Алексей Варламов СУД, НУЖДА, ВИНО, ГОРЕЧЬ И ЛЮБОВЬ (Последние годы Александра ГРИНА). Окончание.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Алексей Варламов СУД, НУЖДА, ВИНО, ГОРЕЧЬ И ЛЮБОВЬ (Последние годы Александра ГРИНА). Окончание.

Окончание. Начало в “ДЛ” №3

4.

"1930. Феодосия. Опять А.С. из-за безденежья едет один в Москву. Зиму провели отчаянно. Книги не продавались, с "Мыслью" шел безнадежный суд. Летом (в июле) поехали в Москву вдвоем, прожили тяжело 2 месяца, досуживаться с "Мыслью" поехали в Ленинград, где жилось бесконечно тяжело: суд, нужда, вино, горечь и любовь. А. С. так много пил и, клянясь каждый день, что не будет больше, снова пил, что я сказала ему, что нашла себе место и уйду от него, если он не даст мне отдыха" .

Об их жизни в Питере в тот год сохранилось воспоминание Вл.Смиренского, поэта, литературоведа и бескорыстного биографа Грина, к которому Нина Николаевна относилась, впрочем, весьма отрицательно, имея на это свои чисто личные, женские причины, речь о которых еще пойдет.

Смиренский писал: "В жизни Грина бывали тяжелые периоды, свойственные многим русским талантам. Он страдал тяжелой и страшной болезнью, которая в просторечьи именуется "запоем". В дни таких провалов Грин мрачнел, облик его менялся, глаза тускнели. Остановить его в эти периоды было почти невозможно.

Он предчувствовал приближение своих припадков и в такие моменты не доверял себе, боялся оставаться один. Его тянуло к вину с неудержимой силой. Несколько раз он приходил ко мне рано утром, и, волнуясь, убеждал меня идти с ним.

— Всё равно куда, — торопливо упрашивал он, — куда вы хотите, только я не могу быть один. Жена ушла по своим делам, в номере мне делать нечего — скучно, а если пойду бродить один, — я не могу вернуться.

В эти минуты Грин очень напоминал мне одного из своих героев — Августа Эсборна, который в ночь своей свадьбы вышел из дома на одну минуту — и исчез на целую жизнь.

Конечно, я сопровождал Грина, и он сразу же веселел, начинал посвистывать или рассказывал мне какую-нибудь еще не написанную новеллу. Но бывали случаи, когда он не заставал меня дома и не мог удержаться от пагубной страсти. Тогда он вечером являлся ко мне, усталый и мрачный (вино его не веселило), — и упрашивал проводить его, непременно до самой двери, "чтобы жена видела, что я был у вас". И было совершенно ясно, что только она, эта застенчивая и милая женщина, и была для него единственным сдерживающим центром" .

"Трепач!", "Трепач он первого сорта!", "Это было страшно — по глупости и пошлости. Это равно Борисову!" — написано рукой Нины Николаевны на полях рукописи воспоминаний Смиренского. И хотя это ужасно по-женски и нелогично, но тем не менее очень понятно. Пьянство Грина было настолько болезненной темой, что никому не позволяла Нина Грин ее касаться. Что-то вроде толстовского эпиграфа к "Анне Карениной": "Мне отмщение, и аз воздам". Только она могла об этом писать. Писать так, как Смиренскому и не снилось.

"Александр Степанович пьет. Пьет четвертый месяц подряд. Я задыхаюсь в пьяных днях. Так долго терпеть его пьянство мне ни разу еще не приходилось за всю нашу совместную жизнь — страдаю. Знаю, что ему тяжело, во много раз тяжелее, чем мне, но не могу не протестовать, хотя и договаривались когда-то о свободе его пьянства в Москве и Ленинграде. Александр Степанович оправдывал мне его тем, что это состояние помогает ему просить в долг, что трезвый он не спросит там, где спросит пьяный. А мне кажется, что наша жизнь катится под откос… Помню: часов в двенадцать дня пришел домой совершенно пьяный и окровавленный — где-то упал, обо что-то ударился головой. Шляпа была полна крови, лицо в кровавых струях… Иду с ним, а он так шатается, что даже я мотаюсь. Довела его до скверчика на Михайловской площади. Уселись на скамью. Слезы сами лились из моих глаз. Вокруг не было никого, и я их не стеснялась. "Саша, Саша, как мало ты меня жалеешь!"— говорила я, плача. И он неожиданно заплакал. Выражались слезы пьяненько, но что-то в них было и от здорового духа Александра Степановича. Эти слезы меня в сердце ударили — не могу видеть мужских слез. Сидели, молча, погруженные в свои, должно быть неодинаковые мысли. Я поднялась: "Пойдем, Сашенька". — А может я лучше пройдусь, я очень пьян? "Нет, дорогой, пойдем лучше домой, мы оба несчастные". Дома он лег спать, а вечер прошел в какой-то странной душевной тихости, словно мы оба очнулись после долгой болезни. На следующий день Грин снова был пьян".

Она чувствовала себя совершенно одинокой — ни пожаловаться, ни искать сочувствия ей было не у кого. А самое главное, она понимала, что сделать с этим что-либо уже невозможно. Алкоголизм Грина стал необратимым и никакие договоренности более не действовали: "Просила Александра Степановича: "Сашенька, ну будь другом, не попей водки неделю. Дай мне отдохнуть. У меня внутри так смутно, нехорошо, сумбурно. Я отдохну, душевно укреплюсь, и будет мне легче". Он обещал. Видела — обещал искренне, страдая за меня. Но огонь алкоголизма уже разгорелся в нем бурно и пожирал его. Часто с горечью я думала: "Вот опять Питер показывает мне свои злые когти" .

Последняя фраза не случайна. Грин не просто пил, но пил всё в тех же литературных и окололитературных богемских компаниях, что и до революции, где были и вино, и "легкомысленные" женщины. В одну из таких компаний, где немолодая бледная дама со старой русской двойной литературной фамили- ей и папиросой в губах вела вольный, переполненный циничными намеками рассказ, Нина Николаевна однажды случайно забрела, разыскивая мужа. Грин, хоть и был сильно пьян, поспешил увезти жену.

"Это знакомые не для тебя, Нинуша. Я, старый пьяница, могу с такими общаться, но не ты". У меня снова возникло неприятное чувство, словно я заглянула в какую-то яму жизни Александра Степановича, которую я не знала и знать не хочу. Не хочу трещины на стекле".

Перед смертью он покаялся перед ней за распутство.

"Зачем он сказал мне это, до сих пор не знаю. И, должно быть, знать не хочу. Если он сказал это, думая, что после его смерти я могу узнать нечто, могущее в моей памяти исказить образ его, то напрасно боялся. Мне известно, что человек иногда не властен над своими низкими инстинктами, что в нашей жизни могло случаться нечто, загрязняющее ее" .

Обыкновенно любящие жены в своих мемуарах о мужьях обходят эту тему стороной. Нина Грин была исключением. Писала обо всём, сдержанно и целомудренно, но писала. Писала, потому что не хотела легенд и потому что без этого и творчество его было бы до конца не понятно.

"Другой раз он рассказал мне о человеке, который очень любит свою жену. Она всё его счастье. Но дурные инстинкты сильны в нем, и он имеет любовниц. Тем не менее, у какой бы из них он ни находился, в одиннадцать вечера он звонит по телефону своей жене и говорит ей все ласковые и нежные слова, какие она привыкла слышать от него на сон грядущий. И жена, думая, что он на работе, спокойно ложится спать, благодаря его за любовь.

Александр Степанович спросил меня, как бы я посмотрела на такой поступок мужа. Мне думалось, что муж поступал правильно, он любил по-настоящему лишь свою жену и не должен был ей ничего рассказывать. Что дали бы его излияния обоим? Словно бы любовь окунули в грязь. Она стала бы несчастной…"

С этой грязью и с этим несчастьем, с этими изменами и пьяным беспамятством, в котором человек над собою не властен, сталкивалась и первая жена Грина Вера Павловна Калицкая, и вероятно в одну из таких, "гезовских" минут поняла, что жить больше с Грином не может. Недаром в ее воспоминаниях есть фраза: "Признание А.С., оправдывающее мой разрыв с ним". Нина Николаевна не могла Грина бросить и находила в себе силы всё дурное преодолевать.

Уже после смерти Александра Степановича Калицкая признавалась ей: "Иногда вспоминаю нашу с Вами встречу у Казанского собора после того, как Вы одно время собирались уйти от Ал.Ст. Я ее помню, потому что тогда меня удивили Ваши слова: "Я не могу уйти, потому что если я уйду, то он умрет под забором!"

А в мемуарах Нины Николаевны содержатся слова самого Грина, которые тот сказал своей первой жене, и впоследствии они оба передали ей этот разговор: "Ты, Верочка, с гордостью относилась ко мне, ты чувствовала себя выше меня, ты ненавидела мое пьянство, но палец о палец не ударила, чтобы побороться с ним. Ты только презирала меня за него. У тебя был свой, отдельный от меня мир, в который я, пьяненький, вваливался, как инородное тело. А Нина борется всем своим существом за каждую мою рюмочку, она от каждой страдает, хотя бы даже молчит. Я её мир, вся её жизнь. Её слезы — моя совесть. Я пью и знаю: Нина страдает за меня, и это ее сдерживает" .

Это только воспоминания, за то, что эти слова были точно так произнесены, нельзя ручаться полностью, но чиновник Семен Мармеладов вспоминается при их чтении. И дочь его Соня.

В самые тяжелые минуты ей хотелось умереть. "Для чего жить? — спрашивала себя. — Если прекрасное уходит из жизни и нет сил и уменья бороться за нее. Если каждый день начинается с водки и кончается водкой?" Но представляла себе, что Александр Степанович после моей смерти станет пить еще больше. Никто его не поддержит… Мысль о моей смерти будет глодать его, заставлять пить, он опустится на дно, и, может быть, умрет несчастный, голодный, грязный и пьяный в какой-либо канаве, трущобе, так как не за кого будет ему держаться на этом свете. И бедная, красивая его душа будет горько и мучительно страдать" .

А между тем их последняя поездка в когтистый Ленинград оказалась не такой уж бессмысленной. После того как вместо Крутикова был нанят другой юрист и сменился состав областного суда, Гринам удалось выиграть дело и отсудить у Вольфсона семь тысяч рублей. Еще несколько месяцев назад это была очень немалая сумма, но теперь почти всё съела инфляция 1930 года. Выплаты денег приходилось дожидаться, и они по-прежнему жили в Питере, но вот тут её терпение лопнуло.

"Ты, Сашенька, послушай. Я долго и терпеливо переносила твое пьянство. До тех пор, пока мы не выиграли дело. Но ты продолжаешь безудержно пить. Переносить это дальше я не могу, я устала. Очень тебя еще люблю, но кроме любви во мне есть чувство собственного человеческого достоинства… Не хочу и не могу быть женой вечно пьяного мужа. Ты сначала пострадаешь, так как все-таки любишь меня, но потом вино утешит тебя, утолит твою печаль… Я уступаю дорогу вину".

Она сказала, что нашла в Ленинграде работу и в Феодосию не вернется, он рыдал, держа ее за руки, а она оставалась твердой, потому что знала, что два часа его раскаяния ничего не изменят.

"Молча провели мы вечер. Я рукодельничала, читала. Он, лежа на диване, много курил. На сон распрощались как обычно. Сна не было, я слушала, как беспокойно он ворочается в своей постели" .

И всё равно эта была только угроза с ее стороны, только еще одна безнадежная попытка его удержать. Грин не пил после этого две недели. Затем сорвался и запил злее прежнего, уже ни от кого не таясь.

Поздней осенью 1930 года, расплатившись с долгами, они оставили Феодосию и переехали в Старый Крым, который полюбился им летом 1929-го. Там не было моря, не было курортников, но было много зелени и садов, и жизнь была намного дешевле.

Наняли подводу для перевозки вещей, под холодным моросящим дождем Грин с Куком (дворняжкой, которую они подобрали на улице) шел пешком, а Ольга Алексеевна с Ниной Николаевной должны были приехать позднее на автобусе. Однако когда женщины добрались до нового местожительства, то увидели в нанятой квартире в длинном кирпичном доме на улице Ленина беспорядочно сложенные вещи, а самого Грина не было. Пришел он только поздним вечером, сильно взволнованный. Оказалось, кто-то сказал, что около Феодосии на скользкой дороге перевернулся автобус, и Грин бросился спасать жену и тещу. Был он донельзя изможден и перепачкан грязью, и вся старо-крымская жизнь их с самого начала не задалась. Да и по большому счету для Грина это была уже не жизнь, а прощание с нею.

"Вы не хотите откликаться эпохе, и, в нашем лице, эпоха Вам мстит", — говорили ему в издательстве "Земля и Фабрика". А он писал Горькому: "Алексей Максимович! Если бы альт мог петь басом, бас — тенором, а дискан — фистулой, тогда бы установился желательный ЗИФу унисон".

Горький молчал.

Грин пытался как-то приспособиться и был готов засесть за книгу о чае. О чае, правда, не написал, но работал над "Автобиографической повестью": "сдираю с себя последнюю рубашку".

"С душевным страданием и отвращением писал Александр Степанович свои автобиографические повести. Нужда заставляла: в то время его не печатали. Политцензура сказала: "Больше одного нового романа в год ничего напечатано быть не может". Переиздания не разрешались. Это были тяжелейшие 1930-1931 годы. Но и эту книгу душевного страдания и вновь — в процессе написания ее — переживаемых горестей своей трудной молодости Александр Степанович не дописал — не хватило сил.

Название "Автобиографическая повесть" дано издательством. Грин озаглавил ее "Легенды о себе". "Они столько обо мне выдумывали легенд, что и эту правду, несомненно, примут за выдумку, так предупредим же событие, назвав ее "Легенды о себе" и описав жизнь столь серую и горькую". И когда издательство прислало договор для подписи с другим названием книги, он ухмыльнулся горько и сказал: "Боялся смелости, или думают, что читатель усомнится — настоящая ли это автобиография. Людишки… ничему не верят и даже моей болезни" .

"Автобиографическая повесть" и в самом деле удивительная книга. С одной стороны, она очень традиционна. Кто из русских писателей не писал о своих детстве-отрочестве-юности, детстве-в людях-моих университетах? Двадцатые-тридцатые годы были в расколовшейся русской литературе всплеском автобиографической прозы по обе стороны границ: и в метрополии, и в эмиграции. Алексей Толстой, Бунин, Пришвин, Шмелев, Пастернак, Куприн, Горький. Для кого-то молодые годы были счастливыми и вспоминались как золотой сон, у кого-то они были ужасными. Куприн в период литературного успеха написал мрачнейших "Кадетов", а нищенствуя в эмиграции, светлых "Юнкеров".

Грин писал свою самую мрачную, опрокидывающую его предыдущую прозу вещь в свое самое мрачное время. Начало и конец его жизни сомкнулись. Он писал о голоде, безденежье, болезнях, об обманутых ожиданиях и разочарованиях, и все это снова окружало его на склоне лет: в Крыму все было по карточкам, продукты продавали только в торгсине в обмен на золото и серебро или меняли у крестьян из окрестных деревень на носильные вещи, белье и мебель. Грин перестал быть в своей семье добытчиком. Жили на то, что удавалось обменять на черном рынке двум женщинам, и это угнетало пятидесятилетнего Грина. Возможно, именно по этой причине "Автобиографическая повесть" впоследствии удивляла многих ее читателей тем, что в ней автор лелеет культ неудачника.

"Он сознательно, холодно, без ложного пафоса следит за крахом мечты — от обидной песенки, которой дразнила его в детстве мать (ее любят цитировать биографы), до случайного выстрела из ружья, чуть не разнесшего ему голову после освобождения из тюрьмы" .

На самом деле — это не столько холодное наблюдение, сколько художественный самоанализ, попытка беспристрастно разобраться в самом себе, взглянуть на себя со стороны и понять, почему же он стал именно таким человеком и пришел к жизненному краху.

Человек был для Грина вечной загадкой, и самой первой был для себя он сам. Почему изменял жене, если любил? Почему пил, если знал, что это разрушает не только его, но и ее жизнь? Почему совершал в своей жизни поступки необъяснимые, нелепые, "гасконские"? Отчего не хотел в молодости учиться морскому делу, хотя это было его мечтой? Отчего оказался с житейской точки зрения банкротом к той поре, когда человеку пристало подводить итоги и пользоваться плодами своих трудов?

Эта книга так и написана в жанре вопросов и ответов. Ответов и новых вопросов.

5.

В середине мая 1931 года они оставили дом на улице Ленина и сняли квартиру на Октябрьской в частном саманном доме ближе к лесу с окнами на север. Возле дома был небольшой огород, и с разрешения хозяйки Грин посадил на нем помидоры, огурцы, бобы.

"Всё росло плохо. Он сердился и выливал на грядки неимоверное количество воды. Бобы пропали.

Не знала я тогда, что это болезнь терзала нервы А.С., и, не видя причин перемены нашей, такой стройной жизни, очень мучилась душевно" .

Эту квартиру Нина Николаевна впоследствии возненавидела и говорила, что есть такие места, которые притягивают горе, заражены его микробами, но чем хуже было, тем сильнее была любовь, которой Грины спасались от ужаса подступающей жизни. Об этом говорят даже не мемуары, в которых в конце концов задним числом можно подправить, переписать и улучшить историю, а письма Нины Николаевны к мужу за 1930-1931 годы, и все это очень важно, потому что впоследствии Нину Грин будут обвинять в том, что она бросила мужа за два года до его смерти.

А она писала так:

"И я благодарю Бога за счастливую судьбу, пославшую мне твою горячую и нежную любовь. И не сетуй, если придется трудно — у нас есть любовь — самое главное, что мы оба хотели от жизни. Остальное можно потерпеть или не иметь" .

"Вчера всю ночь продумала о тебе, о нашей жизни, милый, и ничего не могу тебе сказать кроме слов великой благодарности. Ты освободил мою душу от оков бессознательности … во мне одновременно говорят и чувства, и мысли, и ощущения; я всегда знаю, как отнестись к тому или иному явлению, имею вкус к своим духовным и физическим ощущениям. Пусть иногда душе моей больно от соприкосновения с чем-либо, но зато душа моя и мысль без пеленок. А раньше этого не было. И не встреть я тебя, так бы и прожила всю жизнь Муней-телуней, иногда полусонно, полусознательно чувствуя недовольство чем-то, неудовлетворенность и не зная, что мне надо. А теперь я знаю. Мне от жизни только и нужно: ты, солнце и небо и покой…

Если я тебя за эти 9 лет обижала, прости меня, не со зла, а с раздражения это, а внутри любовь и нежность и сознание, что недаром ты прожила жизнь, раз она была у тебя так согрета и ты помудрела так, что большая часть интересов людских кажется тебе клубком грязных и мокрых червей у твоих ног" .

"И помоги тебе Бог во всем, я крепко молюсь каждый вечер за тебя, мое светлое счастье".

А счастья было всё меньше и меньше. Жена Грина страдала от того, что не может кормить его привычной едой — ситуация почти обломовская: Илья Ильич и Агафья Матвеевна. "Мы задыхались от нужды" .

Иногда они мечтали. Не о славе, не о признании современников, либо потомков. В это странно поверить, но больше всего мечтал Александр Степанович в конце жизни о… Нобелевской премии.

"Что было его сладкой, невыполнимой мечтой, — мечта о Нобелевской премии. "Нинушка, вообрази, что мы ее получили. Что первое мы делаем? Нанимаем отдельный пароход, выбираем капитана, соответствующего нашим о том представлениям и едем сначала вокруг Европы".

Это в мечтах. В реальности же: "В Крыму голод. Мы голодаем, денег ниоткуда не шлют. Болеем по очереди с мая месяца. То я лежала с воспалением желчного пузыря, то А.С. треплет малярия. И при всём том А.С. начал пить водку почти ежедневно, что раньше не было. Очень похудел, но т.к. все мы были тогда худы, то я не догадывалась, что его уже терзает смертельная болезнь. А.С. стал дома строптив и груб, стал придираться к моей матери, жившей много лет с нами. Я отделила ее от нас, сняв ей отдельную комнату. Но водку он продолжал пить. Было страшно и грустно, было отчаянно. Поехал в Москву опять один, отпускала со страхом, боясь водки. В Москве добыл денег — рублей 700, а, может быть и больше — не знаю. Очень много пил, так много, что мне почти не писал, а раз в тяжелом состоянии просил за себя написать мне письмо И.А.Новикова. Я испугалась, получив это письмо, так как знала, что это значит. Перед отъездом А.С. в Москву неожиданно приехала его родная сестра, которой он не видел 21 год — Екатерина Степановна Маловечкина с 2 дочерьми. Грубая и довольно душевно вульгарная, она была чужой для А.С., а ее попытки читать ему нравоучения вызывали и недоброе к ней чувство. В конце августа 1931 года А.С. совершенно больной, с температурой вернулся из Москвы. И глубоко несчастный и замученный. Думали, что температура от малярии, которой он страдал после всякой долгой езды. Еще дня два он пытался двигаться, даже пошел со мной навестить мою мать. Шумная и неделикатная семья Маловечкиных его утомляла, и он просил их переехать в другой дом. Они совсем уехали из Ст. Крыма. А.С. слег в постель уже навсегда" .

В это же время Грин написал Новикову отчаянное письмо, которое всё советское время пролежало в архиве и никто не решился, не смог его напечатать:

"Дорогой Иван Алексеевич!

Письмо, о котором Вы сомневаетесь, мною действительно не получено. По-видимому, какой-то хам в поисках "крамолы" или просто скучая "без развлечений" — разорвал конверт, прочел и зевая бросил: "Так вас тилигентов. Буржуи проклятые… Вообще надо уничтожить авторов. На кой они ляд!?

У нас нет ни керосина, ни чая, ни сахара, ни табаку, ни масла, ни мяса. У нас есть по 300 гр. отвратительного мешаного полусырого хлеба, обвислый лук и маленькие, горькие, как хина, огурцы с неудавшегося огородика, газета "Правда" и призрак фининспектора за (нрзб). Ни о какой работе говорить не приходится. Я с трудом волоку по двору ноги. Никакая продажа вещей здесь невозможна; город беден, как пустой бычий пузырь… Сужу по вашему письму, что и Вам не легче, — быть может. Но Вы все же в городе сосцов, хотя и полупустых; можно выжать изредка немного молока. А здесь — что?

Я пишу вам всю правду…

Ваш А.С.Грин. 2 авг.1931 г."

Всё, что можно было продать, они продали. Оставались только золотые часы, которые подарил Александр Степанович Нине Николаевне в 1927 году, но на них найти покупателя ни в Феодосии, ни в Старом Крыму было невозможно. Слишком дорогой оказалась вещица. Как-то раз Грин даже собрался поехать в Ялту, чтобы продать часы, но опоздал на пароход и вернулся домой, привезя жене из Феодосии булочек, пирожных и конфет.

Надо было снова ехать выбивать деньги, заключать договоры и брать авансы. С трудом наскребли на дорогу ему одному, и летом 1931 года Грин поехал в Москву. В последний раз. Пил он там по-страшному, пил так, что даже не мог сам написать письмо домой и под его диктовку писала перепуганная его видом жена Новикова Ольга Максимилиановна. Пил так, что падал пьяный у забора Дома красной профессуры, работницы общежития КУБУ под руки его вели, он бранился, кричал, брыкал ногами, и заведующая общежитием Мария Николаевна Синицына, которую Грин уважал и обычно слушался, а она с пониманием и сочувствием относилась к его болезни и имела для него всегда наготове шкалик водки, была вынуждена сказать: "Александр Степанович, мне очень жаль, что я должна огорчить Нину Николаевну, но я принуждена немедленно послать ей телеграмму; попрошу ее приехать и успокоить вас. Вы стали невыносимы" . А он был невыносим, потому что в издательствах не хотели печатать ничего, кроме "Автобиографической повести". И еще потому, что уже тогда у него начался рак, но никто этого не знал.

Нина Николаевна писала ему в Москву: "…хочется уже, чтобы ты, голубчик, скорее приехал, и мы бы зажили очень, очень тихо и покойно. Я очень рада, что у меня нет детей". Он ей ничего не отвечал. Впервые за одиннадцать лет.

21 августа 1931 года Грин вернулся домой. "Лицо одутловатое, небрит, глаза мутны, неряшлив, вены рук набрякли, руки дрожат". Жена не стала ни о чем спрашивать, уложила его в кровать. "Во сне у него было лицо обиженного мальчика" .

Утром он отдал ей 600 рублей и сказал: "А литературные наши дела совсем плохи. Амба нам. Печатать больше не будут. Продать сборник рассказов — и нечего думать" .

Среди этих рассказов был "Комендант порта", один из шедевров позднего Грина.

При публикации этого рассказа, уже после смерти Грина Корнелий Зелинский заметил, что Грин написал о самом себе. Можно и так сказать, и действительно никто Грина в русской литературе не заменил, но в Литфонде похоронили Александра Степановича уже при жизни. И в переносном, и в прямом смысле слова.

Сохранилось заявление, оставленное им в одном из московских издательств летом 1931 года: "Уезжая сегодня домой в Крым, я лишен возможности дождаться решения издательства, но обращаюсь с покорнейшей просьбой выдать мне двести рублей, которые меня выведут из безусловно трагического положения". Позднее это "безусловно трагическое положение" и использует в своих мемуарах Паустовский, который многое у Грина пытался перенять и был критикуем за это Платоновым.

А Грину оставалось надеяться лишь на помощь от Союза писателей. Осенью он подал заявление о пенсии.

"Теперь мне 51 год. Здоровье вдребезги расшатано, материальное положение выражается в нищете, работоспособность резко упала.

Уже два года я бьюсь над новым романом "Недотрога" и не знаю, как скоро удастся его закончить. Гонораров впереди — никаких нет. Доедаем последние 50 рублей. Нас трое: я, моя жена и ее мать, 60 лет, больная женщина.

О состоянии нашего здоровья, требующего неотложного лечения, прилагаю записку врача Н.С.Федорова, пользующего нас уже более года".

Ответа ему не было. Грин написал письмо Горькому, в котором просил о помощи, как просил в 1920-м. Ответа не было.

В воспоминаниях Шепеленко говорится:

"Получаю от Грина письмо из Старого Крыма: "Заболел. Туберкулез, осложненный воспалением легких. Нужны деньги. Присылаю подписной лист. Обратитесь прежде всего к моему другу Вересаеву, а потом в Союз.

— Мне жаль Александра Степановича, — ответил мне Вересаев, — но я не могу ему помочь. А в Союз мне идти противно!

— Подписные листы в частном порядке запрещены законом, — отрезал мне по телефону Петр Семенович Коган.

— Грин, — заявила на заседании правления Сейфулина, — наш идеологический враг. Союз не должен помогать таким писателям! Ни одной копейки принципиально!"

"Писательство — это раса с противным запахом кожи и самыми грязными способами приготовления пищи. Это раса, кочующая и ночующая на своей блевотине, изгнанная из городов, преследуемая в деревнях, но везде и всюду близкая к власти, которая ей отводит место в желтых кварталах, как проституткам. Ибо литература везде и всюду выполняет одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении солдат и помогает судьям чинить расправу над обреченными", — писал в эти же годы Осип Мандельштам.

Справедливости ради надо сказать, что в фонде Грина всё же имеется письмо из Литфонда. "30/9 1931. Президиум литературного фонда РСФСР по поводу Вашего заявления от 17.09. с.г. постановил послать Вам в виде пособия на лечение болезни 200 р., что и выполнено телеграфным переводом от 26.09 с.г. К сожалению, полнейшее отсутствие в кассе Литфонда денег и невозможность удовлетворить не менее острую нужду других товарищей лишает нас в настоящее время удо- влетворить Вашу просьбу в полном объеме".

Когда нечем было платить за машину, чтобы ехать на рентген в Феодосию, прислал от себя 300 рублей Тихонов, весной 1932 года пришло 200 рублей от Вересаева. Тихонов же добился, чтобы "Издательство писателей в Ленинграде" заключило с Грином договор на публикацию "Автобиографической повести" и высылало ему по 250 рублей в месяц.

Но всё это было и нерегулярно, и слишком мало. "Нужда стала пыткой", — взывал Грин в апреле 1932 года к управляющему делами Союза писателей Григоровичу. А Нина Николаевна послала в Москву телеграмму, где говорилось о том, что Грин умирает от истощения. На этот раз Союз среагировал молниеносно.

"Из обещаний Союза помочь А.С. ничего не было выполнено, кроме посылки телеграфом 250 рб. на имя "вдовы писателя Грина Надежды Грин" в мае 1932 года, когда А.С. еще был жив", — записала Нина Николаевна в своих комментариях к письмам Шепеленко.

В мае 1932-го Грин еще не умер, но был уже на исходе. Он почувствовал себя плохо весной 1931 года. Обратились к старому, заслуженному врачу Федорову. Тот не нашел ничего серьезного: небольшое раздражение и увеличение печени, но с алкоголем велел покончить. Грин только усмехнулся. "Еще в молодости мне этим грозил врач, лечивший меня от алкоголизма, а я всё живу и живу!" В конце августа, после того, как Грин, вернувшись из Москвы, потерял сознание, пришлось звать Федорова снова. Выслушав больного, врач нашел воспаление легких, но на рентген почему-то не послал. А температура не спадала всю осень.

В ноябре 1931 года Н.Н.Грин писала И.А.Новикову: "Положение А.С. очень тяжелое. Два месяца высокой температуры его съели, а теперь еще выше стала температура, и я боюсь всего страшного, так боюсь, у него мало сил, и есть почти ничего не может. Здесь нет врачей, нет средств для исследования больных; как в яме. Он всё время жестоко волнуется и беспокоится теперь тем, возьмут ли его в клинику. Как во время этой тяжелой болезни выявились все высокие качества его души, как он стал терпелив, прямо сердце разрывается. И так страшно за него" .

Нина Николаевна и ее мать втайне от Грина стали вязать платки и береты и менять их на продукты. Много приходилось платить врачам, еду готовили отдельно — Грину давали всё лучшее, но лучше ему не становилось.

"Это расплата, алкоголизм требует к ответу,— сказал он однажды жене.— Я хочу, чтобы ты поняла, что я считаю нормальным свое теперешнее состояние. Мне 52 года, я так изношен, как не всякий в таком возрасте. Ты знаешь, что жизнь грубо терла меня, и я её не жалел. За водочку, дружок, все расплачиваются. Твой отец тоже расплатился. Жаль мне тебя — беззащитен ты, мой малыш, а книги мои не ко времени. Трудно тебе будет. Я внутренне готов к тому, чему быть предстоит. И больше об этом, родная, говорить не будем.

Это был первый и последний раз, что Александр Степанович так твердо и отчетливо заговорил о своей смерти".

Весной он уже почти не вставал. Чтобы выносить его в сад, наняли сильную женщину Степаниду Герасимовну. Однажды она вынесла его из дома вперед ногами. "Видишь ты, Александр Степанович, я тебя сегодня как покойника выношу". Как пишет Нина Николаевна, душевно эта женщина стала ему после ее слов противна, но вслух он ничего не сказал.

Болезнь вообще изменила его. Он стал интересоваться здоровьем посторонних людей, чего прежде не делал никогда. "Куда делась его строптивость и грубость 31 года? А.С. в постели стал чудеснейшим из людей. И почти год его лежания не сделал его ни капризным, ни нетерпеливым. А.С. с марта не хотел есть, таял на глазах, рак еще не был определен. Он сам говорил, что без еды можно умереть, а есть не хотел. После этой записки 6 дней он ел всё, что я давала. А потом со слезами попросил не мучать его пищей" .

Записка, которую упоминает Нина Грин, в архиве сохранилась:

"Сашечка, милый!

Если ты не хочешь больше жить — скажи мне это прямо, я тогда ничем тебя тревожить не буду. Делай всё как хочешь. Но, если хочешь жить, то надо к этому приложить какое-то усилие. Если у самого нет сил сделать это усилие, отдайся на мою волю, я ничего тебе кроме добра не желаю. А так терзаться я больше не могу. Твоя любящая Нина".

Всё было, как с ястребом Гулем, которого они так же пытались насильно кормить. Нина Грин просила мужа выздороветь к Пасхе, самому любимому его празднику. Не вышло.

6.

"— У вашего мужа рак желудка. Я это увидел, как вошел в комнату. Года два работал в клинике профессора Оппеля, и у меня есть некоторый опыт в распознании раковых больных даже по внешнему виду.

Хотелось кричать от боли — ведь это же полная безнадежность, а мне надо было молчать, чтобы в открытые окна Александр Степанович ничего не услышал, надо было сделать спокойное лицо. Я только тихо сказала врачу: "Пошлите меня в аптеку".

По дороге врач сказал мне, что он уверен, почти уверен, что это рак.

— А операция?

— Безнадежно. Далеко зашедший случай".

Она предложила собраться всем врачам, лечившим ее мужа. Через несколько дней Грина осмотрели трое докторов, а потом в саду под большим ореховым деревом прошел консилиум, на котором с диагнозом согласились все.

"Вчера я долго говорила с врачами — от чего же умирает Саша. Они все-таки находят, что от рака, но где зарождение его — в легких ли, в желудке или печени метастазы, или наоборот, сказать ничего нельзя без рентгена. Такой бурный темп истощения, говорят они, бывает только при раке…" — писала она в эти дни Калицкой .

В тот же день пришел почтальон и принес бандероль с 20 экземплярами "Автобиографической повести", только что вышедшей в Ленинграде. Грин подарил врачам по книге. Последний раз в жизни.

"Мне никогда не забыть этой страшной картины: смертельно бледный Александр Степанович, и на белом одеяле вокруг него разбросаны синие книжки "Автобиографической повести" — тяжелое начало встретилось с не менее горьким и тяжким концом талантливого, светлого, жизнелюбивого писателя. Где справедливость?"

19 июня 1932 года Нина Николаевна писала Новикову: "Дорогой Иван Алексеевич! Александр Степанович умирает от рака желудка. Напишите ему что-либо доброе, что его развлечет. О болезни не пишите. Он не знает о своем положении. Очень тяжело и жаль его, страдающего. Ваша Н.Грин".

"Марина захватила с собой Вашу "Дорогу никуда",— писал Новиков Грину.— Я даю ее с осторожностью, чтобы не потерять. Но нельзя не дать потому, что эти молодые читатели любят Вас — очень, и эту книжку особенно. С ней спорит только "Бегущая по волнам" .

Это было последнее, полученное Александром Степановичем письмо.

За два дня до смерти он попросил, чтобы пришел священник.

"Он предложил мне забыть все злые чувства и в душе примириться с теми, кого я считаю своими врагами. Я понял, Нинуша, о ком он говорит, и ответил, что нет у меня зла и ненависти ни к одному человеку на свете, я понимаю людей и не обижаюсь на них. Грехов же в моей жизни много и самый тяжкий из них — распутство, и я прошу Бога отпустить его мне" .

"Он всё время в забытьи. До последней сознательной минуты, когда язык его еще не был парализован, он говорил о разных мелочах будущей жизни. Сердце сравнительно крепкое, упорно держит Сашу на земле", — писала Нина Николаевна Калицкой 8 июня 1932 года.

Умер Грин вечером того же дня. В половине седьмого. Летом в Крыму нельзя затягивать похороны, и хоронили назавтра.

"На кладбище — пустынном и заброшенном — выбрала место. С него видна была золотая чаша феодосийских берегов, полная голубизны моря, так нежно любимого Александром Степановичем… В тот тяжелый для Крыма год даже простой деревянный гроб было трудно достать. Я обтянула его деревянный остов белым полотном и обила мелкими вьющимися розами, которые Грин, вообще очень любивший цветы, любил больше всего".

"Я думала, что провожать буду только я да мама. А провожало человек 200, читателей и людей, просто жалевших его за муки. Те же, кто боялся присоединиться к церковной процессии, большими толпами стояли на всех углах пути до церкви. Так что провожал весь город. Батюшка в церкви сказал о нем, как о литераторе и христианине хорошее доброе слово… Литераторов, конечно, никого не было, хотя я написала о тяжелой болезни Саши Максу Волошину в Коктебель, где Дом литераторов… Как странно мне, единственно, что острой иглой впивается мне в сердце, это мысль о том, что никогда я больше не услышу и не увижу, как плетется пленительное кружево его рассказа… На всем остался Сашин последний, уставший взгляд".

Книга А.Варламова “Александр Грин” готовится к выпуску в серии “ЖЗЛ” издательства “Молодая гвардия”