Третье лирическое отступление
Третье лирическое отступление
Господи Боже, до чего же неловок и хрупок человек, как тонка и прозрачна его кожа, как ненадёжны сочленения и суставы — и как же он при этом беспечен, заносчив и самонадеян! Ещё пару часов назад вы полагали себя полным хозяином собственной жизни, а сейчас стоите, дрожа, в больничном коридоре и с запоздалой осторожностью поддерживаете левой рукой то, что совсем недавно было вашей правой, а теперь она чужая, при малейшем движении гнётся не там, где должна, и вы чувствуете, как внутри её что-то противно задевает друг о друга, и всякий раз при этом холодный пот выступает у вас на лбу и тоненько бежит по спине — не от боли, нет, — от ужаса перед внезапной своей беспомощностью. И вас ведут на рентген, а вы уже знаете, что там случилось — когда что-то действительно случается, ощущения не обманывают. И вот на чёрной плёнке ваша прозрачная ручка, и цыплячья косточка внутри её сломана ровно пополам, и вокруг маленькие крошки. А дальше вам облепили плечо и руку противным холодным гипсом, он нагрелся, застывая, на шее у вас повисла неудобная незнакомая тяжесть, и — на выход, ждать когда освободится место в палате. Но вы не уходите, потому что совершенно невозможно вернуться в ту, нормальную, жизнь в таком виде и состоянии даже на время, и вы мечтаете только об одном — чтобы всё, что с вами должны здесь проделать, началось и кончилось как можно скорее. Поэтому обречённо бродите туда и обратно по коридору, глядя в больничные окна — там слякоть, голые деревья, проезжают грязные машины, идут озабоченные люди и не ведают своего счастья. А знаете, чем пахнет больница? Во-первых, чем-то, чем наводят чистоту, но не бытовую, человеческую, а после того, как кто-то уже умер. Хлорка, карболка? А ещё — столовой пионерлагеря: перловый суп, подгоревший лук, маргарин. А ещё — тем, чем пахнет в кабинете зубного врача: это смесь запаха то ли спирта, то ли эфира с запахом человеческого страха. А мимо стремительно проходит главный врач, и ещё утро, а у него уже усталое лицо, и вдруг ловишь себя на том, что специально торчишь в коридоре у него на пути, чтобы он тебя увидел и поскорее положил в палату, а это глупость — койка от этого раньше не освободится, и всё равно торчишь, потому что лечь хочется немыслимо, и когда он проходит, пытаешься поймать его глаза, и не получается — он про тебя помнит, но не тобой занята сейчас его голова — вас тут много, а он один. И вот наконец койка свободна, но это ты по старой памяти думал, что взлетишь на неё, как птица, и лежать будет удобно — и хотя над ней висит специальная ручка, как в трамвае для здоровой руки, — карабкаешься на неё медленно и неуклюже, а когда вскарабкался — оказалось, что лежать совсем невозможно: нет такой позы, чтобы твоей каменной руке стало удобно, и вот тут она начинает болеть. Начинает уверенно, не спеша, с расчётом на длинную дистанцию. И проваливаешься в какой-то липкий чёрно-белый полусон, где нет ни времени, ни мыслей, и только бывшая твоя рука, пульсируя на острие боли, не даёт отплыть от убогого причала реальности. Вечером приходит маленькая круглая медсестра. Она несёт на подносике, как официант в ресторане, твои уколы. Она хохотуха, и вдруг понимаешь, что это она не чтобы тебя утешить, а просто у неё такой характер, и от этого почему-то становится легко. И совсем уже легко становится утром, когда тебя переложили на каталку, накрыли простынёй и везут по коридору в операционную, это совершенно новое смешное ощущение, тебя так ещё ни разу не катали, ты едешь как торт на праздник, и больничные лампы пролетают над тобой, и больные в коридоре заглядывают в твою каталку, как в блюдо, — кого это там повезли, и вообще, разница только в том, что везут тебя головой вперёд. Везут уверенно и быстро, и ты совершенно успокоился, потому что с этой минуты от тебя уже ничего не зависит. А ещё потому, что во всех движениях врачей ощущается безошибочность, граничащая с автоматизмом, — это у тебя всё пока впервые, а у них каждый день такой — значит, правда, ничего особенного. А операционная недалеко, и не ясно, за что тебе такая честь — прокатиться на тележке, и немножко неловко, и предлагаешь дойти самостоятельно. Смеются — нельзя. И вот операционная наехала на тебя, знакомый уже врач — ты узнал его по глазам, на всех повязки, — он шутит, над тобой огромная космическая лампа, всё очень торжественно. И даже мысль о том, что сейчас этот чужой тебе человек полезет маленьким острым ножичком внутрь тебя, живого, — не пугает. Интересно только, как ты будешь засыпать. Тебя уже однажды в жизни усыпляли наркозом, и ты тогда не заметил, как уснул, и сейчас изо всех сил стараешься не пропустить это мгновение. И всё равно ничего не выходит, и ты уже в палате, всё кончилось, тебя перекладывают на твою койку, и тебе хорошо и весело, потому что из всех ощущений боль возвращается последней. Рука твоя поверх гипса забинтована, оттуда торчит коктейльная трубочка, на неё надет пластмассовый стакан с крышкой, туда из трубочки капает что-то коричневое. Ты представляешь, как эта трубочка уходит под бинтами в самую сердцевину твоей руки, и тебе становится нехорошо. Лучше не смотреть на неё. Но! Тебя починили! Этот доктор залез внутрь тебя и сделал что-то совершенно тебе непонятное — всё починил! И теперь твоё возвращение к жизни — только вопрос времени! И вот тут хочется есть. Масса всего нового, неожиданного, но уже не трагического. Тебе в палату привозят обед — большие серые кастрюли, красным написано — «ПЕРВОЕ» — и оказывается, что с помощью левой руки вилка попадает в рот легко, а вот ложка — никак! К тому же тумбочка возле твоей кровати устроена так, что сесть за неё как за стол невозможно — упираются колени, и ложку с супом приходится нести очень далеко, это даже здоровому не под силу, и суп капает на пижаму и пока ещё девственно белый гипс. Твой сосед по палате — милейший пожилой человек, но у него всё время посетители, а к тебе никто не приходит — ты сам всем запретил, ты не хочешь, чтобы тебя видели с закапанным супом гипсом и за это жалели. А у него всё время родственники, они очень тихо разговаривают, но всё равно слышно, и встаёшь, и уходишь шататься в коридор, а там совершенно нечего делать, всю наглядную экспозицию по замене суставов ты уже выучил наизусть, а от прохожих по коридору хочется спрятаться — уж очень ты нехорошо выглядишь, а родственники от соседа всё никак не уходят, а если уходит один, то через полчаса приходит другой, и это невыносимо. К тому же ты уже третьи сутки пытаешься разгадать загадку: под потолком у вас в палате висит маленький телевизор, у вас на двоих один пультик, вы соревнуетесь в воспитанности и всё время уступаете его друг другу. В промежутках гуляете по программам, пытаясь найти хоть что-то интересное. Но как только это интересное находится, ваш сосед тут же переключает канал! Он образованный человек, интеллигентный до застенчивости, и, казалось бы, вас должно интересовать одно и то же — что за ерунда? На Земле так много непонятного. На пятый день всё-таки припираются вдруг друзья-музыканты — с поллитрой, солёными огурцами, бородинским хлебом и домашней селёдкой в баночке. Ты собирался сердиться — чего припёрлись, — а самому вдруг приятно. Чёрт нас самих разберёт. И выпиваем стоя, разложив газету на холодильнике, как положено, и наливаем соседу, и выясняется, что за пять дней я совершенно забыл вкус водки — наверно, когда организм начинает сам себя чинить, он всё ненужное выбрасывает — делает генеральную уборку в доме. И друзья ушли, сосед дремлет, а ты лежишь, захмелевший (от ста пятидесяти-то!), и вдруг ловишь себя на мысли, что строишь планы, как будто ты уже здоров и ничего такого не было. Всё, что ли, — домой?
* * *
Невероятно точная зарисовка. Узнаваемая ситуация. Человек выбивается из стереотипа текущих событий, и появляется взгляд на себя со стороны. Вы как будто наблюдаете за собой. Это называется деперсонализация. Ясность сознания и чёткое ощущение себя ещё называется вигильностью. Так вот, обычно человек при травмах, болезнях, прочих напастях теряет вигильность сознания. Мозг включает тормозные процессы, возникает некий туман, позволяющий в это время отделить соматические, то есть телесные переживания от душевных, обеспечивая лучшую сохранность того и другого. Чем больше этого самого тумана, тем лучше. Измененное состояние сознания в этот миг работает на оптимизацию и примитивизацию реакций организма. Каждый реаниматолог знает, что, когда в реанимационное отделение попадает полностью переломанный алкоголик-бомж с порой несовместимыми с жизнью поражениями, его шанс на чудесное выздоровление куда выше, чем у замечательного, трезвого человека, получившего менее значимые повреждения.
Видимо, отключая сознание при тяжелых травмах и нарушая это сознание при менее серьёзных, организм блокирует ненужный «верхний контур контроля», который в этом состоянии своей паникой может только навредить.
А вот когда наступает выздоровление, верхний контур возвращает свои позиции и после поверхностной ревизии начинает возвращать тело к обычному состоянию полной зависимости от сознания. И в этот самый момент появление друзей с привычным и обязательным атрибутом «здорового» общения — бутылкой водки — фанфарами возвещает о возвращении больного в водоворот нормальной жизни.