История модернизации в России

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

История модернизации в России

Прежде всего отметим, что модернизация для России – это не единовременное предприятие, вызванное столкновением с чуждой, но более успешной цивилизацией. Это уходящий корнями в глубь веков процесс, тесно связанный с российско-европейскими отношениями. С XV в. Московское государство, вернувшееся в европейскую политику после 200-летнего «перерыва» на ордынское иго, проявляло заинтересованность в европейском опыте и его носителях. Однако этот интерес был, прежде всего, практическим, технологическим[185].

Если же понимать модернизацию как качественное изменение государства и общества, то для России речь идет не столько о заимствованиях, сколько о включении в ритм европейского Нового времени, неизбежность которого остро ощущалось за десятки лет до петровских реформ.

Первая попытка кардинального переустройства жизни государства и общества была обращена не на Западную Европу, наследницу Рима, а на ту часть древней империи, с которой на Русь пришло христианство.

Религиозная форма и возвращение к «древнему благочестию», как мы уже отмечали, не должны вводить в заблуждение – речь шла о масштабном переустройстве одной из важнейших сфер жизни страны и народа, целью которого было достижение качественно нового уровня развития государства. Планы патриарха Никона предусматривали не только исправление богослужебных книг, но целый комплекс мер, в результате реализации которого русское государство должно было стать центром православного мира не только в духовно-мировоззренческом плане (идея Москва – третий Рим), но в политической реальности. Существовали планы административного переустройства церкви, предусматривавшие, в частности, увеличение числа епархий и архиереев, следствием которого стало бы сближение церковной иерархии с паствой.

В реформе в полной мере проявились черты, свойственные одной из моделей русской модернизации и в дальнейшем:

? при эндогенном начальном импульсе, большую роль играют внешнеполитические, экспансионистские цели;

? планирование и проведение реформы «сверху», предъявление ее обществу в качестве готового решения, не подлежавшего изменению;

? радикально-насильственный характер реформы;

? резкий разрыв со «стариной»;

? своего рода фетишизм, придание большого значения второстепенным внешним признакам[186].

Петровская модернизация, отстоявшая от никоновой реформы на полвека, имела тот же внутренний источник – давно назревшую, не удовлетворенную и постоянно напоминавшую о себе (волнениями и другими проявлениями кризиса управления, внешнеполитическими трудностями) потребность переустройства государства, но иную направленность. Место Греции как ориентира заняла Западная Европа. Новая Россия видела себя уже не как центр вселенского православия, а как новая великая европейская держава. Никон строил под Москвой Новый Иерусалим с точной копией Храма Гроба Господня, а символом петровских реформ стала новая столица на Балтике. Сосредоточение на религиозной жизни сменилось вниманием к экономике, военному делу, политическим институтам.

Однако характерные черты взаимоотношения властителя-реформатора со страной и народом в полной мере проявились и в ходе петровских преобразований. Единственным субъектом реформ была власть, высоким был уровень насилия, радикализма, разрыв со «стариной» был резким и демонстративным, заметным был и «реформаторский фетишизм».

Укрепление абсолютистского самодержавного государства[187], которое способствовало военной, технической, промышленной модернизации, становилось преградой для модернизации социальных отношений внутри страны, появления элементов договорной культуры, закрепления прав сословий.

Такой исторический выбор усилил позиции России как одного из главных действующих лиц европейской (что в контексте XVIII в. равнозначно мировой) политики, но прямо обусловил несколько стратегических последствий, с которыми мы имеем дело до сегодняшнего времени.

А. Каменский: «Сама модернизация оказалась средством сохранения и даже усиления значения государства… Крепостное право было этому государству необходимо, ибо оно укрепляло его власть над подданными, но оно же, крепостничество, становилось постепенно и главным врагом государства, поскольку истощало его силы, тормозило дальнейшую модернизацию, а дворянство при этот делало все более крепким и при этом от государства независимым… В условиях экономической зависимости от крепостного крестьянства сословное развитие дворянства неминуемо влекло за собой усиление крепостничества и, следовательно, не приближало Россию к гражданскому обществу, а, наоборот, отдаляло»[188].

А. Медушевский: «Идеи рационального и справедливого государства, присущие Петру, на практике привели, однако, к созданию полицейского государства по образцу западноевропейских абсолютных монархий. При отсутствии каких бы то ни было институтов социального контроля государство не было связано ничем в ходе рационализации и модернизации, которая поэтому неизбежно приобретала принудительный, навязанный характер…»[189].

Несмотря на эндогенный характер модернизации, на практическом уровне для российской власти она часто и легко превращалась в инструмент достижения определенных целей, прежде всего военно-политических.

Даже «просвещенные» европейски мыслящие государственные деятели, признававшие необходимость модернизации, интенсификации экономики, отодвигали начатое на второй план, когда возникала необходимость мобилизации ресурсов для решения насущных задач государства.

На практике такое соотношение приоритетов выливалось в крах многих модернизационных начинаний при их столкновении с текущей политикой, с тактическими политическими решениями, с сиюминутными нуждами.

Показательный исторический пример – выпуск первых русских бумажных денег, ассигнаций. Введение в оборот бумажных денег было качественно значимым шагом для развития экономики, однако практически сразу после появления ассигнаций их эмиссия использовалась для покрытия расходов на ведение русско-турецкой войны. Результат – обесценивание, утрата доверия. Впрочем, если бы не война с Турцией, наверняка возникла бы еще какая-то неотложная государственная нужда. Главное – как только появились бумажные деньги, их выпуск стал рассматриваться как дополнительный ресурс и при первой же возможности этот ресурс был мобилизован.

Экономическое мышление российского руководства хорошо иллюстрирует фрагмент «Инструкции о казенных доходах», данной Комиссии о коммерции (созданной для приведения в порядок и улучшения состояния торговли и финансов) в 1763 г: «Многие из нас думают, что государственную экономию всяк тот может знать, кто у себя дома добрый хозяин, но мы понимаем, что государственная финанция тому только известна, кто из прямых ее оснований разуметь старается и что знание домашнего хозяйства и хозяйства государственного совсем происходят от противных принципий. Партикулярный человек делает в своем доме расход, смотря по доходу, а нам должно делать доход, смотря по расходу… Ибо и без того наши государственные расходы превосходят доход казенный более, нежели целым миллионом»[190].

Целый ряд реформ, необходимость которых осознавали и обосновывали в многочисленных «прожектах» как чиновники, так и активные представители общества, вообще не начинались всерьез, потому что государство не было готово вкладывать в них деньги, не видя перспектив их быстрого возвращения. Особенно это было характерно для проектов, предполагавших трансформацию образа мышления и действия значительных социальных групп.

Так, во второй половине XVIII в. неоднократно ставился вопрос об активизации внешней торговли и коренном изменении образа мысли и действия российского купечества. Григорий Теплов, руководитель Третьей комиссии о коммерции, фактически игравшей при Екатерине II роль министерства торговли, и видный екатерининский вельможа Никита Панин, активно участвовавший в деятельности Комиссии, выступали с резкой критикой русского купечества. Теплов обвинял купцов в удовлетворении «тем продуктом, который оне от внутренней коммерции получают, употребляя к тому разные пронырства и хитрости»[191]. Н.И. Панин, писал, что «по большей части наше знатное и именитое купечество обогащается угнетением своих собратьев меньше имущих»[192]. Такому характеру предпринимательской деятельности русского купечества противопоставлялся идеал «истинной коммерции», сформированный под влиянием идей просветителей и западных экономистов. «Истинная коммерция» характеризовалась большим числом участников-предпринимателей, действующих в условиях честной конкуренции, обеспеченной справедливыми законами.

Реализация этого идеала в России, согласно проектам Панина и Теплова, предусматривала создание правового фундамента массовой предпринимательской активности, именно повышение социального статуса купечества, создание системы коммерческого образования.

На практике, однако, социальные реформы и новые законы так и остались на бумаге не из-за косности и архаичности купечества, а из-за отсутствия у власти воли к социальным реформам и денег на развитие образования.

Забота о коммерческом образовании ограничилась указом от 9 апреля 1764 г. об отправке купеческих детей на учебу за границу[193]. В нем упоминались аналогичные постановления петровского времени, но, в отличие от них, указ 1764 г. не предусматривал финансирования учеников. Исследование, проведенное Н.В. Козловой, показывает, что и в дальнейшем эффективных мер по повышению уровня коммерческого образования предпринято не было. Единственное специализированное учебное заведение, основанное в годы правления Екатерины II, – Московское коммерческое воспитательное училище, в силу особенностей его организации не могло оказать серьезного влияния на существовавшее положение дел, да и оно финансировалось не казной, а П.А. Демидовым[194].

Впрочем, сами просвещенные чиновники в неудаче своих начинаний винили не власть (то есть себя), а традиционную косность подведомственного им населения.

Консервирование крепостного права и жесткость сословной структуры служили непреодолимым препятствием для последовательного развития качественно новых элементов в рамках традиционного общества.

В организованном по крепостному принципу обществе не могли закрепиться новые виды экономической, социальной, гражданской активности, которые появлялись, но существовать могли только вне рамок, установленных государством, вне закона, вне системы. То есть и здесь, вместо выстраивания системы отношений, способных развиваться, эволюционировать, расширять круг вовлеченных в них людей, реализовывалась модель «ухода», выводящая наиболее активные элементы за пределы социальной структуры.

А. Каменский в исследовании на материалах уездного города Бежецка[195] показывает, что русская городская община уже во второй половине XVIII в. могла обладать признаками общины в европейском понимании, однако ее развитие и становление как института гражданского общества тормозилось жесткой сословной структурой и иными государственными установлениями: «Городская община по сравнению с другими группами горожан обладала значительно большей степенью легитимности в том смысле, что ее статус был более детально проработан в законодательстве. Именно это, собственно, и делало ее полноценной общиной не только в том значении, в каком это понятие традиционно употреблялось в контексте русской истории, но и в более широком понимании, обозначаемом обычно английским словом «community». Укрепляло статус городской общины и наличие, при всей ограниченности их функций и возможностей, выборных органов самоуправления. Однако отсутствие в России в тот период понятия «гражданство», сам характер социальной структуры русского общества и соответствующая ей система административного управления, предполагавшая подчиненность отдельных социальных страт параллельно существующим властным вертикалям, с одной стороны, крайне затрудняли разрешение возникающих конфликтов, с другой – порождали зоны своего рода безвластия, оказавшись в которых человек, по крайней мере, на время, мог находиться вне контроля государства… даже в условиях паспортной системы и тотального контроля государства человек мог годами и, по сути дела, бесконтрольно передвигаться по стране, переезжая с места на место и находя различные формы заработка»[196].

Как отмечает А. Каменский, «потребности экономики в рабочих руках и различных профессиях были много шире того, что предусматривала социальная структура общества, подчиненная фискальным целям государства. Иначе говоря, социальная структура находилась в противоречии с потребностями экономики и тормозила ее развитие»[197].

Естественно, существенного и достаточно быстрого роста качественно новых элементов, накопления их критической массы в таких условиях быть не могло. Нерегламентированная никакими законами территория «воли»[198] при этом играла роль клапана, дававшего выход разного рода общественной активности, но не позволявшего ей трансформировать ни общество, ни государство, ни взаимоотношения между ними.

Говоря об очевидном промышленном росте, можно указать на такое же очевидное стратегическое ограничение: крепостная промышленность не могла развиваться самостоятельно, по законам рынка, свободной конкуренции. В крепостной системе не было свободных рабочих рук, рынка труда. Кроме того, серьезной помехой для действия рыночных механизмов была государственная защита интересов дворянства, использование которыми «административного ресурса» создавало заведомо неравные условия в отношениях с купеческим сословием. Что касается самих дворян-промышленников, особенно крупных, то они были ориентированы на вложение доходов не в производство, а в поддержание подобающего сословию образа жизни.

Быстрая, но сословно ограниченная европеизация дворянства в сочетании с консервацией и распространением крепостного права привели к формированию явного культурного разрыва между властвующим меньшинством и абсолютным большинством населения страны.

В конце XVIII – первой половине XIX в. государственная система все больше и больше противопоставляла себя идее развития, стремилась к статике, а европейскую динамичность воспринимала как угрозу.

Идейное отталкивание от революционной Европы выливалось в развитие и укрепление идеи об уникальном пути развития России, к которому неприложимы общеевропейские тенденции.

Император Николай I, видимо, сознавал проблему разрыва между государством и народом, грозившую России потрясениями, но пытался решить ее оригинальным способом – выстроить уникальную государственную систему по модели семьи, где государь занимал бы место строгого, но справедливого отца, направляющего развитие страны и народа по своему разумению. Идеологической опорой стала «триада» министра просвещения Уварова «православие – самодержавие – народность».

Попытка двигаться по «уникальному» историческому пути сопровождалась недооценкой и даже отрицанием важных элементов технической модернизации, которая рассматривалась как часть того, что разрушает стабильность, традицию.

Один из ключевых чиновников правительства Николая I Егор Канкрин, проработавший на своем посту 23 года, был убежден в несвоевременности развития в России железных дорог. Дело в данном случае не идет об архаичном менталитете русского чиновника, не понимавшего значения технического прогресса. Выпускник Маг-дебургского и Геттингенского университетов, известный экономист своего времени ценил науку и техническое развитие, способствовал распространению передовой научно-технической мысли в России, направлял в Европу агентов для сбора информации об изобретениях. Однако идея развития в России железных дорог противоречила его представлениям о сохранении стабильности – как в финансовой системе, так и в стране в целом. Наряду с железными дорогами, стабильности, по мнению Канкрина, угрожали свобода печати и суды присяжных[199].

В 30—40-х гг. XIX в. Россия достигла пика бюрократического контроля за внутренней жизнью страны и внешнеполитического могущества, примеривала на себя мундир «жандарма Европы».

Однако это была логика мира европейских монархий, в котором особо ценилась стабильность, достигнутая с помощью русских штыков.

В мире продолжающихся развиваться технологий все перевернулось с русской венценосной головы на ноги и оказалось, что Россия не выдерживает военно-технической конкуренции. Результат – неожиданное для власти поражение в Крымской войне, которое Николай I не смог пережить.

Цикл форсированной модернизации, ориентированной на внешние образцы, с акцентом на военно-промышленное обновление, модернизации, неотделимой от насильственных методов ее осуществления, был еще раз воспроизведен в СССР.

Мы не будем подробно рассматривать вопрос об эффективности сталинской модернизации, вкладе режима в Победу и цене Победы[200]. Отметим только самое важное – то, что составляет суть фатального российского модернизационного цикла.

Сталинская модернизация сопровождалась насилием в отношении абсолютного большинства населения страны, которое рассматривалось властью как ресурс повышения темпов перемен.

Она включала элементы культурного развития (всеобщая грамотность, повышение образовательного уровня, внедрение элементов бытовой культуры), однако была ориентирована, прежде всего, на достижение военно-политических или даже геополитических целей.

Система государство – человек – внешний мир была ориентирована на закрытость, подозрительность, поиск государственной измены в каждом контакте с внешним миром.

После Второй мировой (Великой отечественной) войны сталинский СССР, ставший одной из двух сверхдержав, воспроизвел утопическую попытку николаевской России остановить «прекрасное мгновение» пика могущества.

Могущественное государство «проворонило» генетику и кибернетику, значение которых не могло быть продемонстрировано столь наглядно, как важность атомного проекта.

Новые попытки «догнать и перегнать» Запад, не меняя сути государства и его взаимоотношений с обществом, привели к еще одному крушению империи.

Описанную модель модернизации нельзя назвать половинчатой. Половинчатая – это когда что-то не завершено, недоделано. Здесь же достижение ускоренных темпов военно-технического развития за счет мобилизации ресурсов посредством жесткой социальной структуры – ключевое свойство системы.

При этом описывать происходящее с точки зрения противопоставления архаики и модерна также вряд ли представляется возможным.

Это была тоталитарная модернизация. Тоталитарная система стала исторически новым для нашей страны и всего мира явлением. Свести его к архаичному наследию деспотически-холопской Московской Руси – это уход от анализа темы, важной для всей Европы, которую в середине XX в. едва не поглотил нацистский тоталитаризм.

Альтернативный путь модернизации – Великие реформы 60–80 гг. XIX в. Их принципиальное отличие:

? участие общества как в формулировании их целей, так и в разработке планов реформы;

? направленность «реформы сверху» на переустройство общественных отношений, создание современных институтов, изменение общественного сознания, формирование новой картины мира[201];

? интеграция большинства населения в жизнь общества как цель реформы, направленность на интеграцию, а не на раскол общества в целом;

? вложение государством в реформу значительных средств, которые направлялись внутрь страны, обеспечивая масштабную социальную реформу[202];

? правовой характер преобразований.

Реформы были успешными. Они позволили стране динамично развиваться как в экономическом, так и в социальном плане, создавать адекватную времени экономику, строить гражданское общество.

Социальная трансформация исторического значения, затрагивавшая интересы и образ жизни всех социальных групп сверху донизу (в первую очередь, конечно, помещиков и крестьян, как писал Н.А. Некрасов: «Порвалась цепь великая, порвалась, расскочилася. Одним концом по барину, другим по мужику»), не привела к полномасштабному социальному конфликту, сравнимому, например, с гражданской войной в США.

Историческая незавершенность модернизации, ее срыв во втором десятилетии XX в., как мы уже отмечали, во многом обусловлены внешними факторами, прежде всего Первой мировой войной. Вместе с тем, можно отметить и проблемные моменты в самих реформах.

Во-первых, реформы могли быть начаты раньше. Неослабевающий интерес власти и общества к решению «крестьянского вопроса» и социально-политической реформе с конца XVIII в. и на протяжении всей первой половины XIX в.[203] показывает, что проблема назрела и могла решаться Россией – победительницей Наполеона в 10-х гг. XIX в. Тогда, вероятно, не было бы оснований говорить об отставании от Европы и «догоняющей модернизации».

Однако в реальности десятилетия были потрачены на стратегически тупиковый поиск «особого пути». В результате Россия очевидно отстала от европейского времени. Так и не преодоленное отставание на фоне неизбежной включенности России в общеевропейские (глобальные) экономические, политические, военно-политические процессы[204] в конечном счете и сделало нашу страну тем самым «слабым звеном», для которого испытания, выпавшие на долю всех европейских стран в начале XX в., закончились катастрофой.

* * *

Вторым фактором, обусловившим срыв модернизации, было затягивание полноценной политической реформы. Под «политической реформой» мы имеем в виду не одномоментное введение демократических институтов и резкое расширение политических прав населения, а, прежде всего, наличие политической воли и неуклонное обозначение вектора политической реформы.

Проекты П.А. Валуева, великого князя Константина Николаевича, М.Т. Лорис-Меликова вполне соответствовали этой задаче. Однако реализованы они не были. Более того, контрреформы 80-х гг. XIX в. обозначили совсем другой, охранительный вектор.

У российских либералов начала прошлого века была надежда на то, что политические реформы станут естественным следствием распространения частной собственности, прежде всего, крестьянской частной собственности на землю. В незавершенности этого процесса корень проблемы срыва 1917 г. видят и современные историки.

А.Н. Медушевский, например, так пишет о взаимоотношениях общества и государства в ходе реализации Великих реформ: «Необходимый на исторически длительный срок консенсус общества и государства вновь разрушился. Экономическая свобода требовала политических реформ, а для их реализации был необходим этап становления гражданственности, нового отношения к собственности, труду, политической культуре. Консенсус оказался под угрозой срыва, сменяясь деструктивными и утопическими программами немедленных радикальных изменений по всему спектру социальных структур и общественных отношений»[205].

Заметим, однако, что нереализованная перспектива легко поддается идеализации. На практике превращение крестьян в мелких и средних собственников вряд ли автоматически решило бы проблему несправедливого с точки зрения крестьян распределения земли между ними и помещиками, а значит, колоссальное напряжение, рожденное этим вопросом, имело все шансы сохраниться и определять вектор любой общественно-политической дискуссии, в которую оказались бы вовлечены крестьяне. Если же говорить о более глубоком процессе «становления гражданственности», то он, во-первых, непростой и длительный (а историческое время, отпущенное реформаторам, уходит быстро), во-вторых, вряд ли вообще возможен в ситуации отсутствия перемен в организации верховной власти.

На наш взгляд, чуть ли не самый главный урок, который дает нам отечественная история последних полутора столетий, заключается в том, что откладывание политической реформы, затрагивающей «верхние этажи» власти, «на потом», в ожидании того, что социальное развитие создаст некую базу для формирования демократических институтов, – тупиковый путь. Еще раз повторим, не обязательно все делать сразу, но политическая воля, вектор реформы, должны быть понятными и обществу, и самой власти. В противном случае истинным мотивом откладывания реформы оказывается не забота о сохранении стабильности и ограждении страны от «великих потрясений», а примитивный страх потерять власть.

Третий путь разрешения накопившихся проблем – революционный, предполагающий разрыв правовой преемственности, высокий уровень насилия, радикализма, разрушения, мы не склонны характеризовать как модернизацию вообще. Это срыв модернизации, а не ее ускорение.

А.Н. Медушевский: «Революция, как показывает исторический опыт, не является конструктивным решением проблем, но, скорее, означает срыв модернизации, выражающийся в отказе от самого поиска рационального решения. Спонтанная аграрная революция (как антитеза рациональной аграрной реформе) повсюду в мире выступала фактором ретрадиционализации общества – восстановления архаичных институтов и представлений (например, советов), становившихся тормозом устойчивого и разумного процесса социальных преобразований. Это цивилизационная ловушка, способная поглотить достижения предшествующего позитивного развития. Во всех случаях избрания стратегии аграрной революции это означало срыв конструктивной работы по преобразованию общества, который объяснялся как трудностями реформ, так и консерватизмом правящего класса»[206].

Вариант модернизации, ограниченной техническими инновациями и не затрагивающей ни общественное сознание, ни социально-политическую систему, рассматривать тоже не стоит. Может быть, в рамках относительно компактного общества на этапе индустриализации это и возможно, но для России постиндустриальной эпохи такой вариант нереален. Российские реформы, какими бы ограниченными и односторонними они ни были, никогда не ограничивались одним только техническим перевооружением. Без модернизации сознания никакие реформы были бы просто невозможны. Эта модернизация, правда, могла затрагивать не все общество и далеко не все сферы жизни, однако все равно ее нельзя уложить в схему «старых мозгов», вооруженных новыми технологиями[207].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.