2000-е годы: что произошло с политической системой
2000-е годы: что произошло с политической системой
Свой анализ того, что произошло с политической системой в России в первое десятилетие нового столетия, я хотел бы начать с повторения главного тезиса предыдущей главки, а именно: 1990-е годы не были периодом развития России по пути демократии, если под ней подразумевать политическую модель с 1) распределением властного ресурса между несколькими центрами и группами; 2) наличием эффективного разделения власти на отдельные ветви, выполняющие функции недопущения ее концентрации в одних руках; 3) использованием выборов в качестве механизма разрешения споров и противоречий и определения правящей команды из числа нескольких претендентов на эту роль. Ни по одному из названных выше направлений в 1990-е годы не произошло сколько-нибудь заметного продвижения вперед – сколько бы ни пытались убедить меня в обратном. Напротив, я считал и продолжаю считать, что именно в этот период формальные признаки политической демократии в вышеупомянутом ее понимании оказались в крайне печальном состоянии – с практически полностью выхолощенным реальным содержанием, скомпрометированными институтами и густым налетом демагогии, вызывавшей стихийный внутренний протест у широких слоев российского населения.
Что же касается механизмов власти как таковой, и в особенности ее административной вертикали, то и они к концу 1990-х годов находились в крайне печальном состоянии. Такие базовые функции государства – причем вне зависимости от конкретного типа политической системы – как поддержание общественного порядка; учет, контроль и защита своих граждан; единство правового регулирования общественных, в том числе хозяйственных отношений на всей территории страны; поддержание дееспособной системы судопроизводства; формирование и исполнение национального бюджета и т.д., выполнялись российским государством, по общему мнению, неудовлетворительно и в значительной степени подменялись стихийным саморегулированием на основе силового соперничества, полукриминальных «понятий» и т.п.
Поэтому со стороны можно было предположить, что именно это и имелось в виду, когда после «смены караула» в Кремле вдруг началась чуть ли не кампания обличения «лихих 1990-х»: заключая в себе изрядную дозу политической демагогии, она, одновременно, опиралась и на вполне реальные ощущения недопустимой слабости государства в его внешнем, а главное – внутреннем измерении. Нельзя отрицать, что и в обществе, и в бюрократической элите существовал своего рода запрос на консолидацию, которая должна была упорядочить жизнь посредством укрепления государства – не в смысле роста его размеров или степени свирепости, а в плане эффективности выполнения им тех его функций, которые делают общество современным, сложно организованным и способным к развитию. Другое дело, что реализация этого запроса пошла по пути консолидации самой авторитарной власти, а не ее государствообразующих функций, это в итоге и привело к тому, что российский политический авторитаризм принял свою нынешнюю демодернизационную, консервативно-шовинистическую изоляционистскую форму.
Другими словами, если в начале и середине 1990-х годов постсоветская российская политическая система прошла свою первую развилку – между конкурентной и авторитарной моделью – и сделала выбор в пользу второй, то в начале 2000-х оказалась пройденной и вторая важнейшая развилка – между авторитаризмом модернизационного типа, своего рода «авторитаризмом ради прогресса», и авторитарной властью консервативно-застойного типа, которая начинает с того, что ставит блоки на пути любых изменений, способных ослабить контроль правящей группы над обществом, а заканчивает тем, что утрачивает этот контроль по причине перерождения институтов, делающих возможным само управление обществом[10].
Строго говоря, это давно известный в истории парадокс, выражаемый старой как мир максимой: «Чтобы все осталось по-прежнему, все должно измениться». Устойчивость любой политической системы, в том числе и авторитарной, в конечном счете, зависит от ее динамизма и адаптивности, способности давать простор для роста новых сил и отношений, улавливать изменения в ситуации и находить ответы на возникающие из этих изменений новые угрозы и вызовы. Естественно, конкурентная модель теоретически обладает в этом отношении большими преимуществами, поскольку (опять же, теоретически) подразумевает неизбежность поражения на выборах той команды, которая оказывается невосприимчивой к объективной потребности в переменах.
На практике, конечно, все не так однозначно – и потребности не всегда бывают очевидными, и механизм действует не автоматически, и результаты выборов могут сильно отличаться от объективных потребностей выживания и развития системы.
С другой стороны, и авторитарная система может при определенных условиях демонстрировать и гибкость, и умение адаптироваться к меняющимся условиям, и нацеленность на реальные, а не мнимые успехи. Так что «окостенение» авторитарной власти, превращение ее в оковы и помеху общественному прогрессу не являются ее непременным продуктом, а представляют собой скорее результат сочетания силы обстоятельств и политической несостоятельности правящей группы.
В какой степени эти два фактора обусловливают конечный итог – сказать сложно, но результат, как правило, принимает форму режима, который, пытаясь защититься от множества реальных и мнимых врагов, в том числе внешних, пытается блокировать действие любых неизвестных и непонятных ему сил и тем самым ставит крест на возможностях эволюции наличествующих в обществе институтов.
Что происходит далее – более или менее понятно. Институты, не способные меняться, в том числе и для того чтобы ликвидировать свою неадекватность изменившимся обстоятельствам, рано или поздно оказываются неспособны выполнять возложенные на них государственные функции. Полиция перестает всерьез бороться с преступностью, спецслужбы – с угрозами государственному суверенитету, налоговые службы – с реальными уклонениями от налогообложения. Суды приобретают черты «независимости», но не столько от контроля со стороны верховной власти, сколько от всякого общественного контроля, и во многом трансформируются в коммерческие структуры. Законодательные органы принимают свои акты хаотично и бездумно, безо всякой привязки к последствиям и возможностям их исполнения. Государственные инвестиционные институты действуют в рамках какой угодно логики, кроме логики стимулирования экономического роста, – чаще всего в интересах удобства и личной заинтересованности в «осваивании» общественных средств. В результате власть в лице своих высших органов фактически лишается инструментов активного влияния на ситуацию в стране, а ее дальнейшая судьба определяется силой инерции и волей обстоятельств, в том числе (а возможно, и главным образом) внешних. Поэтому авторитарная власть консервативно-шовинистического типа, не ставящая перед собой задач осуществления модернизации и реформ управляемого ею общества, на определенном этапе неизбежно становится заложницей обстоятельств, которые могут очень долго держать ее «на плаву», а могут и сделать неизбежным острый политический кризис, который она (эта власть) оказывается неспособной ни преодолеть, ни пережить.
Возвращаясь к истории 2000-х годов, можно заметить, что именно на эти годы в России пришлась та самая развилка, о которой я сказал чуть выше, а именно: развилка между возможностью направить усилия на осуществление модернизации (авторитарной, с присутствием элементов конкурентной демократии) или, наоборот, на строительство новых оград и заборов, блокирующих политические изменения, потенциально создающих угрозу стабильности власти, и, как следствие, останавливающих любое значимое политическое развитие вообще. Результат прохождения этой развилки сегодня очевиден почти всем, но тогда, пятнадцать лет назад, во время президентских выборов 2000 года, несмотря на очень высокую вероятность такого развития событий (исходя из особенностей созданной в России олигархической системы, способа привода к власти и личности преемника Бориса Ельцина), убедить в такой перспективе мне удалось далеко не всех.
Все факторы, обусловившие сегодняшний результат, конечно, присутствовали и тогда. В первую очередь, это, конечно, отсутствие сильного класса легитимных крупных собственников – собственников крупных производственных, экономических активов; класса, желающего и готового играть важную роль в определении политического будущего страны. Предвидя возражения по поводу «олигархов» 1990-х годов, активно «ударившихся» в политику, хочу сказать следующее.
Во-первых, они не были классом. Да, у нас было несколько десятков человек, реально ставших хозяевами баснословных состояний и формально – собственниками сотни или двух наиболее привлекательных хозяйственных активов России 1990-х годов. Но в силу случайного характера своего попадания на эти роли; в силу отсутствия у них общей истории и внушительной деловой биографии; наконец, просто в силу своей крайней малочисленности они не могли образовать устойчивый класс людей, связанных осознанными общими (по сути – общенациональными) интересами и личной заинтересованностью в развитии экономики и общества по, условно говоря, рыночно-демократическому пути. Для каждого из них остальные члены этой узкой группы были не союзниками на основе общего интереса, а чужаками, претендующими на кусок ограниченного количества привлекательных активов, доставшихся власти и теперь распределяемых ею по ее собственному усмотрению.
Во-вторых, они не были легитимными собственниками ни в глазах политической верхушки страны, ни в глазах ее населения, ни даже в своих собственных. Я, кажется, уже тысячу раз об этом говорил, но готов повторить ивтысячупервый: право собственности – это не бумажка с печатями, и не запись в реестре, внесенная уполномоченной на это конторой. Право собственности – это, в первую очередь, готовность окружающих людей и общественных институтов признавать за тем или иным человеком право распоряжаться тем или иным активом по его собственному усмотрению – продавать, передавать по наследству и вообще делать с ним все, что специально не оговорено и не запрещено законом. Вот такого права собственности у «олигархов» не было (как нет его у теперешних крупных собственников и сейчас, пятнадцать и более лет спустя[11]).
Именно поэтому они, взятые в совокупности, не могли стать ни двигателем модернизационных реформ, ни даже их надежной опорой, надумай власть тогда их проводить. И пример Ходорковского здесь совершенно нерелевантен – его политические амбиции в начале 2000-х годов имели личный, а не коллективно-классовый характер. К тому же, мо-дернизационная риторика стала лейтмотивом его высказываний во многом в результате противостояния власти, и вопрос о причинно-следственной связи этих двух вещей вовсе не так прост, как многим кажется[12].
Что же касается малого и среднего бизнеса в России конца 1990-х, то он тем более не мог выступить в роли политического стержня авторитарной модернизации в силу социально-идеологической пестроты и почти нулевой степени политической организованности.
В какой-то степени более подготовленной к этой роли была центральная бюрократия, и, как это ни парадоксально, именно она в течение длительного времени поддерживала возможность разворота авторитарной системы в сторону большего учета общественных потребностей и интересов. Однако в итоге фракция «модернизаторов» оказалась слишком слабой в политическом отношении, чтобы решающим образом повлиять на курс государственного корабля. В итоге этот курс был определен в направлении, близком к противоположному, и те представители «модернизационной» бюрократии, которые не захотели покинуть корабль, оказались заложниками избранного капитаном маршрута.
Другая важная, на мой взгляд, причина того, что авторитарная модернизация в России не состоялась, заключается, как ни странно, в том, что именно в это время цены на нефть и газ на экспортных рынках взлетели на небывалую высоту не только в абсолютном, но и в относительном выражении.
Возможно, кому-то такое объяснение и покажется слишком простеньким, но в основе сложных социальных явлений иногда действительно лежат достаточно простые вещи. И нет ничего удивительного в том, что быстрый рост финансовых возможностей как государства, так и населения в значительной степени подорвал мотивацию к сложным и рискованным (в плане оценки различными слоями общества) шагам модернизационного свойства, выдвинув на первый план иной приоритет: «главное – не спугнуть тактическую стабильность». А реакцией власти на мировой финансово-экономический кризис 2008—2009 гг., который и остановил рост цен на предметы российского экспорта, стало инстинктивное стремление власти окуклиться, отгородиться от нестабильности западной экономики с ее сложными механизмами роста через отказ от «ненужных» социально-экономических экспериментов, через ставку на проверенные механизмы ресурсно-сырьевой экономики – освоение новых месторождений и строительство гигантских трубопроводов как основное содержание внутренней экономической политики. Сегодня уже даже серьезная перспектива неблагоприятных для России тенденций на мировых рынках энергоносителей оказывается не в состоянии заставить систему двинуться в сторону поиска путей экономической модернизации. Однако десять—двенадцать лет назад ситуация была совсем иной, и длительный период «незаработанного» роста доходов, скорее всего, сильно способствовал тому, что застойно-охранительный крен в системе возобладал всерьез и надолго.
Да и личные факторы, видимо, сыграли не последнюю роль в этом выборе. Настороженное отношение к внешнему миру; непонимание того, какие механизмы работают в западной политике и как они формируют ее линию поведения по отношению к внешнему миру, включая Россию, стало причиной очень завышенной оценки рисков, сопутствующих большей открытости внешнему миру в случае осуществления модернизационных реформ. Завышенные представления российской властной элиты о значимости России в глазах западных политиков вели к неадекватной оценке желания и готовности Запада тратить «огромные ресурсы» на то, чтобы по всем вопросам привести Россию к «общему знаменателю». Конечно, угроза внешнего вмешательства в российскую политику преувеличивалась, в том числе и по внутриполитическим соображениям, но сводить это преувеличение исключительно к задачам обработки массового сознания было бы неверно. Страх перед возможностью получить в стране мощную силу, готовую за относительно небольшие деньги провести «спецоперацию по смене режима», был вполне искренний, хотя и не адекватный величине угрозы[13].
Правда, следует заметить, что и западные лидеры со своей стороны не прилагали особых усилий, чтобы уменьшить страхи и обеспокоенность российской власти. Никто не пытался ей объяснить, что всякого рода гранты «на развитие демократии», выделявшиеся оппозиционно настроенным лицам и организациям, которые в американском и европейском общественном мнении представляются как демократические, на самом деле примерно столь же малы, формальны и непродуктивны, как, скажем, помощь, которую Советский Союз в свое время оказывал западным коммунистическим партиям. И точно так же, как в то время было бы верхом наивности полагать, что вопрос о власти в США можно было решить на советские подачки местным коммунистам и «левым», откровенной глупостью являются сегодня рассказы о том, через те или иные ( подчас случайные и даже маргинальные) НКО в Россию закачиваются миллиарды, на которые можно сменить политическую элиту или развалить страну.
Это, конечно, не означает, что попытки отдельных лиц и организаций вне России в собственных интересах, в том числе и коммерческих, повлиять на политическую ситуацию в стране вообще не могут иметь место. Но риски, с этим связанные, никак не могут служить оправданием для отказа от реформ и тотальной конфронтации с внешним миром.
К сожалению, эту истину российской власти начала 2000-х никто не захотел или не смог объяснить. Наоборот, некоторые деятели на Западе считали безобидным делом полуритуально дразнить ее не имеющими под собой содержания громкими разговорами о «поддержке демократии» на постсоветском пространстве (очевидно, не имея в виду Туркменистан или Таджикистан), о скором новом расширении НАТО за счет стран бывшего СССР и т.д.
Так или иначе, выбор между авторитаризмом модернизационного типа и авторитаризмом консервативно-охранительным, не ведущим диалога со значимыми самостоятельными политическими силами внутри страны и закрытым для сотрудничества с западным миром, был сделан в первой половине 2000-х годов в пользу последнего и, при всех оговорках и колебаниях генеральной линии, четко закрепился в их второй половине.
Естественно, этот процесс был постепенным и не скачкообразным. Изменения в составе и характере деятельности таких институтов, как президентская администрация, Государственная Дума и Совет Федерации, местные законодательные собрания и др., накапливались годами, прежде чем обнаружить свое принципиально новое качество. Официальная идеология (в той мере, в которой она обнаруживалась на уровне соответствующих документов и выступлений) долгое время сохраняла инерцию 1990-х и реформаторско-модернизационную фразеологию. Последний всплеск такой фразеологии наблюдался, кстати, относительно недавно – в период пребывания на президентском посту Д. Медведева.
Да и готовность к диалогу с гражданским обществом внутри страны (по всему его спектру, а не с тщательно отобранными представителями) менялась нелинейно: временами казалось, что происходит корректировка ранее наметившегося курса или, по крайней мере, наметилась неуверенность в целесообразности его дальнейшего продолжения. Тем не менее, при взгляде на ситуацию с точки зрения среднесрочных тенденций сделанный выбор с каждым годом представлялся все более очевидным.
Период, прошедший с момента обратной кадровой «рокировки» в Кремле и Белом доме весной 2012 года, не просто подтвердил неизменность этого курса, а внес в него такие немаловажные элементы, которые достойны отдельного разбора. Однако прежде чем попытаться заострить внимание на этих нюансах, мне бы хотелось попытаться нарисовать общую комплексную картину той политической системы, которая сформировалась в результате вышеописанной эволюции на протяжении двадцати постсоветских лет и которую я называю, понимая всю условность этой характеристики, системой «периферийного авторитаризма».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.