Феликс Кузнецов МОЙ ВЕК (С директором Института мировой литературы, членом-корреспондентом Российской академии наук накануне его семидесятилетия беседует Владимир Бондаренко)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Феликс Кузнецов МОЙ ВЕК (С директором Института мировой литературы, членом-корреспондентом Российской академии наук накануне его семидесятилетия беседует Владимир Бондаренко)

— Феликс Феодосьевич, вы — человек ХХ столетия и им останетесь уже до конца, сколько бы ни прожили в третьем тысячелетии. Как бы Вы оценили свой ХХ век? Что он дал миру и России?

— Двадцатый век — это время трагического прорыва России в будущее. Может быть, самая яростная попытка моей страны за все время ее существования — опередить историю, выпрыгнуть из истории. Мы мало задумываемся об истоках переживаемых нами невзгод, сложностей и противоречий. А между тем, не снимая ответственности с текущих поколений, надо признать, что истоки наших трудностей уходят в глубокую старину. Когда в Европе был пир Возрождения, Россия перекрыла своим телом путь татарского нашествия на Европу. А наше Возрождение начиналось в первопрестольном граде Киеве ничуть не позже европейского, и начало его было не менее блестящим... Потом — обрыв на два с половиной столетия. К счастью, не была уничтожена духовная, православная основа народа, но экономическое и политическое развитие в России остановилось, мы отстали от Европы на два с лишним века. Все последующие столетия Россия мучительно пыталась сделать рывок вперед. Стремились догнать... Мы внутренне выбрали для себя все-таки европейский путь, а не азиатский как задачу развития. Хотя, может быть, азиатский путь развития по большому счету для человечества неизмеримо гуманнее, благороднее и даже выгоднее. Он предполагает естественное, органичное врастание человека в природу. Мы этим путем идти не хотели. Начиная с Алексея Михайловича, с Никона, и далее с Петра Великого мы стремились опередить свою историю и вырваться в европейскую цивилизацию. Мы шли по принципу "два шага вперед, шаг назад". Было несколько такого рода прорывов. В конечном счете они давали результат, Россия в девятнадцатом столетии вышла в ряд самых могущественных держав мира. Но все эти прорывы всегда были за счет народа, за счет крестьянства. За счет беспощадности по отношению к самим себе, за счет некоей схимы... Двадцатый век являет миру пример такого же самоотречения народа ради своего будущего. Я не хуже кого бы то ни было представляю, что значила для народа революция 1917 года, а затем и гражданская война, и коллективизация — по своим кровавым последствиям, по колоссальному ущербу, который был нанесен народной культуре, по фантасмагорическому количеству жертв. Сейчас, занимаясь творчеством Михаила Шолохова, через его книги, статьи и письма я отчетливо вижу, через какую трагедию прошел наш народ. Но если бы мы не прошли через это, мы не смогли бы остановить фашизм. Без этого самоотречения, без обреченности крестьянства, на костях которого была создана промышленная мощь державы в тридцатые годы, мы бы не победили в Великой Отечественной войне. Мы встретили фашистов на уровне вооружений самых промышленно развитых стран. Если бы мы войну проиграли, мы были бы просто уничтожены. Как народ, как государство.

История — вещь исключительно жестокая. Как говорил Чернышевский, это не тротуар Невского проспекта. Вне всякого сомнения, и Сталин не мой идеал, да и Ленин все-таки не мой идеал, но без этих фигур, без Коммунистической партии, без советской власти Россия бы в той войне погибла. Это мое очень давнее ощущение. Строго говоря, наша революция совершалась в значительной степени под лозунгом мировой революции. Россия рассматривалась как костер для того, чтобы разжечь пламя мирового пожара. По мнению еще одного лидера революции Льва Троцкого, если бы при этом сама Россия сгорела, это не страшно. Главное — мировая революция. Эти лидеры были абсолютно антинациональными, антипатриотическими по определению. Ленин, и в этом его величие, сумел понять ошибочность такого плана. Осознал историческую неверность этого направления идей. Он в результате осознал революцию как этап модернизации России, он мечтал о дальнейшей европеизации ее. Его завещание, его последние работы — это же работы трагические. Огромная тревога за судьбы страны. Он понял, что крестьянская по преимуществу страна совершенно не готова к социалистическим преобразованиям. Об установлении социализма военным путем уже и речи не шло. Отсюда ленинский НЭП. Его поиски постепенного, нормального, буржуазно-демократического развития. Это то, на чем сейчас как на дрожжах растет Китай. Сталин с его ощущением грядущей войны отказался от ленинского плана, предложив свой, мобилизационный. В условиях явного нарастания грядущей войны и явной неготовности народа, экономики и промышленности России к такой войне путь ускоренного развития, рывка в будущее пошел через диктатуру. Через репрессии. Через страх. Мы были обречены на эту трагедию, но она вела к победе. Мы создали мощную страну с мощной промышленностью, с передовой наукой, что никто оспорить не может. Была создана и величайшая культура, народ получил образование. Получил полное равенство прав на образование, на медицину, на работу. Это переплетение светлых и черных сторон жизни сопровождало весь ХХ век. Он не был черным и не был розовым...

— Несмотря на все русские трагедии, я считаю, двадцатый век можно назвать русским веком. Именно Россия определила все его развитие, изменила судьбы мира и в семнадцатом году, и в сорок пятом, и, увы, в 1991-ом. Не американцы победили, а мы сами себя проиграли и вовлекли в эту катастрофу чуть ли не треть человечества, предопределив своим поражением бомбардировки Ирака и Сирии, новый колониализм в Африке, новую ситуацию в арабском и шире — в исламском мире. Признаем и то, что такого взлета, как в послевоенный период, Россия не знала за всю свою тысячелетнюю историю. Ни при Петре I, ни при Николае III, никогда еще Россия не играла такой важной роли в мировой истории. И может быть, никогда уже играть не будет. Это был наш век...

— Я полностью согласен с вами, Владимир Григорьевич. Если бы не было России в ХХ веке, миру, и прежде всего Европе и США, было бы очень скучно жить. Так же, как XVIII век определила великая английская революция. Так же, как XIX век определила французская революция. Конечно же, мировое развитие в ХХ веке определила русская революция 1917 года. Если бы не было нашей революции, то люди в Европе и в США, трудящиеся люди во всем мире жили бы значительно хуже. Это хорошо, что труженики в развитых странах сегодня неплохо живут, но эту долю богатств им выделили из страха повторения русского Октября 1917 года в других странах мира. Увы, мы после революции не дали своему народу такого благосостояния. Но в страхе перед будущим капиталисты всего мира пошли на значительные социальные уступки своим рабочим. И многие ученые на Западе это прекрасно понимают.

— Феликс Феодосьевич, теперь давайте посмотрим на ХХ век с точки зрения развития литературы. Тем более мы сидим в кабинете директора Института мировой литературы. Мне кажется, сегодня занижают не только роль России в прошедшем столетии, но и роль русской литературы. Уверен, скоро настанет время, когда признают: русская литература ХХ века не менее значима, чем великая руская литература ХIХ века. Мы сами чересчур порой скромничаем. Да, в девятнадцатом столетии были Достоевский и Толстой, но и в двадцатом тоже были Шолохов и Платонов, Горький и Бунин, Булгаков и Набоков. Да, Золотой век определила поэзия Пушкина и Лермонтова, но и в нашем с вами прошедшем столетии были Есенин и Маяковский, Блок и Ахматова. Конечно, "лицом к лицу лица не увидать", но уже с высоты третьего тысячелетия Большой стиль нашей великой эпохи не так уж плохо смотрится. Вы согласны с такой оценкой русской литературы ХХ века?

— Я смотрю на это более осторожно. Моя осторожность продиктована профессией. Я все-таки больше историк литературы, чем критик. Необходима большая историческая дистанция, чтобы точно определить место литературы ХХ века. Чтобы точно соотнести художественные ценности ХIХ века, Серебряного века в начале ушедшего столетия и периода, как вы говорите, Большого стиля советской литературы. Но в глубине души я склоняюсь к вашей, Владимир Григорьевич, точке зрения. Вне всякого сомнения, Советский Союз дал миру великую литературу, которая сопоставима в нашем веке лишь с литературой США. В Европе я не вижу подобных шедевров. Большая литература рождается на больших тектонических сдвигах. Великая литература девятнадцатого столетия тоже питалась социальными соками, историческими событиями. Это только постмодернизм считает, что можно создать большую литературу эксплуатацией предыдущих шедевров. Это нелепость. Только большие движения народной жизни дают великие произведения. В ХХ веке это были, во-первых, сама революция и связанные с ней события, независимо за или против нее писались романы и повести. Не только Фадеев, но и весь Платонов, весь Булгаков, Шолохов, в конце концов и Солженицын почти всем творчеством связаны с революцией. Никуда от этого не уйти. Алексей Толстой, Михаил Пришвин с его дневниками.

— По сути, и все лучшее в эмиграции тоже так или иначе создавалось в связи с революцией.

— Второй тектонический сдвиг — это процесс ухода под воду многовекового народного уклада, Атлантиды крестьянской жизни. Процесс модернизации, который столь мучительно шел в России, принес нам сильную науку, оборонку, промышленность, но загубил традиционный уклад. Сделал народ иным. Впрочем так же мучительно он шел ранее и в других странах, к примеру, в той же Англии, когда, как помните, "овцы съели людей". Этот процесс и был зафиксирован нашими писателями в шестидесятые-семидесятые годы. Я вернулся недавно с дней Николая Рубцова, моего друга и земляка. Вместе с главой Тотемской администрации я ненадолго заехал в свою родную деревню. Проложен асфальт, вся деревня уже иная, но жители ее практически не крестьяне. Все они работают на газопровод. Они уже совсем другие, молодежь стесняется своего северного диалекта, у них другой говор. ХХ век практически уничтожил русскую деревню, в лучшем случае преобразовал ее в нечто новое. Это огромнейший трагический процесс. Он прошел по судьбам миллионов людей. И этот процесс не мог не привлечь писательского внимания. Тем более что крестьянство обрело в ХХ веке грамотность, само заговорило своим голосом в литературе. Не случайно два самых великих русских писателя в ХХ веке, Михаил Шолохов и Сергей Есенин, родом из деревни. Они услышали начало этого процесса и ощутили всю глубину трагедии русского крестьянства. А уже в мое время как продолжение — возник целый пласт так называемой деревенской литературы. На самом деле — литературы бытийной, о всечеловеческом — на примере русского крестьянина. Это блестящие имена — Василий Белов, Валентин Распутин, Федор Абрамов, Василий Шукшин, Борис Можаев, Михаил Алексеев, Евгений Носов. Литература прощания. И Александр Солженицын сюда же входит своими лучшими произведениями. Завершается эта плеяда Николаем Рубцовым. Буквально за каких-то двадцать лет никому не известный паренек без телевидения, без шумной рекламы стал известен всему народу. Сделано было все, чтобы замолчать его, но он уже стал народным поэтом. Он точно выразил потребность души простого русского человека.

Я горжусь тем, что был одним из первых, кто услышал эту литературу. Первая книжка рассказов Распутина вышла с моим послесловием. Первые книжки Василия Белова и Евгения Носова получили мою поддержку на страницах "Комсомолки". После выхода в журнале "Север" уже классического "Привычного дела" я первым откликнулся на нее в "Правде". Я писал о Яшине, об Абрамове, это были мои близкие друзья. Это была моя литература. А настоящий перелом в моем сознании произошел после встречи с Николаем Рубцовым. Я же был до этого одним из лидеров "шестидесятников". Когда-то именно я окрестил писателей-исповедальщиков Аксенова, Гладилина и других "четвертым поколением". Это была большая статья в "Литературке", вызвавшая возмущение Никиты Хрущева. Я много и восторженно писал об их творчестве. И вдруг поэзия Рубцова, проза первых "деревенщиков" развернули меня. Я осознал, что иду не туда, пишу не о том и не о тех. Так же, кстати, и Юрий Бондарев, работавший вместе со мной в "Литературке". И недавно скончавшийся наш замечательный критик и историк Вадим Кожинов в те же годы отворачивался от былого угара "оттепели". Это никак не было связано с осторожностью или официальной политикой — деревенщиков дубасили не менее, а часто даже более сильно в партийных структурах, чем либеральных лидеров исповедальной литературы. Мы скинули с себя как мешающий жить и работать этот нарост либерализма.

Как какое-то прозрение для меня прозвучала поэзия Коли Рубцова, да и он сам. Мы вовремя нашли друг друга. Помню, я готовил его для экзамена по русской литературе, он называл меня "професор", относился ко мне с пиететом, подарил мне самую дорогую для него вещь — томик Тютчева, а на самом деле — он был для меня настоящим профессором. Такая странная необъяснимая вещь...

— Очевидно третьим тектоническим сдвигом для русской литературы была Великая Отечественная война, которая до сих пор не ушла из литературного пространства. Но можете ли вы, Феликс Феодосьевич, кратко суммировать итоги русской литературы ХХ века и назвать десять лучших русских писателей?

— Можно попытаться, но есть возможность ошибиться.

Начнем ХХ век с Максима Горького. Хотя у меня глубочайшее несогласие с ним по части отношения к русскому крестьянству. Михаил Шолохов, который меня просто потряс. Конечно, Сергей Есенин. Конечно, Михаил Булгаков. Конечно, Андрей Платонов. Хотя он не близок мне, я больше оцениваю его умозрительно, как гигантскую творческую лабораторию. Отношение сложное, но я все равно его ставлю в первой пятерке. Далее определенный перерыв. И уже из второй половины века я бы выбрал Юрия Бондарева, Федора Абрамова, Василия Белова, Валентина Распутина. У меня остается только один палец (мы считали по пальцам, чтобы не сбиться. — В.Б.). Я бы отметил Александра Солженицына. Прежде всего его рассказы "Матренин двор" и "Один день Ивана Денисовича".

— А как сложилась ваша личная судьба в ХХ веке?

— Я целиком и полностью порождение Великой Октябрьской Социалистической революции. Если бы не было революции, не было бы и меня. Булат Окуджава любил цитировать один наш с ним разговор. Он сказал, что если бы предложили ему выбирать, кем бы он хотел быть в ХIХ столетии, он ответил бы — "русским барином". А я сказал, что хотел бы быть крестьянином. Булат резюмировал: "До сих пор у Феликса Кузнецова душа крепостного крестьянина..." Окуджава просто не знал одного, на русском Севере, откуда я родом, крепостных не было. Там были царские земли. Хотя мать моя была из того же Тотемского уезда, но по соседству с Костромской губернией, где уже крепостное право было, и мой прадед выкупил свою семью из крепостного состояния. Вышел на отруб, поставил хутор.

Родился я 22 января 1931 года в селе под Тотьмой. Отец мой — Феодосий Федорович Кузнецов и мать — Ульяна Ивановна Широкова были учителями. Дети крестьян Тотемского уезда Вологодской губернии, после революции они пошли учиться в Тотемское педучилище. В 1924-25 годах они училище закончили, поженились — и возник я. Только революция дала возможность им учиться, и хотя два дяди у меня были арестованы и погибли в 1937 году, я, окончил Тотемскую среднюю школу, поступи вначале в Институт международных отношений, а потом перевелся в МГУ, закончил университет, затем аспирантуру и далее ушел в критику и науку. Благодаря эпохе я смог, как говорят американцы, сделать сам себя. И миллионы таких, как я.

Невозможно представить, чтобы сегодня мальчик из сельской школы, из глухого угла России без мохнатой руки, без поддержки, не имея серьезных денег, поступил бы в МГУ или в МГИМО. Если бы мы все не получили образования, какой бы была Россия? Может быть, в деревне бы осталось больше людей, но сумела бы такая деревенская Россия справиться с фашизмом без оружия, без науки, без заводов? Мы пахали бы той же самой сохой. Я бы так и жил в деревне красивой, наполненной духовностью жизнью руского крестьянина, но образования бы я точно не получил. Литератором и ученым точно бы не стал. ХХ век, конечно же, мой век. Советская власть — моя власть. Я — убежденный советский человек, коммунист, при всем том, что мой взгляд на историю страны не совпадает со многими коммунистическими постулатами. Я считаю, что в попытке опередить историю видна романтическая утопия. Социализм — это идеал, к которому надо было очень медленно и постепенно приближаться. К нему еще человечество придет, если уцелеет. А была попытка модернизации страны очень жестким, суровым способом.

— Вы считаете себя, Феликс Феодосьевич, уже до конца жизни советским человеком?

— Да. От этого я никогда не откажусь. Это вас, Владимир Григорьевич, не разочаровывает?

— Нисколько. Скорее я и ожидал подобного ответа. Назовите самые важные вехи в вашей жизни, события, которые изменили ход вашей жизни, вехи для вас лично, не для истории, не для посторонних.

— Самой первой вехой в моей жизни оказалось событие, которое потрясло меня до основания, чуть не изменило мою жизнь. Это была тяжкая мальчишеская драка. Шел 1947 год. Лето между девятым и десятым классом. Отец только что пришел с войны. На Севере драки традиционны, а мне еще приходилось отстаивать свое, такое странное для деревни имя — Феликс. Все деревенские бабы меня звали Фикусом, так им было легче и понятнее. И достоинство мне приходилось отстаивать кулаками. Я привык ходить вооруженным чем-нибудь увесистым и надежным. Время после войны было сурово, драки — страшные. И в воскресенье, в наш престольный праздник, который всегда отмечался на Севере, на меня налетел мой сверстник. У него была гиря на ремешке, у меня нож. Я ему — убери гирю, он мне — убери нож. Все кончилось тем, что не столько я ударил, сколько он налетел на нож. Нож прошел на расстоянии полсантиметра от сердца. Я пошел сдаваться в милицию. А только что, в 1946 году, были объявлены два указа о хулиганстве и о воровстве, по 25 лет лагерей. Меня спасло чудо. То, что он выжил, и то, что на садик окнами выходила прокуратура и прокурор видел безвыходность моего положения. Если бы я не оборонялся, он бы меня убил стограммовой гирей. К счастью, парень и его родители не стали возбуждать дело, только это меня и спасло. Но это событие просто перевернуло меня. В восьмом классе были переэкзаменовки, в девятом — тройки, а после этой драки школу я кончил с золотой медалью. Я за год изменил отношение не только к учебе, но и к жизни. Это было первое мое потрясение.

Второе мое потрясение произошло, когда я поступил в МГИМО и за полгода понял, что поступил не туда. Я не принял этот институт, практически ушел из него, скрывая от родителей. Начал пробиваться на отделение журналистики филфака МГУ. Я попал пацаном на прием к замминистру обманным путем. Это был академик Топчиев, химик, человек огромного роста, и он проникся моей ситуацией, написал резолюцию о переводе. Когда я пришел в МГУ, долго выясняли, какого из начальствующих Кузнецовых я сын.

Третье мое потрясение, это, конечно, ХХ съезд КПСС и студенческое движение на факультете журналистики, которое возглавлял тогда Игорь Дедков. Почти год мы держали оборону, многие из нас потом попали под наблюдение, историков просто посадили. Нас не посадили, но взяли на контроль. Когда я в 1956 году закончил аспирантуру, я получил практически волчий билет, с огромным трудом устроился младшим редактором в Совинформбюро. Смысл движения был в том, чтобы после ХХ съезда партии поменять состав преподавателей на факультете, приблизить его к современности. Для меня это движение тоже было этапным в жизни. Некий рубеж, он и определил период моего либерализма, когда меня, как и всех захватила борьба с культом личности.

Следующее потрясение — это снятие Хрущева, я его пережил тяжело. Затем постепенно пришло осознание русской национальной проблемы, осознание исторического пути России и мое размежевание с теми силами, с кем был близок после 1956 года.

Ну и, конечно, рубежом был 1991 год — новая буржуазная революция в России. Я ее до сих пор не принял. Но понимаю, что уже прошлого не вернешь, и надо находить новые возможности и для русской литературы, и для самого государства, и для каждого из нас. В нашем институте я попытался построить работу по законам нового времени, с тем, чтобы спасти институт. И я эту задачу, как мне кажется, выполнил. По убеждениям я — советский человек, а дела вел уже по законам рыночного времени. Может быть, эти новые условия работы были бы и неплохими при условии, чтобы страна без революций вышла на них под руководством Коммунистической партии. Я убежденный сторонник китайского пути, и уверен, Китай еще докажет всему миру преимущества социализма. Никогда не могу простить Горбачеву его предательства и киселеобразного поведения.

— Феликс Феодосьевич, Вы родились в Тотьме. На русском Севере примерно в те же годы родились и Василий Белов, и Николай Рубцов, и Ольга Фокина, чуть пораньше фронтовики Сергей Орлов, Федор Абрамов, Александр Яшин, Сергей Викулов, чуть попозже Владимир Личутин. Северная дружина. В литературе заговорили о вологодской школе, шире — о северной школе. Откуда вы все так внезапно взялись, из каких глухих углов повылазили? А потом, после Личутина, ни одного яркого всероссийского имени. Откуда затишье?

— Прежде всего — яркий народный язык. Сохранившийся в мои годы еще на Севере и исчезнувший ныне. Места наши были на столетия законсервированы от вражеских и иных нашествий. Туда почти не проникала цивилизация. Еще на моем веку ходили бабы в кокошниках. Север был своеобразным резервуаром языка. А литература — это прежде всего язык. Кстати, такая же история была с югом России, с Доном, откуда родом Шолохов и вся донская рота, и тот же Солженицын, и последним Юрий Кузнецов. А во-вторых, это связано с ощущением гибели народной деревенской цивилизации. Видимо, этот каток по центральной России прошел раньше. И вот как реакция на трагедию возникла наша северная литература. А то, что последние лет двадцать нет никакого яркого пополнения, так где оно есть? Как бы ни раздували все эти нынешние Букеры и Антибукеры, ничего мощного пока не видно... Эпоха перестройки русской литературе пока что ничего не дала. Это более глубинный вопрос: что случилось, почему Россия замолчала? Опустились руки?

— Вы, значит, признаете наличие духовного, культурного кризиса в русской культуре?

— Я считаю его очевидным. Глубочайший духовный кризис, равного которому, может быть, у нас и не было. Беда в том, что и сказать об этом почти некому. Тусующаяся публика считает, что сейчас пришло время расцвета. Они танцуют и веселятся, как на "Титанике". Сплошная бесовщина.

— Значит, вы предполагаете, что Россия, как "Титаник", уходит под воду навсегда?

— Над Россией нависла опасность, какой в нашей истории еще не было. Если мы не осознаем, всю степень существующей угрозы, не соберем силы, а собрать силы может только интеллигенция, и русской интеллигенции почти не осталось, то мы можем исчезнуть. России свойственна вера в чудо. Может быть, это чудо произойдет, но без наших общих усилий вряд ли. Народ раздавлен, оскорблен нищетой. Даже в коллективизацию и войну люди жили лучше, были надежды на лучшее. А сейчас ни надежд, ни света, ни тепла. У нас в России еще остаются богатейшие мозги, но идет атака на образование. Если иметь в виду дьявольскую программу уничтожения России, я вижу триединую формулу: Россию стараются ополовинить, оболванить, растлить.

— Вы говорите: Россию стараются... А что делает сама Россия? Вы почти не видите надежд ни в литературе, ни в самом существовании России. Но вы же историк литературы. Вы знаете, как повторялись те же формулы в начале ХХ века. Вы знаете, как прекрасный русский писатель Алексей Ремизов писал слово о погибели земли Русской. Вы знаете работу Евгения Замятина "Я боюсь", где он пишет, что у русской литературы есть одно будущее — ее прошлое. Да и Максим Горький в тот период впал в уныние. Вроде бы они были правы. После Серебряного века, мирискусников, русского авангарда — вдруг бездарная рапповская литература. Будто и не было совсем недавно Гумилева и Блока, Бунина и Ремизова. Так и сейчас, на место Твардовского и Рубцова, Распутина и Бондарева идут такие же наглые и бездарные, дремучие и бескультурные сетевые рапповцы. Сетевое раппство, сетевое рабство. Но вспомним 20-е годы: мимо этих бездарей, рядом с ними, сквозь них прорастали Михаил Шолохов и Андрей Платонов, Михаил Булгаков и Леонид Леонов, Сергей Есенин и Анна Ахматова. Потом и кровью истекала Россия, правила бал оголтелая русофобия, троцкисты бредили мировой революцией. А усатый нянь постепенно возрождал государствообразующие структуры. Мы можем осудить его за жестокость, но был ли у России иной выход? Тогда, в 20-е годы, в период распада государства и литературы страну спасла ставка на великие традиции и в политике, и в культуре. И позже — в армии, когда вновь ввели погоны, ордена, звания и мундиры... Может быть, и сейчас спасет ставка на великие традиции?

— Вы, Владимир Григорьевич, абсолютно правы в характеристике того периода, но тогда к власти пришли пассионарные силы. Вы вслушайтесь в песни того времени. Народ еще пел. Всмотритесь в кинокартины — это же мировые шедевры. Сколько там чистоты, сколько величия, сколько надежд! А сейчас? У меня большой счет к нынешней Компартии. Она не хочет думать о культуре, о литературе. Не случайно же Компартия не выдвинула ни одного писателя в Думу, даже Александра Проханова, столько для нее сделавшего. Это полнейшее непонимание значения интеллектуального начала в жизни страны. Без этого невозможно говорить о каких-то планах на будущее. Как ни странно, у меня сегодня больше надежды на Путина. На тех русских мужиков, особенно в провинции, которых сейчас очень много в среднем звене и в бизнесе, и в управлении. Парни глубокие, умные, национально мыслящие. Мне один из них недавно сказал в Череповце: "Поскольку нам в России гораздо труднее, чем на Западе, наши мозги гораздо хитроумнее. Мы ищем со всех сторон, а они только в заданном направлении". Прежде всего должна задышать экономика. Как ни странно, ей нужна именно сегодня свобода делать, работать, мыслить. У нас в перестройку свободу дали только олигархам, а любой отечественный производительный бизнес задыхается в налогах и взяточничестве. Если русские мужики получат свободу, я верю в экономическое чудо. В этом смысле я сторонник Путина. При условии, что он расстанется с наследием "семьи".

— Для этого необходимо единение русских. На какой основе? На какой почве? На каком национальном чувстве?

— Эта почва уже созрела в народе именно благодаря величайшему и постоянному оскорблению русских национальных чувств. Другое дело, что это не оформлено в умах нашей интеллигенции. Интеллигенция отстает от народа. Народ мудрее интеллигенции, мудрее патриотических лидеров. Все патриотические силы предельно разобщены, что говорит лишь об амбициях и колоссальном эгоизме лидеров. Потому за ними и не идут. А национальные чувства русских все-таки никогда не были узкими. Достоевский прав, русские обладают всечеловеческим сознанием. Нам близки все народы, населяющие испокон веку Россию: и татары, и осетины, и мордва, и карелы. У нас одна Родина, одни недра, одно прошлое и одно будущее. Или мы вместе победим, или вместе погибнем. Кстати, и победа Путина, и победа "Единства" говорит о тоске народа по всеобъемлющей национальной идее.

— Феликс Феодосьевич, вернемся опять к вашему веку. Вы начинали как интереснейший критик, активно участвовали в литературном процессе. Одновременно, будучи человеком пассионарным, блестящим организатором и неформальным лидером, шли по карьерной лестнице, возглавили Московскую писательскую организацию, затем стали директором ИМЛИ. О критике Феликсе Кузнецове почти позабыли. Вам не жалко? Я не считаю вас простым литературным чиновнико, вы — ярчайший талантливейший организатор. Вам бы и таким, как Вы, возглавлять перестройку, а не болтунам вроде Горбачева. То, что Вы сделали на посту председателя Московской писательской организации — почти что чудо. Из оплота либерализма Вы за десять лет, не имея никакого плотного фундамента под ногами, а одно космополитическое болото, сделали оплот патриотических сил. Наши общие враги никогда не простят вам этого подвига. Позже вы повторили этот же прорыв в ИМЛИ. И все-таки вам не жалко, что вы порвали с живым словом, с литературным творчеством, наступив на горло собственной песне? Не жалеете об уходе из критики?

— Нет. Я постепенно уходил из критики. Я написал о тех, о ком хотел бы написать. А потом не стало интересных объектов для меня. Писать просто для того, чтобы печататься? А пассионарность, как Вы говорите, в нашем роду была. Мой отец, директор школы, прекрасный педагог, заслуженный учитель республики, всю жизнь мечтал поехать и возглавить какой-нибудь развалившийся колхоз. У меня есть от него этот деловой дар, хватка. И мне было интересно решать задачу переустройства Московской писательской организации. Когда я туда пришел, ни меня не приняли, ни я ничего там не принял. Но я пришел в одну организацию, а ушел из другой. Я и сейчас горжусь этим своим наследием. Такая же сложнейшая, интересная задача была связана и с институтом. Но сейчас же я возвращаюсь к творчеству. Я в общем-то счастливый человек. В конце жизни я вышел на творчество русского и мирового гения Михаила Шолохова. Я долгое время по слепоте не интересовался им. Ценил, но, очевидно, недопонимал. У меня был только один разговор с ним по телефону. И разговор очень странный. Нет, дважды с ним разговаривал. И дважды сначала вопрос: "Кузнецов?" — и пауза такая раздумчивая... Потом уж я узнал, что Кузнецов — его первая фамилия. Да, я пропустил поначалу мимо себя Шолохова. И причиной была моя либеральная молодость. Оттуда небрежное отношение, непонимание, что такое — Шолохов. А сейчас он уже со мной будет до конца дней. Нам, ИМЛИ удалось разыскать и выкупить рукопись первых двух книг "Тихого Дона". Я работаю над книгой "Шолохов и анти-Шолохов.Конец литературной мистификации века", журнальный вариант которой печатается в "Нашем современнике". Надеюсь, своей книгой я верну уже навсегда России Шолохова, которого так нагло хотели у нас украсть. Так что я вернулся за письменный стол. Полоса молчания закончилась. Это колоссальное счастье.

— Феликс Феодосьевич, вам Шолохов дал сейчас новое дыхание. Это ваша последняя великая удача. А в целом вы — удачливый человек? Удалась вам жизнь?

— Ну я еще ее до конца не прожил. Но если бы пришлось начинать жизнь сначала, я бы не стал ничего менять. Все мое. И удачи и неудачи.

— Мы с вами прожили конец ХХ века. Чего вы ждете, на что надеетесь в третьем тысячелетии?

— Я бы хотел, чтобы в третьем тысячелетии простые люди России жили достойно. Это первое. Второе. Думаю, что открытия точных наук приведут к победе духовности и разума.

— С кем вы были дружны в ХХ веке?

— К сожалению, в моем возрасте записная книжка уже содержит много прочерков. У меня было несколько близких друзей в литературе. Во-первых, Александр Яшин, с ним мы были очень близки. Во-вторых, Федор Абрамов. С ним тоже немало было проговорено, передумано. В-третьих, Борис Можаев. Коля Рубцов, с которым мы дружили по-настоящему еще в юности. Была у меня дружба с кинорежиссером Андреем Тарковским. Все они уже ушли из жизни. О живых говорить не хочу: это дело интимное. Их осталось всего несколько человек. Дай Бог, будем доживать вместе. Наше поколение завершает свой путь. Сделано было немало. Но наша боль в том, что мы виновны: отдали страну в чужие руки.