Олег Тюлькин ДЕТЁНЫШ
Олег Тюлькин ДЕТЁНЫШ
Алик все-таки выбрался из этого пивного подвальчика и теперь стоял, покачиваясь, вглядываясь в тусклые огни фонарей и вдыхая открытым ртом ноябрьский воздух. Огней было мало, воздуха же, особенно после удушливой атмосферы зала для курящих, — хоть отбавляй. Он прикрыл глаза, и картинка с грязным столиком, бокалом недопитого "Портера" и пепельницей, сделанной из разрезанной жестяной банки, поплыла перед глазами. Почему-то особенно раздражала эта пепельница с претензией на изящество, похожая то ли на чахлый цветок, то ли на перевернутого кальмара — жесть наверху порезали тонкими полосками, а затем загнули их к донышку.
"Какая дрянь!" — Алик приподнял веки и зажмурился от резкой боли. Глаза стали донимать его в последнее время. Что было причиной — престарелый, вечно мигающий монитор или драка двухлетней давности, он не знал. После той драки он попал в приемный покой пригородной больницы, и морщинистый седой врач поставил диагноз: "Ушиб глазных яблок". Глаза с тех пор болели даже после чисто символических доз алкоголя. Подержанный монитор он купил примерно в то же время.
"Надо бы показаться офтальмологу", — Алик закрыл лицо руками и шепотом выругался. Самое смешное, что зрение оставалось в порядке, но вот эта нестерпимая боль и сопровождающие ее слезы достали уже до предела. "Слезы вскипают в глазницах-кастрюлях / Бабушки ищут бессмертье в пилюлях", — это был его стишок, написанный когда-то в подражание любимым "лианозовцам". В глазницах Алика слезы вскипали все чаще, за бессмертием он пока не гонялся.
Приступ прошел наконец. Алик, глядя под ноги, побрел по улице. Защитного цвета бундесверовская куртка, берет — "чегеваровский, подмятый", затертые джинсы и черные кроссовки. Он был похож на партизана, заброшенного в городские каменные джунгли с секретной миссией. Алик любил одеваться так по-дурацки и вечно попадал в какие-нибудь разборки по поводу своего имиджа. Его обзывали и фашистом, и красножопым, и даже ваххабитом. Собственно, он был бы и рад не привлекать внимания, но кроме этой куртки и этого берета не имел в своем гардеробе ничего более-менее приличного. Маргинал, безумец, поэт, свободный художник, анархист, антиглобалист — все это отлично уживалось в нетрезвом организме, продуваемом сейчас резким ветром. Бундесверовский "секонд-хенд" не спасал, климат в европах мягче, чем в здешних широтах, и на такие ураганы кутюрье немецкой армии явно не рассчитывали.
Ветер не прекращался. Алик давно заметил, что ноябрь — самый невыносимый здесь месяц. Все остальное, даже зимнее обледенение, хоть как-то можно пережить, а в ноябре — вечный "ноль" и вечный ветер. Если целый день передвигаться по улицам, голова к вечеру болит беспредельно от его завываний. Плюс масса неудобств — постоянно гаснущее пламя зажигалки, прищуренные глаза и невозможность адекватно оценивать окружающий мир. И всепогодная копоть большого города, покрывающая за день с головы до ног. Причем ветер этот проклятый впечатывает ее в лицо, руки и одежду так, что отмыть-отстирать уже нет никакой возможности. Тяжелая, жирная копоть глобального человечьего муравейника.
Периодически поднимая голову, Алик пробирался по улице, высчитывая сколько еще осталось до метро. Собственно, об определении расстояния не могло быть и речи, ведь расстояние в этом мире уже давно измеряется временем, так что до подземки оставалось минут пятнадцать неспешным шагом. Странное дело, но людей почти не было, хотя неподалеку бурлил Невский проспект и его шум отчетливо слышался в этих старых переулках. Здесь было тихо и темно, свет уже не горел во многих окнах, и лишь редкие прохожие быстро проскальзывали мимо.
Алик свернул в подворотню и расстегнул молнию на джинсах. Сделать это хотелось давно, но удачного места не находилось. "Простите, конечно, — начал он свой внутренний монолог, обращенный к гипотетическим жильцам этого дома, — гажу вот тут у вас. Но что делать-то?.."
— И как, молодой человек, легче стало?
Алик вздрогнул и обернулся. Силуэт в коротком черном пальто лишь пару секунд казался незнакомым и потому пугающим. Его-то как занесло в эти лабиринты?
— Легче...
Алик застегнул джинсы и подошел к невысокому, в круглых очечках, человеку.
— Простите, Александр, но руки сейчас не подам...
— Прощаю.
Сашка — городской "фрик", художник и такой же, как Алик, маргинал. Собственно, они тезки, просто Алика добрый десяток лет никто не называет Сашей или Шуриком, и он настолько привык к своей полуазиатской кличке, что даже своим потенциальным работодателям иначе как Аликом редко представляется.
— Вечерний моцион совершаете?
Сашка, заложив руки за спину, смешной, "чаплинской", походкой направился из подворотни на улицу. Предполагалось, видимо, что Алик должен двигаться следом. Он и пошел, делать особо было нечего, а тут хоть прогуляться с продолжателем великой художественной фамилии можно. Сашкин дед иллюстрировал ОБЭРИУТов и был личным другом Даниила Хармса, потомок показывал Алику доказывающие это фотографии и письма.
— Совершаю...
— Но город пугает и приходиться напиваться, чтобы этот монстр Петербург хоть немного съежился в собственном сознании?
— Точно...
Алик улыбнулся. Сашка не пил уже лет десять и поэтому любил иногда поиздеваться над выпивающим юным другом. Впрочем, неизвестно, что будет еще через одно десятилетие. Алик как раз почти достигнет сегодняшнего Сашкиного возраста и, как знать, может, пить тоже бросит.
— Куда идем-то, Александр?
Алик все еще пошатывался и не успевал за смешно передвигающимся маленьким человечком.
— Полагаю, что кроме как ко мне идти некуда. Или ты предпочтешь еще сотню грамм?
Они всегда общались то на "ты", то на "вы" и сегодняшний вечер не стал исключением. Собственно, обычный вечер, какие должны быть исключения?
— Да нет, Александр, мне уже хватит.
— Вот и я о том же...
Сашка жил неподалеку. В малонаселенной коммуналке у него была своя огромная, метров на тридцать и с тремя окнами, комната. По Сашкиным рассказам, раньше вся квартира принадлежала семье деда и лишь только в конце сороковых, когда старый художник-формалист умер, их уплотнили приехавшими восстанавливать Ленинград строителями из Вологодской области. Сашка родился спустя еще двенадцать лет. Поздний ребенок, "любимый пупс", как он сам себя называл.
Они подошли к закрытому на кодовый замок подъезду и вскоре уже шагали по лестничным пролетам на предпоследний, пятый этаж. У самых Сашкиных дверей стояла изразцовая печка, беспощадно выкрашенная желтой масляной краской. Алику всегда было жаль этих варварски уничтоженных изразцов, и он, приходя к Сашке, с тоской смотрел на погребенный под толстым слоем человеческой тупости артефакт.
В коммунальном коридоре было на редкость светло и чисто. Обычный штамп — "длинный темный коридор с одиноко мерцающей в самом конце лампочкой" — не соответствовал Сашкиной квартире. С соседями ему повезло. Соседям с Сашкой — не очень. Он хоть и не пил, но вел себя странно, ни с кем не здоровался, пол в коридоре и на кухне не мыл и вообще мужичком был малоприветливым и необщительным. Его терпели, навсегда записав в разряд тихих сумасшедших. Не буйствует, не вопит, с топором не носится — и ладно.
— Здравствуйте, — Алик кивнул вышедшей из ближайшей комнаты женщине.
Она улыбнулась в ответ, но Сашка ущипнул его за бок и прошипел: "Что ты с ней здороваешься?"
В его комнате ничего не изменилось, хотя Алик не был здесь, наверное, месяца три. Даже пластинка на диске патефона лежит та же самая. Лидия Русланова, "Валенки". Впрочем, патефон этот не работал с незапамятных времен и был скорее частью интерьера — бесполезной, громоздкой, но симпатичной.
— И за что вы, Александр, так не любите своих соседей?
Алик опустился в кресло. Сашка что-то пробурчал в ответ, взял с тумбочки чайник и вышел в коридор.
Алик осмотрелся. Да, здесь ничего не меняется на протяжении многих лет. Те же картины — и деда, и потомка, тот же стол с листами ватмана, карандашами, пастелью и тушью, тот же мольберт. Мольберт — такая же часть интерьера, как и патефон с руслановской пластинкой. Сашка не пишет маслом очень давно, но убрать колченогую деревяшку с середины комнаты не торопится. Графические картинки, кажется, появились новые, но чтобы рассмотреть их, нужно включать свет, вставать с кресла и ходить вдоль стен.
— А что у вас происходит, юноша?
Сашка вошел неслышно, и Алик опять вздрогнул от его голоса, неожиданно взломавшего тишину.
— Ничего. Все как всегда. Работа в желтушной газетке и хандра.
— Стихи или, как вам больше нравится, поэтические тексты, создаете?
— Почти нет. Кому они нужны? Теперь даже мне самому не нужны...
— Зря. У вас неплохо получалось.
— Ну и что?..
— Ремесло нельзя забрасывать, даже если для ремесла наступили не самые лучшие дни... Раскидай пакетики по кружкам, а я на кухню. Чайник уже должен вскипеть.
Старик Медников — врач-психиатр и старый Алькин знакомый. Сошлись они анекдотично. Алик вообще поначалу принял психиатра за обыкновенного бомжа. Подошел в скверике на Пушкинской такой дедушка и предложил сто граммов водки в обмен на пиво. Алик, как раз, разобравшись с трудами праведными, присел отдохнуть с двумя бутылками. Натуральный обмен случился быстро, а с ним и знакомство завязалось.
Сейчас же, балансируя по обледенелой дорожке, Алик двигался по направлению к окраинной, когда-то старой заводской больнице. Трехэтажное краснокирпичное здание, причем третий этаж аляповато достроен скорее всего в среднесоветское — сороковые-пятидесятые — время. Кирпич клали кое-как, и со стороны казалось, что покосившаяся надстройка вот-вот развалится. Там, под самой крышей, и практиковал психиатр Медников.
Алик поднялся по старинной лестнице и остановился у бледно-голубой двери с написанной от руки табличкой. Рядом, на стуле, сидел мальчик лет пяти-шести.
— Есть там кто-нибудь? — спросил Алик, кивнув на дверь. Мальчик поднял глаза.
— Мама...
— Твоя мама?
Тот кивнул.
— Ладно, будем ждать...
Он сел рядом и достал из рюкзака свежий номер "Таблоида". Других газет Алик давно не видел и в руках не держал.
Ожидание затягивалось, и он нервно посматривал на часы. Читать в родной газете нечего, а свои тексты — сократили или нет, а если да, то насколько серьезно — Алик пробежал глазами за пару минут. Можно было пойти на улицу, но там — лед под ногами и ветер, да и рассматривать особенно нечего. В больничном городке кроме краснокирпичной трехэтажки есть длинное, грязно-желтое гинекологическое отделение, морг и деревянные кухонно-складские постройки. До ближайшей остановки — минут десять пешком, до ближайшего метро — восемь остановок на трамвае. Мертвое местечко. Еще, правда, в пятнадцати минутах ходьбы — старое заводское кладбище.
Наконец из кабинета вышла сгорбленная дамочка. Лицо — это сразу бросилось в глаза — заплаканное, тушь потекла и застыла абстрактными пятнышками на нижних веках.
— Там свободно?
Женщина кивнула, не проронив ни звука.
— Здравствуйте, Яков Маркович, — Алик просунул голову в дверной проем.
Старик Медников что-то писал в медицинской карте и, приподняв глаза, улыбнулся, резко обозначив все свои морщины.
— Заходи, заходи, дорогой. Что, проблемы какие-то? Черти уже по ночам являются?
— Переплюнь, Маркович! Пока что все в порядке.
— Что же тогда привело? — Он с неудовольствием еще раз заглянул в карту и захлопнул ее, махнув рукой напоследок.
— Производственная необходимость.
— Какого свойства?
Алик достал диктофон и блокнот с ручкой.
— Собрался я, Яков Маркович, цикл статей по поводу наиболее характерных современных психических расстройств написать. Может, поспособствуешь? А я, — следом из рюкзака появилась бутылка водки, — в долгу не останусь...
— Хе-хе... Предлагаешь, значит, врачебную тайну раскрыть?
— Побойтесь Бога, доктор! Все имена и даже косвенная конкретика будут изменены.
Медников закрыл кабинет на ключ и достал стаканы.
— А что далеко ходить? Вот только что ушли мамаша с сыночком — любопытнейший случай...
— Ты имеешь в виду эту потасканную тетку?
— Ох, жестокая молодость, — Медников покачал головой, разливая водку, — эта тетка скорее вашего поколения, юноша. А мне она если не во внучки, то уж в очень поздние дочери только годится...
— В чем же причина такой катастрофы ее внешности? — Алик, влив в себя водку, резко выдохнул и поставил стакан на стол.
— Апельсинчиком закуси... Причина — в сыне. Мальчишке уже почти год каждую ночь снится один и тот же кошмар — будто он падает вместе с какой-то очень молодой женщиной с крыши большого-большого дома. И она разбивается, а он — нет...
— И что, Яков Маркович, мальчишка действительно ясновидящий?
— Мне трудно судить об этом на все сто процентов, так как парень очень замкнут...
Медников, раскрасневшийся от водки, расстегнул верхнюю пуговицу голубой рубашки. Рубашка старая, это видно даже издалека — воротник на сгибе истерт так, что, кажется, вот-вот отвалится сам собой. Маркович вообще — хрестоматийная иллюстрация "ботаника". Рубашка вот эта, очки на засаленной бельевой резинке, коротковатые бежевые брючки и антикварные сандалии на маленьких, скорее подростковых, чем старческих, ступнях. То есть по улице он пока в сандалиях не передвигается, это, что называется, "офисный стиль" врача-психиатра окраинной поликлиники. Домой старик явно не торопится, ведь ждут его там только состарившаяся сестра и полупарализованная девяностовосьмилетняя мама. Впрочем, мама не узнает своих детей еще с конца восьмидесятых годов прошлого века.
— У меня, Алик, серьезная и долгая практика. Я почти половину столетия в профессии, но этого вот малыша мне не удалось расколоть даже за полчаса! Молчит, мощнейшая психологическая защита, не каждый взрослый такой обладает. Но разговорить можно... Мамаша будет приводить его ко мне теперь почти ежедневно...
— А эта история с полетами во сне?
Медников помолчал.
— Сложно сказать... Дело в том, что эти родители мальчишке не родные. Они усыновили его четырехмесячным и ничего не знают о его, скажем так, — Медников задумался и поджал губы, — биологических предках. Может там что-то есть, что-то намешано... Разливай остатки.
— А что там может быть, Маркович?
— Да все что угодно. Может, малыш — результат недосмотра за пациентами в психоневрологическом интернате. Там сейчас никакого порядка, никому ничего не надо и... Половые связи, — Медников, врач старой, советской закалки, произнес это словосочетание, слегка смутившись, — между пациентами вполне возможны. А равно и плоды этих связей...
Яков Маркович допил водку и спрятал пустую бутылку под стол.
— Хотя, мне кажется, что здесь все иначе... Очень может быть, что родная матушка мальчишки — самоубийца. И наверняка пыталась отправиться на тот свет вместе с ним. Отсюда — эта психическая травма, которая и проявилась спустя несколько лет. Но, видишь ли, мальчишка был тогда очень маленький, почти младенец. Как он мог это все запомнить?.. Если мое предположение о матери-самоубийце верно, то он просто какой-то маленький гений, раз усвоил такую сложную информацию в столь нежном возрасте. Плюс еще эти дела с ясновидением...
— Дай мне их координаты, Маркович...
— Зачем они тебе?
— Пообщаюсь...
Медников задумался.
— Знаешь, ты неглупый парень, я в этом давно убедился, но здесь нужен особый подход. Так просто — "здрасьте, как дела?" — ты ни ее, ни тем более его не разговоришь. Если есть желание — приходи завтра к двум. Мать привезет мальчишку ко мне на сеанс, а тебя я представлю как ординатора. Думаю, она не заметит подвоха, ей уже ни до чего в этой жизни нет дела. Только одно условие — не встревай. Сиди, записывай, слушай. Как будто профессии учишься...
— Маркович, — Алик скрестил руки на груди. — Без базара!..
География городов — это тот предмет, которому никогда не научат ни в одной школе. Трамвайные линии, подземные тоннели, надписи на фасадах. По тем же надписям можно много чего определить. Что-то сотрут, что-то растворится в кислоте отравленных снегов и дождей, что новое появится. Граффити — это почти как календарные зарубки на деревьях. Месяц назад здесь было написано "Ешь богатых!", а сегодня — "Мясо — вон!". Через год появится что-нибудь новое, пока еще не ясно точно, что. Те же дела с рекламными растяжками. Вот пропагандируют какую-то керамическую плитку. Крупным планом — хорошо прорисованное лицо женщины с закрытыми глазами. Далеко ведь не все знают, что это графика из порнографической серии Мило Манара де Вероне. И в оригинале тетка мастурбирует в туалете. Закрыв глаза и свернув в экстатическом поцелуе губы. Кого целует? Своего воображаемого самца или тот далекий и недостижимый образ, в коем и кроется Его Величество НАСЛАЖДЕНИЕ?.. Кого-то целует — и фиг с ней, едем дальше...
Алик попытался вспомнить этого мальчишку, но разжиженные алкоголем мозги отказывались работать в полную силу. Он ведь даже не спросил у Медникова, как его имя. Впрочем, имя пока не так важно, равно как и тексты для этого долбанного "Таблоида". И Ленка-коза перебьется, и напыщенный мудак-генеральный. Не говоря уж об абстрактных читателях. Тут в таком эксперименте можно поучаствовать! Мистика, потустороннее, мальчишка-медиум. Все пахнет началом двадцатого века, а Медников в своей больнице-развалюхе — просто как злой гений Александр Барченко из "Единого Трудового Братства". Или доктор Моро.
Бывшего поэта Алика всегда тянуло к таким вот странным и опасным вещам. Ведь что такое обыкновенный литературный текст? Так — набор букв, фраз и словосочетаний. Ну, в поэзии — еще созвучий, аллитераций и... В точности он не знал ни одного литературоведческого термина, поэтому и не смог продолжить логический ряд. Но поэзия — это ведь заклинание, подлинная магия, а не одни только слова...
Да и вообще, эпоха слов давно закончилась. Их больше нет. Сказано все. Абсолютно все. Самое гениальное и самое банальное — сказано. Сами слова уже устали от своей несколькотысячелетней функции — описывать, кодировать, указывать, называть... Слова должны стать другими. Преображенными. Абсолютный крик и абсолютный шепот, абсолютно черное значение в абсолютно белой, пустой и бесполезной плоскости. И сочетания слов тоже можно преобразить. Фраза-физиология, фраза — слюно— и потоотделение, фраза-кровопускание. Составлять такие аллитерационные комбинации, которые при произнесении вслух могли бы раскалывать черепа — вот какое направление поэзии еще могло заинтересовать Алика. Слова-убийцы, слова-пули и слова-кинжалы. Кажется, чем-то подобным занимались шаманы в индейском племени майя. И боевой клич, последний вопль убитого, плач роженицы, стон оргазма становились поэтическими первоисточниками...
Как знать, может, с помощью этого мальчишки удастся раскрыть какие-то тайны?.. Проникнуть по Ту Сторону, стать Посвященным и, оставив профаническую реальность, запереться в своей комнате, занявшись алхимией слов и звуков... Не вечно же маяться дурью, напиваться, рефлектировать и кататься на трамвае по кругу.