Другая типология

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Другая типология

1. Гражданская нация vs. сословная. Это верно также и потому, что каждая из высоких культур мирового уровня, с которыми связаны крупные современные нации, обладает потенциалом всеобщности, который, отметим, не может быть от нее абстрагирован (язык, открывающий доступ к цивилизационно значимым текстам разных эпох и культур; художественное наследие, гипнотически навязывающее определенные способы переживания мира и создающее референтные человеческие типы; исторический опыт, интегрированный или, точнее, успешно интегрирующий себя во «всемирно-исторический нарратив», и так далее).

Гражданский национализм, несомненно, способен активизировать этот потенциал. Не случайно наибольшую ассимиляционную силу французская культура приобрела на волне революционной идеологии и революционных событий.

Однако антитезой гражданской нации революционной эпохи никогда не была этнокультурная общность как таковая. Ею было – сословное общество, разделенное по вертикали и по горизонтали множеством самых разных партикуляризмов. Правовая и культурная унификации этой феодальной «цветущей сложности» шли рука об руку, и логическим нонсенсом было бы противопоставлять их друг другу. Между тем именно это проделывают исследователи-идеологи, образующие вокруг этих принципов две якобы противостоящие друг другу формы национализма.

Весьма странно с их стороны не замечать того простого политико-семантического факта, что корректным контрпонятием к гражданственности выступает не этничность, а сословность.

Вокруг этой более точной оппозиции строит свою типологию Отто Данн в «Истории нации и национализма в Германии»: «В старых европейских государствах можно выделить два этапа становления нации как политического образования, а вместе с тем и две основные формы нации: сословную и современную гражданскую нацию».

Под сословной нацией подразумевается система представительства и исключительных прав господствующих сословий (так, в Речи Посполитой или германских княжествах «нация» – это именно «дворянская нация»). В противовес этому привилегированному патриотизму «на протяжении XVIII века появилась новая концепция патриотизма, возникшая среди тех групп населения, которые не пользовались привилегиями, но в то же время считали себя частью нации: это была новая экономическая буржуазия, чиновничество, но прежде всего интеллигенция». Проповедуемая ими нация подразумевает новую форму членства – индивидуального, прямого, а не через сословия или иные подгруппы – и новую форму лояльности, за образец которой был взят «патриотизм городов-республик древнего мира», вопреки феодальной этике, для которой защита отечества оставалась формой защиты коллективной земельной собственности (и, соответственно, была прерогативой лишь тех, кто имеет в ней традиционную законную долю, т. е. феодалов).

Эта новая форма лояльности заметно увеличивала мобилизационный потенциал старых государств, но была воспринята их верхушкой как протореволюционное посягательство. Хобсбаум, рассуждая о новизне национализма, упоминает о негодовании Фридриха Великого по поводу намерения жителей Берлина участвовать в защите города от русских войск и приводит характерную фразу другого монарха о новоявленных патриотах: «…сегодня они защищают отечество за меня, а завтра – против меня».

Эта фраза как нельзя лучше выражает те условия, при которых этническое чувство, обостренное совместной борьбой против «чужаков», становится платформой для гражданского чувства, нетерпимого уже не только к посягательствам извне, но и к внутренней узурпации.

О другой стороне этой взаимосвязи уже шла речь выше, когда мы говорили о том, что именно культурно-лингвистическое понятие нации стало оружием «новых образованных слоев» перед лицом аристократии германских княжеств. И этот конфликт был не только конфликтом двух принципов лояльности (принадлежность к трансграничной «культурной нации» против «международно признанной» таксономии ленных прав), но конфликтом двух концепций личностного достоинства. Принадлежность к культуре и ее наследование стали для незнатных образованных горожан своего рода субститутом дворянства. То есть потенциально – формой всеобщего дворянства, каковой и является, в своей идее[107], гражданская общность.

Таким образом, обретенное благодаря выдающимся представителям национальной интеллигенции (создателям литературной версии национального языка, собирателям национального эпоса, авторам знаковых литературных текстов) культурное самосознание становится основой для индивидуального гражданского достоинства.

Понимание того, что гражданская нация утверждается как отрицание сословного порядка и выполняет эту роль не вопреки своему этническому качеству, а благодаря ему, позволяет поставить это понятие на адекватное ему место – исторически, теоретически, идеологически.

«Гражданская нация» – это измерение современной нации как таковой, которое ответственно за определение индивидуального статуса ее членов. В нем закрепляется все то, что подразумевает гражданство: прямое членство, соучастие в суверенитете, равные базовые права.

Противоречит ли этот высокий индивидуальный статус критериям этнической общности?

Если и противоречит, то лишь ее архаическим формам, в которых сильно выражены родоплеменные структуры (индивид принадлежит к этносу не напрямую, а через соответствующее «подразделение»), иерархии «родовидости» (создающие «ранговые» различия между людьми), локальные различия (усугубляющие внутренние границы). И, напротив, отсутствует или недостаточно сильна самостоятельно развитая письменная культура, которая позволила бы нивелировать эти различия и подготовить почву для современной правовой и политической культуры.

Однако нет никаких оснований для того, чтобы отождествлять этническую общность как таковую с ее архаическими формами.

Несомненно, те масштабные трансформации, которые вызывают к жизни гражданскую общность, качественно меняют и природу этничности. Решающую роль в этнической интеграции начинают играть:

? высокая письменная культура вместо устной и бытовой,

? преимущественно городская культура вместо сельской,

? историография, т. е. научная историческая мифология вместо мифологии в собственном смысле слова,

? средства массовой информации вместо «глашатаев» и «сказителей»,

? формальное, институционально опосредованное образование вместо ситуативного обучения в лоне семьи и общины и т. д.

Общества в результате этих и им подобных трансформаций становятся менее «этнографическими», но отнюдь не менее «этническими». «Отформатированная» матрицами модерна культура не теряет ни потенциала поддержания межпоколенческих связей, ни функции по различению «своих» и «чужих», ни способности конденсировать коллективный исторический опыт и опосредовать в символах групповую идентичность. Напротив, все эти свойства, решающие с точки зрения этнической интеграции, закрепляются и приобретают новое значение, становясь, с пришествием «века национализма», делом государственной важности.

Этническая общность, способная воспроизводить себя в формах и институтах современного общества, может быть названа национальной.

Уместно ли говорить об этничности применительно к современным нациям (т. е. использовать это понятие как родовое для разных стадиальных форм – как современных, так и досовременных) – вопрос скорее терминологический. На мой взгляд, правы те, кто решает его положительно[108], поскольку нужны термины для различения разных аспектов национальной общности. Но если он решается отрицательно, то это не должно быть скрытой формой табуирования самого предмета, т. е. игнорирования современных форм этнокультурной общности. Если же для того, чтобы подчеркнуть пороговое отличие этих форм от «архаических», мы делаем категорию «национального» их единственным обозначением, то у нас будет тем меньше оснований для сведения национального к территориально-государственному и противопоставления политической и культурной сторон национального единства.

Таким образом, современные формы этнокультурной интеграции (на основе высокой письменной культуры и массового образования) можно называть этническими или нет, но если они признаются в своей качественной специфике, а не табуируются по соображениям идеологической цензуры, то их противопоставление гражданскому статусу является абсолютным нонсенсом.

Как этническая принадлежность в ее современной форме, так и гражданская принадлежность подразумевают: прямое членство в общности и связанное с ним равенство «членского статуса», идентификацию с эталонными символами групповой идентичности, социализацию на основе формальных, специализированных институтов. Т. е. эти два вида общности вполне однотипны. С практической точки зрения особенно важно то, что они однотипно воспроизводятся: как гражданская, так и этническая идентичности усваиваются/закрепляются в современном обществе через систему образования, ритуалы коллективной памяти, массовую культуру.

2. Этническая нация vs. территориальная. Однако повод для напряжения все же существует: они могут не совпадать по своим границам.

Гражданский статус реализуется в государстве, и только в нем. А границы государства могут не совпадать и, как правило, полностью не совпадают с культурно определяемыми этническими границами.

Это дает почву для конфликта разных идеологий лояльности, одна из которых жестко привержена границам существующего государства, вне зависимости от их культурного наполнения, другая стремится к их совпадению с этническими границами.

Безусловно, реализация этого стремления на практике бывает сопряжена с немалыми трудностями и создает явное напряжение – между этнической «субстанцией» государства и формальной конфигурацией его границ. «Принцип национальности» врывается в европейскую историю как сокрушительный вызов статус-кво.

«Национальный принцип… представлял собой решительную угрозу европейской государственной системе и обнаруживал постоянное стремление подорвать баланс сил, на которых эта система покоится»[109], – пишет Эли Кедури, имея в виду цепную реакцию перекройки границ на Европейском континенте. И с этим можно согласиться, с одним существенным дополнением: ровно то же самое, только уже применительно ко внутреннему балансу сил в государстве, можно сказать и о гражданских ценностях. Ведь формой их реализации были, в числе прочего, – революции, бунты, кампании гражданского неповиновения, забастовки и т. д.

То есть национализм в этом плане играет ту же роль в конструкции современных государств, что и революция: он представляет собой одновременно угрозу системе и ее порождающий принцип.

И эту аналогию можно продолжить: современные государства рождаются революцией и чтут ее как момент своего рождения, но в основном не стремятся к ее повторению. Если она и продолжается, то в виде относительно рутинной борьбы за соблюдение гражданских прав. Точно так же признание основополагающей взаимосвязи культурной и политической общности не означает перманентной перекройки границ. Этот принцип допускает и сугубо мирные формы реализации: в политике предоставления гражданства (на основе происхождения и культурной лояльности), государственной поддержке диаспоры, образовательных приоритетах и так далее.

Словом, для утверждений о том, что следование «принципу национальности» означает перманентную войну, ничуть не больше оснований, чем для утверждения, что следование принципам гражданственности означает перманентную революцию.

Еще меньше оснований считать, что этот вполне реальный в определенных обстоятельствах конфликт между этническими притязаниями и территориальным статус-кво является конфликтом «гражданского» и «этнического» национализма. Такое истолкование популярно, особенно в российском обиходе, но не корректно.

Дело в том, что идеология территориального статус-кво (приверженность границам государства, вне зависимости от их культурного наполнения) может не иметь никакого отношения к собственно гражданской форме политики и выступать на страже сословных, династических, деспотических, каких угодно еще порядков.

И напротив, этнический национализм как таковой может быть связан с ценностями гражданской эмансипации, о чем уже было много сказано.

Характерно, например, что некоторые апологеты российского «гражданского национализма», критикуя русский «этнический национализм», инкриминируют ему не что иное, как приверженность «западному» дискурсу политических прав и «революционность». То есть – те самые качества, которые были определяющими для современной гражданской нации при ее размежевании со «старым порядком» аграрно-сословных обществ.

Наиболее явно этот парадокс воплощает Сергей Кара-Мурза, сочетая ревностную апологию «гражданского национализма» (в противовес этническому) с традиционалистской критикой западной модели «гражданского общества» (точнее, попыток ее насаждения в России). В том же ряду, с некоторыми оговорками, можно упомянуть Александра Дугина (оговорки касаются того, что российский гражданский национализм кажется ему не столь привлекательным, как евразийский федерализм, но все же вполне приемлемым в качестве альтернативы русскому этническому национализму).

Конечно же, сочетание декларированного «гражданского национализма» с традиционализмом, политическим антимодернизмом выглядит несуразно. Но эта несуразность – не столько дефект позиции, сколько дефект лексики, связанный с тем, что понятие гражданской нации как совокупности граждан данного конкретного государства (вне зависимости от его состояния и устройства) может не совпадать с понятием гражданской нации как качественного, стадиального состояния национальной общности, основанного на равенстве прав и демократизации суверенитета.

Оба понятия имеют право на существование, но их должны выражать разные термины. Например, Энтони Смит использует для обозначения первого понятия термин «территориальная нация». Думаю, в сегодняшних дискуссиях о национализме в России это стоит учитывать. В частности, следует сопоставлять проекты «русской» и «российской» нации не как соответственно «этнической» и «гражданской», а как «этнической» и «территориальной».

Что дает это переименование? По меньшей мере, возможность быть честными. Оно устраняет почву для ложной монополии на выражение гражданских ценностей, на культуру гражданского национализма, приписываемую одной из концепций.

Если, согласно Бернарду Яку, миф гражданской нации состоит в «самовосхвалении» западных демократий и «принятии желаемого за действительное», то мифом гражданской нации по-российски можно считать как раз молчаливую подмену гражданской идентичности территориальной.

Это имеет дурные следствия как для гражданского, так и, если можно так выразиться, территориального самосознания нации. С одной стороны, акцент переносится с ценностного измерения гражданства на гражданство как административно-учетную категорию. Становится несущественной разница между «гражданином» и «крепостным», приписанным к определенной юрисдикции. С другой стороны, мы лишаем себя возможности даже гипотетически ставить вопрос о соответствии юридических и исторических границ.

Иными словами, в этой подмене нация сводится к населению, не властному над тем, что оно населяет. Население, если вдуматься, – это придаток управленческих аппаратов. Не потому ли проект гражданской нации в России так часто выглядит бюрократическим, а не гражданским проектом?

Сама тема формирования «гражданской нации россиян» возникает в нашей новейшей истории не в контексте требований граждан к бюрократии, а в контексте требований бюрократии к гражданам: как попытка постсоветской номенклатуры обеспечить себе лояльность «подведомственного» населения в рамках тех границ, которые достались ей при разделе советского наследства.

Примерно то же самое можно сказать и о более ранних попытках определить народ через название государства, а не через его основной этноним (который, собственно, и дал название этому государству).

«Ни одно производное от официального «Россия», – отмечает Эрнст Хобсбаум, – а в XVIII веке подобные слова изобретались неоднократно – так и не сумело закрепиться в качестве определения русского народа и его представителей»[110]. Можно предположить, что с самого начала «российская» идентичность – как альтернатива «русской» – выражала взгляд на народ сверху, а не взгляд народа на самого себя. Ее принятие – это акт лояльности по отношению к территориально оформленной системе власти, а не акт самоучредительного действия народа.

Иными словами, выбор между «российским» и «русским» самоопределением нации – это не филологический вопрос. Это вопрос о том, кто кому принадлежит: народ государству или государство народу.

Думаю, нет нужды пояснять, какой из вариантов более созвучен гражданской модели.

В этом смысле на той исторической оси, о которой шла речь выше, – «сословная нация» vs. «гражданская нация» – официозная концепция российской нации больше тяготеет к «сословному» полюсу. Она способствует обособлению государственного аппарата как касты «держателей» государства и выступает сегодня своего рода клиентелистской идеей: «российская нация» как артефакт номенклатурного раздела СССР есть расширенная клиентела российской бюрократии.

Напротив, социальный профиль русского этнического национализма в наши дни является по преимуществу не бюрократическим, а гражданским. Его питательная среда – городской образованный класс, он требует лояльности не от нации по отношению к бюрократии, а от бюрократии по отношению к нации.

Разумеется, пока это всего лишь потенциал – потенциал формирования русской гражданской культуры на базе русской культуры как таковой, на базе русской этнической идентичности. Будет этот потенциал реализован или нет, зависит не в последнюю очередь от того, удастся ли самим националистам отучиться от привычки мыслить этническое в противовес гражданскому.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.