БЕССМЕРТИЕ
БЕССМЕРТИЕ
I
В эту новую пору истории, в которую мы вступаем когда религии уже больше не отвечают на великие вопросы человечества, одна из проблем, наиболее возбуждающих тревожную нашу пытливость, есть проблема о загробной жизни. Все ли оканчивается в момент смерти? Существует ли другая, понятная воображению жизнь? Куда идем? Во что превращаемся? Что ожидает нас по ту сторону шаткой иллюзии, которую мы называем существованием? В тот миг, когда сердце наше перестает биться, какое начало в нас торжествует? Материя? Или дух? Вечный свет или начинающийся беспредельный мрак?
Как все существующее, и мы не можем исчезнуть. Мы не в состоянии представить себе, чтобы во всей вселенной что-либо могло потеряться. Наряду с бесконечностью нельзя мыслить пустоту, куда бы мог упасть и исчезнуть атом материи. Все, что существует, будет существовать вечно. Все существует, и нет ничего, что не существовало бы. В противном случае следовало бы допустить, что наш мозг не имеет ничего общего со вселенной, которую он старается познать. Нужно было бы даже сказать, что он действует в обратном направлении, чем вселенная. А это едва ли допустимо, так как, в конце концов, он не может быть не чем иным, как ее же отражением.
Погибают и, во всяком случае, исчезают и чередуются только формы и состояния, под которыми мы воспринимаем нетленную материю. Но мы не знаем, каким реальностям отвечают эти явления. Они образуют ткань повязки, положенной на наши глаза и рождающей в них посредством давления, которое их ослепляет, все образы нашей жизни. Когда повязка спадает — что остается? Вступаем ли мы в реальность вещей, несомненно существующих по ту сторону, или же и сами явления перестают существовать для нас?
II
То что небытие невозможно, что после нашей смерти все пребывает в себе и ничто не погибает, — все это очень мало нас интересует. Единственная точка, которая занимает нас среди этого вечного пребывания, это судьба той маленькой частицы нашей жизни, которая познает феномены в продолжение нашего существования. Мы называем ее нашим сознанием или нашим я. Это я в том виде, как мы познаем его, когда помышляем о следствиях его разрушения, не есть ни наш дух, ни наше тело, ибо мы познаем, что и дух и тело не что иное, как волны, протекающие мимо и постоянно возобновляющиеся. Неизвестная ли это точка, которая не может быть ни формой, ни субстанцией, находящимися постоянно в эволюции, ни жизнью, составляющей причину или следствие этой формы и этой субстанции? Поистине мы не в силах ни уловить его, ни определить, ни указать, где оно обитает. Желая подняться до ею последних источников, мы обретаем лишь цепь воспоминаний, ряд идей довольно смутных и изменчивых, относящихся к тому же инстинкту жизни, ряд привычек нашей чувствительности и сознательных или бессознательных воздействий на окружающие феномены. В конце концов, наиболее твердой точкой среди этой туманности является наша память, которая, с другой стороны, кажется способностью довольно внешней и второстепенной, во всяком случае, одной из наиболее шатких, обитающих в нашем мозге, одной из тех, которые всего скорее исчезают при малейшем нарушении нашего здоровья. "То самое, — по верному выражению английского поэта, — что громко вопиет во мне о бессмертии, раньше всего во мне и погибнет".
III
Как бы то ни было, это я. это нечто неведомое, неуловимое, столь мелькающее и неустойчивое, до такой степени является центром нашего существа, так исключительно нас занимает, что перед этим призраком бледнеют все реальности нашей жизни. Нам совершенно безразлично, будет ли в течение вечности наше тело или его субстанция испытывать всякое блаженство и всякую славу, будет ли оно претерпевать самые великолепные и отрадные преображения, сделается ли оно цветком, красотой, светом, эфиром, звездой; в равной степени нам безразлично, расцветет ли наша мысль до того, что сольется с жизнью миров, постигнет ее и будет над ней владычествовать. Инстинкт наш убежден, что все это нисколько нас не будет касаться, не доставит нам ни малейшего удовольствия, не вернет нас к себе самим, разве если нас будет сопровождать и свидетельницей этих невообразимых радостей сделается наша память, привязанная к немногим, почти всегда незначительным фактам жизни. Мне все равно, будут ли вечно жить и блистать среди высшего блаженства самые высокие, свободные, прекрасные части моего духа; они больше не принадлежат мне — я их не знаю. Смерть подорвала сеть нервов или воспоминаний, которые привязывали их неведомо к какому центру, к какой точке, относительно которой я чувствую, что она и я сам — одно и то же. С того мига, как они отделились от меня и стали носиться в пространстве и времени — судьба их мне так же чужда, как судьба отдаленнейших звезд. Все возникающие явления существуют для меня лишь под тем условием, чтобы я мог связать их с этим таинственным существом, которое обретается неведомо где или, точнее, нигде не обретается, которое я навожу, как зеркало, на этот мир, чьи явления принимают для меня плоть лишь настолько, насколько они в нем отражены.
IV
Таким образом, наша жажда бессмертия, по мере того как мы ее формулируем, как бы тает, ибо оказывается, что весь интерес относительно будущей жизни мы строим на одной из второстепенных и наиболее неустойчивых составных частей нашей жизни вообще. Нам кажется, что если наше существование не длится вместе со всеми несчастьями, мелочами и недостатками, которые его характеризуют, то оно ничем не будет отличаться от существования других существ, что оно станет каплей неведения среди океана непознаваемого и что с той минуты все, что ни случится, нас более не касается.
Какое же бессмертие можно обещать людям, которые по необходимости только в таком виде и познают бессмертие? Зачем нам оно? — твердит в нас детский, но глубокий инстинкт. Всякое бессмертие, которое не будет влачить за собою через вечность, как ядро каторжника, это странное сознание, образовавшееся в течение нескольких лет, полных движения, всякое бессмертие, которое не носит на себе этой неизгладимой печати нашего тождества, нам безразлично, как будто бы его и не было. Это хорошо поняло большинство религий, которые считаются с этим инстинктом, в одно и то же время желающим и уничтожающим загробную жизнь. Вот почему католическая церковь, восходя к наиболее первобытным надеждам, обеспечивает нам не только всецело сохранение нашего земного я, но даже воскресение в нашей собственной плоти.
Вот центр всей загадки. Требовать, чтобы это маленькое сознание, это чувство обособленного я, почти детское, во всяком случае, крайне ограниченное, объясняемое, по всей вероятности, бессилием нашей теперешней мысли, требовать, чтобы оно сопровождало нас в бесконечности времен для того, чтобы мы могли понять бесконечность и насладиться ею, — не значит ли это желать познавать предмет при помощи органа, который не создан для его восприятия, не значит ли это желать, чтобы наша рука открыла свет или чтобы наш глаз стал чувствителен к запахам? Не значит ли это, с другой стороны, поступать, как больной, который, чтобы найти себя и увериться в своей личности, полагал бы, что для этого ему необходимо сохранить свою болезнь и в здоровом состоянии и влачить ее все дни жизни? Сравнение это более точно, чем обыкновенно бывают сравнения. Представьте себе слепого, который бы в одно и то же время был паралитиком и глухим. Он находится в этом состоянии со дня рождения и вот вступает в тридцатый год своей жизни. Какой узор выткали дни на лишенной образов ткани этой жалкой жизни? За отсутствием других воспоминаний, несчастный, вероятно, затаил в глубине своей памяти несколько бледных ощущений тепла и холода, усталости и покоя, физической более или менее сильной боли, жажды и голода. Вероятно, что все человеческие радости, все надежды и мечты об идеале и рае сведутся для него к смутному благополучию, которое следует за утолением физической боли. Вот единственно возможные доспехи этого сознания, этого живого я. Не будучи никогда возбужден извне, его разум будет глубоко спать, не зная себя самого. Тем не менее у этого жалкого человека будет своя маленькая жизнь, к которой он будет привязан такими же тесными узами, таким же страстным желанием, как самый счастливый из людей. Он будет бояться смерти, и мысль о том, что он может вступить в вечность, не унося с собой впечатлений и воспоминаний о своем одре, о своих потемках и о своем молчании, повергнет его в такое же отчаяние, в которое нас повергает мысль о необходимости покинуть для ледяной ночи могилы жизнь, полную славы, света и любви.
V
Представьте себе, что чудо внезапно оживляет его зрение и слух, раскрывает перед ним через раскрытое окно у одра его болезни утреннюю зарю над полями, пение птиц среди ветвей, шелест ветра среди листвы и ропот волн на берегу, прозрачную перекличку человеческих голосов среди утренних холмов. Представим себе, что то же самое чудо, завершая свое дело, одаряет его способностью пользоваться своими членами. Он подымается, протягивает руки к этому диву, которое для него еще не имеет ни реальности, ни имени, — к свету. Он раскрывает дверь, шатается, ослепленный светом, и все его чело как бы тает среди нахлынувших чудес. Он вступает в несказанную жизнь, в небо, которого никакая мечта не могла предчувствовать. И по капризу, весьма возможному в случаях такого выздоровления, здоровье, вводя его в это непостижимое и непонятное существование, вместе с тем убивает в нем всякое воспоминание о минувших днях.
Каково же будет состояние этого я, этого центрального очага, восприемника всех ощущений, места, куда сходится все, что, в сущности, относится к нашей жизни, высшей «эготической» точки нашего существа, если можно употребить этот неологизм? С уничтожением воспоминаний найдет ли он в себе какие-нибудь следы прежнего человека? Новая сила — сила разума, проснувшись в нем и внезапно развив неслыханную деятельность, какое отношение будет иметь к инертному и темному зерну, откуда он вырос? За какие выступы своего прошлого он ухватится, чтобы продолжать свою прежнюю жизнь? И тем не менее разве в нем не останется какое-то чувство, какой-то независимый от памяти, разума и других способностей инстинкт, который подскажет ему, что это именно с ним приключилось освобождающее чудо, что это именно его жизнь, а не жизнь его соседа, преображенная, неузнаваемая, но субстанционально та же самая, вышла из мрака и молчания для тою, чтобы продлиться в свете и гармонии? В состоянии ли мы представить все смятение, все приливы и отливы этого взбудораженного сознания? Знаем ли мы, каким образом вчерашнее я соединится с сегодняшним и как среди всех этих восторгов и треволнений будет чувствовать себя «эготическая» точка, чувствительная точка личности, единственная, которую мы хотели бы сохранить в целости? Попытаемся сперва ответить с некоторой точностью на этот вопрос, который еще относится к области нашей теперешней, видимой жизни. Если же мы не в силах это сделать, то как можем мы надеяться разрешить другую проблему, которая возникает перед каждым человеком в минуту его смерти?
VI
Эту чувствительную точку, к которой сводится вся проблема, — ибо вопрос идет только о ней, я за исключением ее бессмертие несомненно, — не удивительно ли, что эту чувствительную точку, которой перед лицом смерти мы придаем такую великую цену, мы теряем в каждую минуту жизни, не испытывая при этом ни малейшего беспокойства? Она не только каждую ночь исчезает во время сна. но и во время бодрствования зависит от массы случайных обстоятельств. Достаточно раны, ушиба, нездоровья, нескольких стаканов алкоголя, нескольких капель опиума, нескольких затяжек дыма, чтобы устранить ее. Даже когда ничто ее не угнетает, она не всегда чувствительна. Часто нужно делать усилие, нужно вернуться к себе самому, чтобы уловить ее, чтобы сознать, что такое или другое происшествие приключилось именно с нами. При малейшей рассеянности счастье может пройти мимо, не касаясь нас, не отдавая нам того наслаждения, которое оно в себе заключает. Можно думать, что функции этого органа, при помощи которого мы вкушаем жизнь и относим ее к себе самим, совершаются перемежающимся образом и что присутствие нашего я во всем, за исключением чувства боли, не что иное, как быстрая и постоянная смена появлений и исчезновений. Нас успокаивает уверенность, что в минуту пробуждения, после раны, после ушиба, после момента рассеянности, мы найдем ее в целости, между тем как мы убеждаем себя, — до того мы ее чувствуем неустойчивой, — что она навсегда должна исчезнуть в ужасном сотрясении, которое отделит жизнь от смерти.
VII
В ожидании других истин, которые будущее, несомненно, откроет нам, — первая, уже открывшаяся истина говорит нам, что в этих вопросах о жизни и смерти наше воображение осталось вполне ребяческим. Почти во всем другом оно обгоняет разум; здесь же оно еще занято детскими играми Оно окружает себя варварскими мечтами и желаниями, которыми некогда баюкало страх и надежду пещерного человека. Оно требует невозможного и в то же время слишком ничтожного. Оно требует привилегий, которые, если бы они были нам даны, оказались бы более ужасными, чем все величайшие несчастия, которыми нам угрожает небытие. Можно ли думать без содрогания о вечности, всецело заключенной в нашем ничтожном теперешнем сознании? Заметьте, как во всех этих вопросах мы повинуемся нелогичным капризам той силы воображения, которую некогда называли "сумасшедшим членом семьи". Кто из нас, если бы он должен был заснуть сегодня вечером с научной, доказанной на опыте уверенностью, что он проснется через сто лет точно таким, каков он теперь, со своим нетронутым телом, лишь под условием, что он потеряет воспоминание о прежней жизни (разве эти воспоминания не были бы бесполезны?), — кто из нас не принял бы этого векового сна так же доверчиво, как он принимает сладкий короткий сон каждой ночи? Многие из нас не только не боялись бы такого испытания, но прибегли бы к нему с жадным любопытством. Разве мы не видим, как многие обращаются с мольбою к раздавателю феерического сна и как милости просят того, что им кажется чудесным продолжением их жизни? А между тем в течение этого сна что сохранилось бы от них самих и при пробуждении что нашли бы они от своего я? В минуту, когда они закрыли бы глаза, какая связь соединила бы их с существом, которое должно проснуться, неведомое, среди нового мира? А тем не менее их согласие и все их надежды при вступлении в долгую ночь зависели бы от этой несуществующей связи. В самом деле, истинная смерть отличается от подобного сна только пробуждением по прошествии столетия, пробуждением, столь же чуждым тому, кто заснул, как было бы чуждо ему рождение ребенка после его смерти.
VIII
С другой стороны, как отвечаем мы на этот вопрос, когда речь идет уже не о нас, но о тех, кто вместе с нами живет на земле? Заботимся ли мы, например, о загробной жизни животных? Самая верная, самая преданная, самая разумная собака с гой минуты, как она умерла, становится для нас отвратительным отбросом, от которого мы хотим избавиться как можно скорее. Мы даже не задаем себе вопроса, сохранилось ли где-нибудь, кроме нашей памяти, нечто от разумной жизни, которую мы любили в ней, и существует ли загробный мир для собак? Нам показалась бы забавной мысль, что время и пространство могут бережно сохранить в течение вечности среди звезд, в беспредельном дворце эфира, душу бедного животного, состоявшую из пяти или шести трогательных, но наивных привычек — из желания пить, есть, спать в тепле и приветствовать себе подобных известным образом. Впрочем, что могло бы сохраниться от этой души, созданной из нескольких потребностей несложного тела, после того, как это тело перестало существовать? Но по какому праву воображаем мы себе, что между нами и животным существует бездна, которой даже нет между минералом и растением, между растением и животным? Прежде всего нужно было бы исследовать, имеем ли мы право считать себя столь далекими, столь отличными от всего, что живет на земле. Разумна ли наша претензия относить себя к такой категории, к такому царству, куда и сами боги, созданные нами, не всегда имели доступ?
IX
Трудно было бы изложить все ложные суждения нашего воображения по занимающему нас вопросу. Так, мы довольно легко миримся с разложением нашего тела в могиле. Мы нисколько не стоим за то, чтобы оно сопровождало нас в бесконечности времени. По зрелом размышлении мы были бы даже опечалены, если бы оно последовало за нами со своими неизбежными недугами, со своими недостатками, со всем, что в нем есть уродливого и смешного. Мы хотели бы туда явиться в сопровождении лишь нашей души. Но что бы мы ответили тому, кто сказал бы нам, что мы можем мыслить нашу душу только как собрание наших умственных и моральных способностей, соединенных, для полноты счета, с теми способностями, которые вытекают из инстинкта, из области бессознательной или подсознательной? Когда, при приближении старости, мы замечаем в себе или других ослабление этих способностей, мы нисколько не беспокоимся, мы не предаемся отчаянию, как не беспокоимся и не отчаиваемся, когда речь идет о медленном упадке телесных сил. Мы сохраняем нетронутой нашу смутную надежду на загробную жизнь. Нам кажется вполне естественным, что состояние одних из этих способностей зависит от состояния других. Даже когда первые из них вполне разрушены в любимом нами существе, нам не кажется, что мы его потеряли или что оно само потеряло свое я, свою нравственную личность, от которой однако ничего не сохранилось. Мы не стали бы оплакивать его утрату, мы не думали бы, что его нет с нами, если бы смерть сохранила эти способности в состоянии разрушения. Но если мы не придаем особенной важности ни разложению нашего тела в гробу, ни разрушению наших умственных способностей в течение жизни, то что же, собственно, просим мы смерть пощадить и исполнения какой несбыточной мечты требуем мы?
X
Поистине мы не в силах, по крайней мере в настоящую минуту, придумать понятный ответ на вопрос о бессмертии. Что в этом удивительного? Вот передо мною на столе горит лампа. Она не содержит в себе никакой тайны; это предмет наиболее старый, наиболее знакомый и интимный во всем доме. Я вижу в ней масло, фитиль, стекло, и все вместе дает свет. Загадка начинается лишь в ту минуту, когда я спрашиваю себя, что такое представляет этот свет, откуда он приходит, когда я его призываю, куда он исчезает, когда я его тушу? И вдруг, вокруг этого небольшого предмета, который я поднимаю, могу развинтить и собрать своими руками, возникает бездонная тайна. Соберите вокруг моего стола всех живущих на земле людей, ни один не сможет сказать нам, что представляет само по себе это легкое пламя, которому я по своему желанию даю рождение или смерть? И если кто-нибудь из них выскажет одно из определений, которые мы называем научными, то каждое слово этого определения увеличит неизвестное и со всех сторон распахнет непредвиденные двери в беспредельную ночь. Если же мы ничего не знаем о сущности, о судьбе и о жизни небольшого знакомого огонька, которого все элементы были созданы нами, которого источники, ближайшие причины и следствия заключены в фаянсовом сосуде, то как можем мы надеяться проникнуть мыслью непостижимую загадку жизни, которой все элементы, даже самые простые, удалены от нашего разума на миллионы лег, на миллиарды миль?
XI
С тех пор как человечество существует, оно ни на шаг не подвинулось на пути, ведущем к исследуемой нами тайне. Каждый вопрос, который мы ставим себе относительно нее, как будто ни одной точкой не соприкасается со сферой, в которой возник и движется наш разум. Может быть, нет никакого возможного или доступного нашему воображению отношения между органом, который ставит этот вопрос, и реальностью, которая могла бы на него ответить. Самые тщательные и серьезные исследования последнего времени ничего не открыли нам. Добросовестные ученые психические общества, возникшие в Англии, собрали внушительную груду фактов, имеющих тенденцию доказать, что жизнь духовного или нервного существа может продолжаться некоторое время по смерти физического существа. Допустим, что эти факты неоспоримы и научно доказаны; они только отдалили бы на несколько вершков, на несколько часов начало тайны. Если призрак любимого существа, легко узнаваемый и, по-видимому, столь похожий на живого, что к нему обращаешься с речью, войдет сегодня вечером ко мне в комнату в тот самый миг, когда жизнь отделяется от тела, лежащего в ста милях от места, где я нахожусь, то это, конечно, будет явлением весьма странным в этом мире, в котором мы не понимаем первого слова. Но, в сущности, это лишь докажет, что душа, дух, дыхание, нервная, неуловимая сила, обитающая в самой тонкой части нашей материи, может отделиться от последней и на мгновение пережить ее, подобно тому, как огонь потушенной лампы иногда отделяется от фитиля и на мгновение трепещет в темноте. Нет спора, явление это поразительное. Но если принять во внимание природу этой духовной силы, то следует больше удивляться тому, что оно не происходит часто по нашему желанию в продолжение самой жизни. Во всяком случае, оно нисколько не освещает вопроса. Никогда ни один из этих призраков, по-видимому, не обладал ни малейшими сведениями о новой надземной жизни, отличной от той, которая только что покинула оставленное им тело. Наоборот, их духовная жизнь, которая, казалось бы, должна быть чистой, так как она освободилась от материи, на самом деле кажется низшей в сравнении с тем, чем она была, когда материя ее окружала. В большинстве случаев они машинально, в какой-то сомнамбулической отупелости, исполняют самые незначительные из обыденных занятий. Один ищет шляпы, забытой на столе, другой озабочен незначительным долгом или справляется о времени. И все они несколько часов спустя, когда, казалось бы, должна начинаться истинная загробная жизнь, испаряются и навеки исчезают. Я согласен, что это не говорит ни в пользу, ни против возможности загробной жизни. Нам неизвестно, составляют ли эти краткие появления первые лучи другого существования или же последние нашего. Возможно, что умершие пользуются таким образом, за неимением лучших связей, этой последней связью, которая их соединяет с нами и делает их доступными нашим чувствам. Возможно, что впоследствии они продолжают жить вокруг нас. Но, несмотря на все усилия, им не удается сделать так, чтобы мы их узнали, или дать нам понятие о своем присутствии, так как у нас нет необходимого органа для того, чтобы их видеть, точно так же, как при всех усилиях нам не удалось бы дать слепорожденному малейшее понятие о свете или красках. Во всяком случае, несомненно, что все исследования и труды, касающиеся этой новой науки о «Borderland», как называют ее англичане, оставили проблему на том же самом месте, в котором она находилась на заре человеческого знания.
XII
В непобедимом неведении, в котором мы живем, только нашему воображению дано решить вопрос о нашей загробной судьбе. Исследуя же различные возможности, мы вынуждены признать, что самая прекрасная из них не оказывается наименее правдоподобной. Мы уже видели, что гипотезу абсолютного уничтожения следует устранить с самого начала — без спора. Вторая гипотеза, страстно лелеемая нашими слепыми инстинктами, обещает нам более или менее полное сохранение в бесконечности времен нашего сознания или нашего теперешнего я. Мы подвергли обсуждению эту гипотезу, несколько более приемлемую, нежели первая, но, в сущности, столь узкую, наивную и ребяческую, что оказывается невозможным относительно человека, равно как растений и животных, разумно согласовать ее с бесконечностью пространства и беспредельностью времени. Прибавим, что из всех возможных наших жребиев осуществление этой гипотезы было бы поистине самым ужасным жребием, в сравнении с которым полное и простое уничтожение являлось бы в тысячу раз более предпочтительным.
Остается двойная гипотеза загробной жизни или без сознания, или же с сознанием, расширенным и преображенным, о котором наше теперешнее не только не может дать нам никакого понятия, но даже скорее мешает нам его понять подобно тому, как наш несовершенный глаз мешает нам видеть всякие другие лучи, кроме тех, которые простираются от инфракрасных до ультрафиолетовых; между тем как нет сомнения, что эти, по всей вероятности, чудесные лучи ослепили бы со всех сторон среди самой черной ночи глаз, устроенный иначе, нежели наш.
Эта гипотеза, хотя и кажется на первый взгляд двойственной, на самом деле сводится к простому вопросу о сознании. Говорить, как это мы склонны делать, что загробная жизнь без сознания равносильна уничтожению, значит a priori и без обсуждения решить эту проблему сознания, — главнейшую и самую темную из всех, которые нас интересуют.
По свидетельству всех метафизиков, эта проблема — труднейшая изо всех, ибо объект познания есть как раз то, что желает познавать. Что другое может делать это зеркало, находящееся постоянно перед самим собой, как не отражать себя же бесконечно и бесцельно? Тем не менее в этом отражении, бессильном выйти за пределы своего собственного повторения, спит единственный луч, который мог бы осветить перед нами все остальное. Как же быть? Единственный способ вырваться из своего сознания — это отрицать его, признать его болезнью, органически присущей земному разуму, болезнью, которую следует пытаться исцелить при посредстве акта, который нам должен казаться актом буйного или своевольного помешательства, но, рассматриваемый с другой стороны феноменов, является, вероятно, актом здоровья.
XIII
Но бежать от своего сознания невозможно, и мы роковым образом возвращаемся и бродим вокруг этого сознания, основанного на нашей памяти — наиболее неустойчивой из всех наших способностей. Мы говорим себе, что так как ничто, очевидно, не может исчезнуть, то и мы, несомненно, жили до нашей теперешней жизни. Но так как мы не можем связать это прежнее существование с теперешней жизнью, то эта уверенность так же нам безразлична, так же далеко лежит от нас, как все уверенности, касающиеся загробного существования. Но вот с момента возникновения жизни до момента смерти является мнемоническое я, по поводу которого еще раз следует спросить себя, так ли действительно важно то, что оно совершает за несколько дней своей деятельности, для того, чтобы оно само могло по своему усмотрению решить проблему о бессмертии? Из того, что мы пользуемся нашим я под формой столь исключительной, столь специальной, столь несовершенной, столь шаткой и эфемерной, следует ли, что нет другой формы сознания или другого способа пользоваться жизнью? Народ, состоящий из слепорожденных, — чтобы вернуться к нашему прежнему сравнению, которое невольно возникает, так как оно всего лучше резюмирует наше положение среди ночи вселенной, — народ, состоящий из слепорожденных, которому единственно зрячий говорил бы о блаженстве света, без сомнения, отрицал бы не только возможность света, но возможность представить себе его. Не должны ли и мы считать почти несомненным, что нам здесь, на земле, среди тысячи других чувств не хватает высшего чувства, в сравнении с нашим мнемоническим сознанием, для того, чтобы полнее и вернее пользоваться нашим я? Не вправе ли мы сказать, что по временам мы улавливаем смутные следы или слабые попытки этого чувства, находящегося в зародыше или уже атрофированного, во всяком случае, подавленного и почти сведенного к нулю механизмом нашей земной жизни, который сосредоточивает все эволюции нашего существования на одном чувствительном единственном пункте? Нет ли в нашей жизни смутных моментов, когда, несмотря на беспощадное, научно доказанное господство эгоизма, исследованного в его отдаленнейших и тайных источниках, в нас все же пребывает какое-то абсолютно бескорыстное чувство, которое радуется счастью ближнею? Не возможно ли также, что бесцельные радости искусства, спокойные и полные наслаждения, в которые нас погружает созерцание прекрасной статуи, совершенного памятника архитектуры, который нам не принадлежит, которого мы никогда больше не увидим, который не возбуждает в нас никакого чувственного желания и не может нам принести никакой пользы, — не возможно ли, что это чувство удовлетворения является слабым лучом нового сознания, которое проскальзывает через трещину нашего мнемонического сознания? Если мы не в силах вообразить себе это новое сознание, то это еще не причина для того, чтобы отрицать его. Я даже думаю, что благоразумнее бы считать это мотивом в пользу его допущения. Вся наша жизнь протекала бы среди предметов, о которых мы не имели бы никакого представления, если бы наши внешние чувства, вместо того чтобы открыться нам одновременно, были бы нам даны одно за другим на протяжении годов. Впрочем, одно из этих чувств, именно чувство половое, которое пробуждается лишь с приближением зрелости, доказывает нам, что открытие целого непредвиденного мира, перемещение всех осей нашей жизни зависит иногда от случайной черты нашего организма. В детстве мы и не подозреваем о существовании целого мира страстей, опьянений и печалей, которые волнуют взрослых. Если случайно исковерканное эхо этой бури доходило до нашего невинного и любопытного слуха, нам все же не удавалось постигнуть, какое бешенство или безумие овладело нашими старшими, и мы давали себе обещание в свое время быть более благоразумными до того дня, когда, внезапно появившись, любовь вдруг перемещала центр тяжести всех наших чувств и почти всех идей. Таким образом, видно, что способность воспринимать или не воспринимать зависит иногда от обстоятельств слишком мелких для того, чтобы мы вправе были сомневаться в возможности того, чего мы не в силах себе представить.
XIV
Наша наследственная покорность, с которой мы пребываем в мрачной тюрьме наших чувств, — вот что мешает нам и еще долго будет мешать пользоваться сокровищами вселенной. Наше воображение в том направлении, какое мы ему даем теперь, весьма легко мирится с подобным пленом. Правда, что оно рождено в рабстве тех же чувств, которые одни его питают. Но оно недостаточно старательно воспитывает в себе интуиции и предчувствия, говорящие ему, что оно находится в нелепом плену и должно искать выходов по ту сторону областей, хотя бы самых грандиозных и бесконечных, которые оно себе представляет. Необходимо, чтобы оно говорило себе все с большей и большей уверенностью, что реальный мир начинается на миллиарды миль дальше от его самых дерзновенных и горделивых мечтаний. Никогда оно не было настолько вправе и не было столько обязано быть более безумным в своей дерзости. Все, что ему удается воздвигнуть и нагромоздить в пространстве и времени самом беспредельном, какое оно лишь может себе представить, ничто в сравнении с тем, что реально существует. Самые ничтожные открытия науки в скромной обиходной жизни уже научают его тому, что даже в этом ограниченном кругу оно не в состоянии тягаться с действительностью, что оно постоянно сбиваемо с толку, ослепляемо всем тем неожиданным, что скрыто в камне, в кристалле соли, в стакане воды, в растении, в насекомом. Убедиться в этом уже важно, потому что настраивает мысль на то, чтобы воспользоваться каждым случаем, дающим нам возможность порвать магический круг нашего ослепления, потому что убеждает нас, что в этом кругу нельзя надеяться отыскать окончательную истину, ибо все истины лежат по ту сторону его. Человек, соблюдая всю разницу в пропорциях, должен каждую минуту твердить себе, что, внезапно помещенный в середине мировых реальностей, он был бы вполне похож на. муравья, который, будучи знаком лишь с узкими тропинками, с мелкими отверстиями, с окрестностями и горизонтами своего муравейника, вдруг на верху соломинки очутился бы посередине океана. В ожидании того времени, когда мы освободимся из тюрьмы, мешающей нам прийти в соприкосновение с реальностями, которые лежат по ту сторону воображения, мы имеем больше шансов обрести случайно обломок истины, если будем воображать себе самое невоображаемое, чем если мы будем стараться двигаться среди вечности, держась берегов логики и теперешних возможностей, являющихся сновидениями того же воображения. Постараемся же каждый раз, как перед нами возникает новая мечта, сдвинуть с глаз повязку нашей земной жизни. Скажем себе, что среди всех возможностей, которые от нас еще скрывает вселенная, одна из наиболее легких к осуществлению, наиболее вероятных, наименее безумных и надменных — это возможность другого способа пользоваться жизнью, более возвышенного, более обширного, более совершенного, более длительного и более верного, чем тот способ, который дается нам нашим теперешним сознанием. При допущении такой возможности, — одной из наиболее правдоподобных, — проблема нашего бессмертия является в принципе решенной. Остается только предугадать и предвидеть способы его осуществления и определить, среди обстоятельств, наиболее нас интересующих, ту часть наших умственных и нравственных приобретений, которая перейдет в нашу вечную вселенскую жизнь. Но эта задача не сегодняшнего и не завтрашнего дня, а одного из будущих дней…
ПРИМЕЧАНИЯ
Разум цветов
Сборник вышел в 1904 г. В настоящее издание не включены эссе: "Тревожность нашей морали", "Похвала боксу", "Боги войны", "Прощение обид", "Наша социальная обязанность".