Тогда еще был уголовный мир

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тогда еще был уголовный мир

– Я родился и вырос в нормальной семье. Был в школе отличником. В третьем классе у меня еще были домашние учителя, я уже чертил тушью, рисовал красивые здания Петербурга, зная, кстати, при этом, кто именно из архитекторов их строил. Начал изучать английский и немецкий языки.

А потом – 37-й год, расстреляли отца. Он был главным механиком крупного завода. С тех пор в нашей семье начались разные передряги…

Мама вышла второй раз замуж за сына отца Иоанна Ярославского – епископа Ярославля. Мама была очень красивой женщиной. Ее крестным отцом, кстати, был личный шофер Ленина – Гиль Степан Казимирович. Он, умирая, оставил маме восемь тетрадей воспоминаний. Мама была крупным банковским работником, хорошо знала семью Орджоникидзе, Рокоссовского. Дед мой был первым комиссаром Адмиралтейства – хотя и беспартийным, как и Гиль…

Д-да, так вот, потом началась блокада, выехать нам не дали – было распоряжение нас не выпускать. В голод я не воровал, но вся обстановка сложилась так, что в 1947 году мы всем классом в школе украли дорогой воротник, продали его и пропили потом – молоком. Всех пожурили, а меня, как сына врага народа – осудили. Я попал в детскую трудовую колонию в Стрельце. Там, где был когда-то корпус графа Зубова, а сейчас – школа милиции.

Я был очень любопытным и впитывал в себя все устои и принципы того мира, как губка. Я вдруг ощутил себя среди людей. Дома я устал от политических скандалов, от рассказов о том, кто в каком подвале от НКВД отстреливался. Мне все это не нравилось. А в колонии – совсем другие темы, и люди были, с моей точки зрения, порядочные. Воры старого поколения рассказывали мне, как имели дела еще с «Торгсинами» [18], – все это было очень интересно.

А после Стрельцы – новый срок, – опять же, будучи несовершеннолетним, получил двадцать лет тюрьмы. У меня в кармане был пистолет – офицерский «Вальтер» – без обоймы, без патронов. Но разве им что-то докажешь? Они берут справку, что пистолет пригоден к одиночным выстрелам, и дают тебе разбой, которого не было…

Отправили меня на Северный Урал, в СевУралЛаг. Тогда не было режимов: общих, усиленных, строгих – полосатых. Тогда были спецы. Мне зачли то, что я сын расстрелянного, и отправили в спецлагерь. Ну а там были просто «сливки общества» – дальше ехать некуда. Мне пришлось впервые показать зубы, иначе бы я погиб. Из интеллигентного мальчика я превратился в тигренка. Люди-то другие гибли просто на глазах…

Я вовремя сориентировался, у меня появились опекуны – люди старого поколения, очень старого. Тогда были еще какие-то рамки поведения, которые ограждали от насилия, от унижения. Самого последнего человека в лагере ты не имел права тронуть пальцем. Хулиганов в лагере просто не было. По-человечески вели себя… А потом я попал на бухту Ванино – слышал песню такую, «Ванинский порт»? Оттуда ушел пароходом на Колыму. Там познакомился с врачами, которые сидели по делу Горького. Они отнеслись ко мне хорошо, так как я рассказал им про Гиля, а они его знали.

Пытались, правда, и меня унижать в лагере. Из-за вражды разных группировок. Были суки, красные шапочки, ломом опоясанные. Много военных было, – в Якутии, на Колыме они в основном возглавляли все лагерные восстания – снайперы, Герои Советского Союза. Я стоял за себя. Я – против убийств, но порой защищаться приходилось насмерть. Сам-то я никогда никого не унижал – в нашей стране и так унижены все, поэтому унижать людей еще и в лагерной обстановке – это надо быть просто зверем… На Колыме тогда правил такой Иван Львов – вор в законе. Его боялись все, даже полумиллионная армия, которая там стояла. Он был интеллигентным москвичом, не ругался матом, не курил. Возглавлял! Колыма подчинялась ему полностью. Сейчас его, конечно, нет в живых – убили… Я с ним кушал вместе, он что-то находил во мне, а я – в нем. Он читал Достоевского, Толстого, Герцена, – а таких людей было мало. Они привили мне любовь к литературе…

Иван Львов был моим наставником, я очень гордился дружбой с ним и очень много от него взял. Он был очень умным человеком.

Кстати, даже если кто-то по воровским законам подлежал уничтожению, то лагерный суд был гораздо лучше советского: это был суд присяжных, в котором принимали участие по 50-70 человек. Суд шел несколько дней, и даже если выносился смертный приговор, то приговоренному в течение нескольких дней давали возможность покончить с собой. И приговоры выносили весьма обоснованные. Например – приговор негодяю, который насиловал мальчиков и своими деяниями возбуждал злобу в рабочей массе. А рабочая масса – это же большинство!

Вот и Горбачев все кричал на съезде: «Как рабочие скажут, так и будет», а между прочим, по статистике – самый большой процент преступников всегда составляли рабочие, самые жестокие преступления совершали они же… Мы-то тогда, конечно, о социологии не думали, просто понимали, что рабочих много, и старались, чтобы они были за нас…

Потом, когда я повзрослел, у меня стал патроном Черкас Толя. Тоже вор в законе. Но, с моей точки зрения, человек нехороший. Он унижал людей, часто бил ни за что… Это мне не нравилось, и мы с ним разошлись. Нет, меня он не унижал никогда. Если бы он меня унизил, то умер бы гораздо раньше. Я уже был тогда не тот…

Вообще, скажу тебе, что все авторитеты, кого я знал, это люди, которые никогда бы не пошли на убийство. Мента убить было нельзя – даже мента! За хулиганство можно было просто жизнью расплатиться. Собственно, к нам и уголовный розыск относился адекватно. Правда, тогда не появилось еще управлений по борьбе с организованной преступностью – так борьбы и не было. А в разрушении воровских законов были заинтересованы те же, кому выгоден и нынешний беспредел…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.