ЧЕРНОПЛОДНАЯ СТРАНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧЕРНОПЛОДНАЯ СТРАНА

27 октября 1855 года родился тот идеальный русский человек, которого многие годы отыскивает вся наша литература и общественная мысль. Это был селекционер Иван Владимирович Мичурин, один из легендарных и, пожалуй, ключевых героев советского мифа.

Он идеально вписывается в череду самородных гениев, которых царская Россия хоть и признавала, но не ценила; большинство считало их провинциальными чудаками. Мичуринские позднейшие воспоминания о том, как он страдал при царизме, конечно, конъюнктурны: были у него и награды, и последователи, но жил он отшельником и громкой славы не знал. Зато в России советской эти чудаки получили гипертрофированное, забавлявшее их самих признание: им посчастливилось заняться именно теми направлениями в науке, которые идеально соответствовали философии новой власти. Нечего-нечего, у нее была своя философия, позитивистская уже до противоположной крайности, то есть до полной религиозности, — больше всего она похожа на горьковское богостроительство, со сверхчеловеком в центре. Сводится она к тому, чтобы придать человеку божественные прерогативы: освоение всех стихий и Вселенной, титанические изменения рельефа, отважные биологические эксперименты вплоть до создания новых видов животных и растений. Писарев, помнится, все интересовался, что будет с Базаровым, если он не умрет от пореза пальца: вот это самое и будет. Базаров тридцать лет спустя — это полубезумный сельский врач, глуховатый, бородатый, раздражительный, живущий в лаборатории, питающийся сырыми овощами, все деньги тратящий на реактивы и в свободное от практики время пересаживающий собаке вторую голову (именно этим экспериментом прославился Владимир Демихов — советский Мичурин от трансплантологии). «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник» — это слова того самого Базарова, а сорок лет спустя, в самом конце века, Мичурин формулировал: «Мы не можем ждать милостей от природы. Взять их у нее — наша задача». Эти слова советская власть подняла на щит и скомпрометировала неумеренным цитированием, но ведь они — продолжение русского космизма. Это учение исповедовал Циолковский, почти двойник Мичурина по биографии, привычкам и воззрениям; у истоков его стоял Николай Федоров со своей верой в науку, дарующую бессмертие, а развивали его Вернадский и Чижевский. Мичурин отлично вписывается в этот ряд, хотя абстрактных разговоров не любил и попов ругал, — но это не значит, что у него не было собственной веры. Она была и заключалась в обожествлении человека, в безмерном возрастании его творческой и физической мощи: природа — тупая сила, нам предстоит придать миру смысл, исправить его бесчисленные несовершенства… От ницшеанства эта русская философия отличалась кардинально: по Ницше, «Бог умер», — по русским утопистам, он еще не родился. Его предстоит создать. И не зря Горький, автор «Исповеди», написанной об этом самом еще в 1908 году, лично обращал внимание Сталина на труды селекционера: вот письмо Сталину из Сорренто, от 2 декабря 1930 года.

«В этом году исполнится 55 лет труда гениального садовода нашего, Мичурина; он все еще бодр, работает во всю силу и сейчас занят „тренировкой“ сои для того, чтоб приучить ее расти на севере. Общегосударственное значение трудов Мичурина очень хорошо понял и высоко оценил В<ладимир> Ильич. Первый том его работы издавался преступно медленно — три года! Это похоже на вредительство. По поводу 55-летнего юбилея хотят переименовать город Козлов в Мичуринск — какое практическое значение имеет эта словесность? Чепуха!»

Сталин и сам высоко ценил Мичурина — и как было не ценить: ведь идея селекции универсальна и работает отнюдь не только в садоводстве.

Я люблю Мичурина не только потому, что живу в двух шагах от проспекта его имени, и не потому, что именно он, занявшись американским кустарником арония, подарил средней России мою любимую ягоду черноплодку, которую я предпочитаю не в варенье или наливке, а в сыром виде, в неограниченном количестве; и не потому даже, что, подобно всем советским дачным детям, в младшем школьном возрасте я безумно увлекался всяческими привоями, подвоями, прививал флоксы к яблоням и бредил гибридом картомат. В Мичурине видится мне человек, поглощенный своим делом, занятый им фанатично и любовно, и дело это мирное, полезное, пожалуй что, и святое. Однако я против того, чтобы считать Мичурина просто тихим старичком, селекционером из детского анекдота «трагически погиб, упав с ели, на которую полез за арбузами». Мне видится в нем именно тот господин природы, тот адепт и итог русской религиозной философии, которая, в отличие от косной церковности, и вызвала великий советский рывок. Разумеется, у этого рывка была страшная цена и не менее страшная изнанка, но различать только эту изнанку — репрессии, миллионы людей, провозглашенных «бывшими», политика лжи и страха — было бы неверно и, более того, недальновидно. XIX век обозначил конец прежнего человечества, тупик, в который оно зашло, и попыткой выпрыгнуть за эти пределы — религиозные, биологические, даже физические — был весь русский XX век. И то ли величие задачи вдохновляло тех людей, то ли они в самом деле были отличными учеными, но кое-что у них получилось. У Богданова, искавшего бессмертие. У Игнатьева, боровшегося с амортизацией токарного резца. У Мичурина, мечтавшего о северном персике и заполярном винограде.

Именно Мичурин обосновал идею так называемой отдаленной гибридизации — когда скрещивались географически удаленные от исходной точки, предельно разнесенные образцы. Так получил он знаменитую зимнюю «бере» — результат скрещивания уссурийской дикой груши с южным сортом «бере рояль». В условиях Уссурийска лучше передавались бы признаки, характерные для местного дичка, а на юге гибрид проявлял бы свойства южного родителя — без уссурийской морозостойкости и плодовитости; но в средней полосе, одинаково чуждой дальневосточному и крымскому сортам, гибрид наследовал родительские свойства поровну. На этом принципе — не знаю уж, сознательно или бессознательно, — основывалась вся деятельность советской власти, вечно срывавшей людей с мест, гнавшей их осваивать отдаленные земли, Дальний Восток и Заполярье, вообще помешанной на помешивании, непрерывном взбалтывании собственного народа. Огромные массы людей — от целых высланных народов до переполненных стройотрядовцами поездов — кочевали по стране, реализуя принцип отдаленной гибридизации, и надо признать, что в результате этого бешеного и часто жестокого взбивания появилась-таки новая общность, назови ее хоть совком, хоть человеком будущего, хоть строителем самого гуманного в мире общества. Ничего гуманного в нем, конечно, не было, ибо и человека в прежнем смысле оно не предполагало. Но эта межнациональная, межтерриториальная общность — а срывать с места и переселять, заметим, начал еще Столыпин — сочетала южный темперамент, западный рационализм, северную стойкость и восточное терпение; сибирское молчаливое упорство и одесскую бессмертную иронию; монгольский покой и петербургский натиск. Женившись на сибирячке брянского (столыпинского) происхождения, я обеспечил своим детям взрывной коктейль из еврейского, дворянского, сельского и разночинского характера, из тех, кто строил новосибирский Академгородок, и тех, кто несколькими поколениями учительствовал и агрономствовал во глубине России. Что скрывать, мне нравится эта терпкая черноплодка, эта гремучая смесь, следствие вертикальной мобильности и горизонтальных бегств. Я знаю деградацию замкнутых сред. И эта мичуринская страна, с ее сочетанием дичка и аристократизма, нравилась мне больше нынешней, поделенной непреодолимыми барьерами на географические, экономические и социальные страты.

Он был славный старик, бессмертный русский чудак. Главная прелесть этого типа в том, что он был, есть и будет. Как нетребовательная и целебная черноплодная рябина — единственное растение на моем участке, без всякого ущерба пережившее эту жару.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.