V
V
«… Экономическое подчинение трудящегося монополисту средств труда, то есть источников жизни, лежит в основе рабства во всех его формах, всякой социальной обездоленности, умственной приниженности и политической зависимости… экономическое освобождение рабочего класса есть, следовательно, великая цель, которой всякое политическое движение должно быть подчинено как средство»[282].
Это цитата из временных правил Международного товарищества рабочих, опубликованных в ноябре 1864 г. В 1891 г. объединенная Социал-демократическая партия Германии поставила вопрос о беспрецедентно большом числе безработных, обострившемся конфликте между эксплуататорами и эксплуатируемыми, о нестабильности уровня жизни, растущей нищете, угнетении, унижении и эксплуатации. Если эти теоретические рассуждения касаются развитых стран, то перед нами подлинное торжество доктрины над фактами. В 1891 г. даже в Германии разговоры о росте бедности, угнетении, нестабильности жизни и так далее были полным абсурдом. Не было никакого критерия, который позволил бы выявить, что снизилось благосостояние немецких рабочих или они утратили свои позиции по сравнению с 1864 г. Напротив, к концу десятилетия уровень обеспеченности и социальной защищенности объективно вырос. Если какое-то «угнетение» и было, то только из-за развития бюрократии внутри самой партии, которое, в свою очередь, закономерно отражало рост бюрократизации всего немецкого общества; никаких специальных происков буржуазного класса искать не следует. Факты, как предсказывал Бакунин, говорили о снижении, а не об увеличении напряженности в крупнейших индустриальных державах Западной Европы. Социальное и экономическое положение Социал-демократической партии Германии, органично влившейся в немецкое общество, вызывало зависть трудящихся других стран и презрение таких убежденных, неподкупных социалистов, как Плеханов, Ленин, Роза Люксембург и Жюль Гед. Билль о реформе 1867 г. в Англии заставил британских профсоюзных лидеров отвернуться от международной арены и заняться самосовершенствованием. Этому способствовали неприязнь к французским коммунарам и нежелание иметь с ними ничего общего. Профсоюзное законодательство конца 1860-х — начала 1870-х гг. (приблизительно 1867–1875) и последовавшее социальное законодательство укрепило рабочих лидеров во мнении, что идеи фабианцев намного целесообразнее марксистских концепций; воздействие же факторов, часто упоминавшихся радикалами (нереволюционный характер британцев, ограниченность рабочих, их традиционная лояльность, сила религиозного нонконформизма), было по сравнению с профсоюзным законодательством ничтожно мало.
Словом, в странах Западной Европы, по сути дела, не капитализм, а сам марксизм рыл себе могилу. Чем эффективней были политические организации западноевропейских рабочих, чем больше компромиссов с государством они могли себе позволить; чем дальше они заходили на пути мирных реформ, тем большую солидарность они чувствовали с институциями, которые, вопреки словам Маркса, оказались не глухой каменной стеной, сопротивляющейся по инерции, слепо и жестоко, но гибкой и уступчивой системой.
Мильерана, принявшего должность в «буржуазной» французской администрации, Интернационал проклял; тем не менее сама возможность ситуации, когда буржуазные партии готовы откупаться от своих противников, льстила самолюбию его членов и свидетельствовала об укреплении сил рабочей оппозиции.
Я не стану рассматривать здесь историю ХХ в.; лучшее ее описание в сравнении с пророчествами Маркса приведено в работе замечательного мыслителя, ныне покойного Джона Стрэчи. В книге «Современный капитализм»[283], одном из последних своих трудов, он подверг критике тезис Маркса о том, что конкуренция между капиталистами заставляла их понижать плату рабочим до предельно низкого уровня. Стрэчи доказывает, что это неверно: были взаимные уступки; магнаты, которых Маркс считал непреклонными, оказались учениками Мейнара Кейнса и успешно предотвратили окончательный кризис, по мнению Маркса, неизбежно надвигавшийся на западное общество. Собственные рассуждения Маркса о труде и заработной плате, отличавшиеся от рассуждений Лассаля, но схожие с ним, по крайней мере, в предположении, что некие объективные силы вынуждают капиталистов извлекать максимальную добавочную стоимость из труда, оказались ошибкой. Маркс явно переоценил негибкость, глупость, а возможно, и истинную силу военно-промышленного комплекса, против которого предостерегали такие разные политические деятели, как Бургхардт и Милльс Райт. Уступки профсоюзам, радикальное социальное законодательство, введенное Ллойд Джорджем в Англии и Франклином Рузвельтом в США, прогрессивная социальная политика в Скандинавии и «государство всеобщего благоденствия» Англия, кейнсианская и посткейнсианская экономическая политика попросту противоречили прогнозам Маркса. Множество ошибок сделал Советский Союз; их причина — не макиавеллизм государственных деятелей, как обычно полагают, и не простой оппортунизм, а чересчур буквальное истолкование марксистских анализов мировой экономической жизни, с последующими просчетами — относительно Германии в 1930-х гг., относительно Европы в конце 1940-х и относительно Азии и Африки. Можно доказать, что, если бы марксизм не существовал или не имел такой силы, буржуазные демократии не могли бы действовать так же эффективно. Если это верно, то неожиданный изгиб диалектики, по которому марксизм выработал свои собственные антитела, — интересная тема для исследования по исторической социологии.
Всем известно, что настоящий успех Марксовы стратегии имели не в промышленно развитых странах, а в обществах, им противоположных, то есть в экономически отсталых регионах, там, где формировалось поле для эксплуатации развитыми странами. Речь идет о России, Испании, Китае, о государствах Азии, Африки, а затем — о Кубе. Не кто иной, как Бакунин, чьи убеждения Маркс презирал, полагал, что революцию, в которую они оба с Марксом верили, — единственное средство, которое разрушит существующую систему полностью и приведет человечество в новый мир, — могут совершить только люди отчаянные, по-настоящему порвавшие со всем и не связанные интересами и чувствами с миром, который задумали разрушить. Поэтому Бакунин считал марксистскую концепцию организованной партии буржуазной по духу; серьезные, сознательные рабочие со сложившимися взглядами, регулярно получающие плату и содержащие семью, могут объединиться в партийную организацию под разумным руководством («педантократия» Бакунина), но каждый из них подумает дважды перед тем, как крушить общество, которое в конце концов обеспечило его работой, образованием, а главное, политической силой. По мнению Бакунина, настоящими революционерами могут быть только люди, лишенные или никогда не имевшие прав, не получившие ничего от развития своего общества, — одним словом, те, кому в любом случае нечего терять. Следовательно, отсталые и развивающиеся страны имеют больше революционных перспектив, чем промышленно развитые государства с иерархически организованными обществами. Угнетенные, неорганизованные, темные, неграмотные крестьяне, где бы они ни жили, — в России, на Балканах, в Италии или в Испании, — ничего не ждали от государства, буржуазии или индустриального развития; они были фактически отверженным классом, подобно преступникам и бродягам, опускающимся все ниже и ниже. В конце XIX в. крестьяне намного больше, чем рабочие, подходили под определение низшего класса, которому «нечего терять, кроме своих цепей»; ситуация по сравнению с 1830-ми и 1840-ми гг. сильно изменилась.
История это подтверждает. 2-й Интернационал принял доктрину Маркса 1848–1850 гг. достаточно нерешительно и, возможно, не собирался твердо следовать ей. Сам Маркс отказался от этих доктрин в пользу более мягкого и постепенного подхода. Однако именно раннее учение, а также полубланкистские революционные тактики оказали огромное влияние на развитие дальнейших событий, — разумеется, не на Западе, а в отсталых странах — в России и в Азии, о которых едва ли задумывался Маркс в конце 1840-х гг. Это учение, проповедуемое рейнскими революционерами в 1849 г. и небольшими коммунистическими группами в 1850-м, состоит в следующем: в экономически отсталых обществах, стоящих на доиндустриальной стадии развития, революционеры должны начать с сотрудничества с буржуазией, чтобы устранить экономическую отсталость, реакцию, полуфеодальные режимы; они должны способствовать рождению буржуазной демократической республики, которая даст рабочим организациям свободно развиваться. Следующий шаг после принятия буржуазной демократии — безжалостная война против бывших союзников, которая закончится их поражением. Пролетариат, таким образом, сыграет роль троянского коня в стане врагов, кукушечьего яйца в гнезде либеральных демократов. Пока пролетариат немногочислен и слишком слаб, чтобы захватить власть и управлять государством, он нуждается только в благоприятных условиях для роста и развития, то есть в терпимой буржуазно-демократической среде, в которой он вырастет здоровым и сильным. А это значит, что нужно ждать, пока он станет в буквальном смысле большинством населения и сможет захватить власть мирным путем или с помощью переворота, смотря по обстоятельствам. Эрфуртская программа утратила основополагающие черты этой доктрины, что, вообще говоря, объяснимо: как сказал Энгельс, разница между Германией 1891 г. и Германией 1849-го всем бросается в глаза. Несмотря на революционные фразы, в Эрфуртской программе ничего не говорится о диктатуре пролетариата, противозаконных методах борьбы или уничтожении государства. Перспектива окончательного столкновения между классами, на которую до тех пор опирался марксизм, расплылась и утратила четкие очертания, чего прежде не мог предположить даже Каутский, не говоря уж об Энгельсе.
В России, однако, была иная ситуация, одновременно схожая и несхожая с хорошо известной Марксу германской. Царский режим создавал все условия для пролетарской революции. Пролетариат не рассчитывал на многое; средний класс, впрочем, желал большего, чем допускал марксистский подход. Политическое напряжение между обладателями реальной власти — средним классом, с одной стороны, дворянством и царской бюрократией, с другой, — неуклонно возрастало и рано или поздно должно было привести к открытому столкновению. Помещики и государственные чиновники — правящий слой Российской империи — находились в точности в таком положении, в каком, по мнению Маркса, находятся западные капиталисты: они запутались в сетях своей собственной системы и, даже предвидя свой крах, не могли ничего сделать для своего спасения.
Власти в такой ситуации полагали, что никакими уступками революцию не предотвратить, и лучше действовать со всей возможной жесткостью, поскольку так хотя бы на время можно будет несколько сдержать страшные силы. Об этом говорили монархистские идеологи Леонтьев и Победоносцев. В России, в отличие от стран Запада, изначально немногочисленный по сравнению с крестьянским классом пролетариат рос в числе, но оставался нищим и невежественным, крестьяне же находились на еще более низком уровне; поэтому революция стала делом небольшого круга интеллигентов, своего рода интеллектуальной элиты, которая могла бы возглавить аморфную массу — если не пролетариев, то «всех голых и голодных» — и повести ее на бой. Российское правительство было слепо-реакционным, и было нетрудно мобилизовать против него и либералов, и рабочих с крестьянами; намеренные сделки с таким правительством казались в то время правильным методом борьбы. Русская буржуазия была, возможно, и не так слаба, как принято считать, но в любом случае реальной силы и власти не имела; все политические партии объединял общий страх и ненависть к правительству; не было абсурдным предположение, что должным образом организованный пролетариат смог бы, когда пробьет час, стать союзником либеральных демократов, помочь им прийти к власти, и немедленно после этого свергнуть их, устроив вторую революцию. Очевидно, отсюда проистекает недоверие Плеханова к письмам Маркса, адресованным русским народникам[284]: в них Маркс рассуждает об ином, нежели социал-демократический, пути к социализму — возможность эту, хоть и неохотно, он признает. Стало необходимым несколько смягчить резкую неприязнь Маркса к либеральным лозунгам и словам типа «свобода», «моральное обновление», «альтруизм», «человеческая солидарность». На Западе эти понятия давно превратились в избитые, бессмысленные, навязшие в зубах клише, но еще в 1893 г. бельгийские марксисты требовали включить их в свою программу, отказываясь бороться за социализм в рамках какого бы то ни было другого подхода. Да и в России все эти слова выражали подлинные чувства людей, угнетенных деспотической системой, и в устах революционеров звучали совершенно искренне.
В отсталой стране, окруженной стремительно растущими и в промышленном, и в иных отношениях странами, в стране, где власти не могут или не хотят справляться с опасностями, а соседние государства представляют потенциальную угрозу, — в такой стране революция была совершенно неизбежна. Другой вопрос, когда и как она случится. Такая ситуация создалась в XIX в. в Японии, в России, в Оттоманской империи, в Китае, в Испании и Португалии, на Балканах, а в ХХ в. — в Африке и в Латинской Америке. Ясно, что революцию должен разжечь неудовлетворенный средний класс, или уж, по крайней мере, он будет одним из зачинщиков.
Такое положение дел описывал Маркс в 1847–1850 гг., и к этим описаниям обращался Ленин в 1917 г. Всем известно, как сильно Ленин отошел от ортодоксального марксизма; Плеханов и Каутский писали об этом, я же не буду вдаваться в подробности. Я лишь хочу сказать, что в России 1917 г., как и в других отсталых странах в соответствующие периоды, марксистское учение 1847–1850 гг. как нельзя лучше подходило к действительности, тогда как поздние, пересмотренные концепции Маркса в странах развитых никак не соотносились с реальной ситуацией. Тот факт, что последователи Маркса не хотели этого замечать (по крайней мере, боялись высказывать такие мысли вслух), напоминает известное замечание Игнаца Ауэра Бернштейну, критиковавшему марксизм: «О таких вещах не говорят, их просто делают».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.