Владимир Малявин ПУТЁМ ШЁЛКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Владимир Малявин ПУТЁМ ШЁЛКА

Моё новое путешествие по Китаю начинается в Урумчи — главном городе Восточного Туркестана, поднявшемся когда-то благодаря знаменитому Шелковому Пути. Шелковый Путь! В России при всем почтении, воздаваемом учебниками истории этой торговой артерии, — как-никак СССР был к ней причастен — и представить невозможно, какой магической силой обладают эти слова для народов Дальнего Востока, получивших благодаря среднеазиатской коммерции стеклянную посуду, ковры с затейливыми орнаментами, обойму чужеземных религий и соблазнительных танцовщиц, которыми было так приятно любоваться за чаркой виноградного вина, тоже привезенного с Запада. Но превыше всего дальневосточных жителей и по сей день очаровывает сама мечта о Шелковом пути, романтически-диком: караваны верблюдов среди барханов, пустынная даль под пылающим, а вечерами холодно-синим небом, руины давно обезлюдевших городов, сладкая сень оазисов и журчанье арыков… Много лет назад я знавал в Японии одного страстного поклонника этой экзотики пустыни. Профессор Каяма немного говорил по-русски и называл себя Ёхей Тохеичем. Он был марксист, держал в доме большой портрет Маркса, и перед бородатым образом этого Марукусу-сан его жена каждый день била поклоны и зажигала благовония. Еще больше Маркса профессор Каяма любил сакэ, к которому пристрастился с того самого дня, когда Япония капитулировала в мировой войне. Но даже больше сакэ он любил гейш из квартала Гион в Киото — единственных подлинных наследниц этой древней профессии в нынешней Японии. Попав в Киото, он обязательно отправлялся к ним, и меня, молодого русского ученого, брал с собой. Там, захмелев, просил подать бумагу с кисточкой и долго писал стихи про жаркие объятия пустыни, кобальтовое небо, развалины заброшенных городов и тоску по родине на Шелковом Пути.

В своих странствиях по свету я придерживаюсь правила: извлекать из хаоса дорожных впечатлений какое-нибудь устойчивое знание. Поэтому на сей раз мои заметки сведены в несколько тематических рубрик. Я посвящаю их памяти профессора Каямы, без которого, возможно, мне так и не довелось бы пройти своей Шелковой тропой.

О КОСНОЯЗЫЧИИ

Не так часто мы замечаем, что наше общение, даже любая попытка уяснить для себя собственный опыт огрубляют и портят утонченность смысла, хранимую языком. В публичных сообщениях и, тем более, вовлекаясь в так называемый "диалог культур", мы косноязычим совсем уж беспардонно, чему наглядным свидетельством служит птичий язык позитивистской науки. Что касается китайцев, то они демонстрируют поразительную неспособность и даже, кажется, нежелание достойно изъясняться на европейских языках. В моих поездках по Китаю я, по-моему, ни разу не видел правильно составленной английской надписи. К сему добавляется и вовсе немыслимое словотворчество, вроде грозного предостережения No firing! (в смысле "не разводить огонь") или невесть откуда выпрыгивающих латинизмов. В туристических местах лавка сувениров может называться memento shop, а кафе с магазинчиком вдруг присвоют мудреное наименование diverticulum. В Урумчи, где заметно присутствие русскоязычной публики, не избежал надругательств и великий могучий. Даже простейшие фразы исковерканы почти до неузнаваемости. Запрет курить выражен почему-то в совершенной форме: "Не закурить здесь!", на дверях лавок пишут: "Сбыт с производителя" и т.д. Напротив городского вокзала вывеска: "Внутренний и внешний оптовый городок". Перед ней китаянка сует нам свою визитную карточку, на которой значится: "Зоя, заведовая". Заведовая Зоя предлагает разместить рекламные щиты нашей фирмы вдоль железной дороги, буквы будут с золотым покрытием.

Бог с ними, с буквами. Куда занятнее, что то же косноязычие вовсе не препятствует правдивому сообщению, скорее наоборот. Мудрость, как известно, несовместима с краснобайством. Неуклюжее высказывание может оказаться откровением. Для меня таким откровением стала надпись на урне в городском парке Урумчи, гласившая: "Protect circumstance, begin with me". В этой абракадабре отобразилась, несомненно, какая-то глубинная установка китайского ума: ориентация на непроизвольно случающееся, неповторимое, даже неуловимое событие, преломляющееся в необозримую паутину обстоятельств, а это требует открытости сознания миру (если быть точным — пустотной целостности бытия) и безотчетного следования и даже, точнее, на-следования сокрытому истоку жизни. Та же ориентация на событийность мира предполагает неустанное "выправление" себя, поиск органически-размеренной соотнесенности себя с миром. Кто хочет облагодетельствовать мир, должен начинать с себя.

Но это все — домысленная мной метафизика. Надпись-то, судя по представленному здесь же ее китайскому варианту, означает всего-навсего: "Охрана окружающей среды — дело каждого".

ФОРПОСТЫ ИМПЕРИИ

Вы когда-нибудь видели эту китайскую диковину: в цельном куске слоновой кости вырезаны как бы вложенные друг в друга шары? Говорят, лучшие мастера в Гуанчжоу могли вырезать до 36 таких шаров. Для китайца пространство слоисто и сводится, в сущности, к складке — прямо по Делезу. Китайский мир не просто сложен, но и сложен из самого себя. Мембрана, фильтр, вход-выход, устанавливающие взаимообмен и циркуляцию всего, — подлинное средоточие китайской картины мира. Сам Китай, "Срединное царство", средоточие мира есть не что иное, как сложенное в себя пространство, не имеющее одной четкой границы. Это и некая местность, и "континентальный Китай", и периферия континента (Гонконг, Макао, Тайвань), и китайский мир Юго-Восточной Азии, и мировая китайская диаспора. Шелковый Путь, рассматриваемый через призму китайской политики, тоже есть череда застав, регулирующих вход в империю и выход из нее. На то он и Срединный мир, чтобы быть одновременно внутри и вовне. Не отсюда ли происходят объявления про "внутренний и внешний" торговый городок?

Один из самых дальних форпостов империи располагался уже под Урумчи. Это крепость, построенная в 7 в., в пору расцвета Танской державы. Теперь здесь музей, и таблички с надписью "Progress" (калька с китайского выражения "продолжение осмотра") указывают маршрут движения посетителей. Указатели приводят к пустырю за земляными стенами, усеянному древними черепками. Все правильно: прогресс и ведет к пустырю — не просто физической пустыне, где еще может расцвести новая жизнь, но к пустыне внутренней, к Земле, опустошенной технократическим проектом.

Сев поздним вечером на поезд в Урумчи, к полудню следующего дня прибываешь на станцию Хунлюйюань, откуда еще два часа едешь по пустыне автобусом в Дуньхуан — главные западные ворота в старый Китай. Это место славится "пещерами тысячи Будд": начиная с середины 4 в., когда местные жители сподобились увидеть здесь нерукотворный "свет Будды", на протяжении тысячелетия благочестивые люди разных племен и званий рыли здесь пещеры, расписывали их фресками и ставили в них большие статуи Будды. Самый примечательный и в своем роде уникальный персонаж дуньхуанских фресок — так называемые "летающие небожительницы", ставшие нынче эмблемой или, говоря по-современному, брендом, этого края. Гигантские небожительницы стоят на площадях Дуньхуана, мелькают на буклетах и витринах магазинов, и даже в фойе нашей гостиницы на местное варьете зазывали девицы, наряженные небожительницами (гвоздь программы — танцовщица в бикини, изображающая буддийскую богиню милосердия Гуаньинь).

Исторически же Дуньхуан стал как бы универсальным трансформатором духовных напряжений, кузницей метаэтнической, небесной идентичности, так удачно воплотившейся в образе грациозно парящих ангелов. Очарование Дуньхуана, проистекает, несомненно, из этой свободы от навязываемых обществом личин, чистой радости духовных метаморфоз.

В сотне километров на северо-запад от Дуньхуана (т.е. на расстоянии трех дневных переходов каравана) сохранились стены знаменитой Яшмовой заставы — крайнего западного рубежа древнего Китая. Рядом кое-где виднеются остатки Великой стены, построенной в 1 в. Место дикое, до странности аутентично древнее: кажется, закроешь глаза и услышишь тяжелую поступь верблюдов и гортанные крики погонщиков. Здесь начинаешь понимать, что без пустыни на рубеже империи жить нельзя: творческие метаморфозы свершаются в пустоте.

Да, империя давит, но у нее обязательно есть форпост, своя Яшмовая застава, которая не давит, а дарит единственное достойное дарения: свободный полет духа. Даже даосский патриарх Лао-цзы написал свою великую книгу на западной погранзаставе, после чего навсегда исчез, растворился в небесной дымке. Скажу больше: форпост империи выявляет скрытую пружину имперского уклада, каковая есть преодоление косного бытия в порыве творческой воли, восхищенность событием, свершением, которые никогда не есть, но всегда грядут. Ведь и своей аурой величия империя обязана тем, что живет предчувствием великого.

Мне могут возразить, что лучше бы вовсе стереть различия между центром и периферией и учредить какой-нибудь всемирный либеральный союз на манер европейского. Но, во-первых, что-то не вытанцовывается такой союз и притом в первую очередь по вине Запада. А во-вторых, так ли уж привлекательна скучающая, насквозь лицемерная современная Европа?

КУЛЬТУРНАЯ ПОЛИТИКА

Туристический бизнес в Китае откровенно и по-партийному строго подчинен задаче "патриотического воспитания". Так называемые культурные памятники на Шелковом Пути по большей части — грубые новоделы, изобилующие нелепыми анахронизмами. Но истина в эпоху постмодерна не дышит, где хочет, а фабрикуется. Тезис очень симпатичный китайцам, которые, как я уже не раз писал, лишены вкуса к исторической оригинальности. Лучше всего об этом сказал один из наших гидов в дуньхуанских пещерах. Показывая работу местных реставраторов, бесцеремонно закрасивших прежние фрески, он с гордостью заключил: "Мы сделали лучше, чем было!".

С истинно китайским усердием повсюду пропагандируются два пункта: благотворность китайского присутствия и нерушимая дружба народов в этих краях. Нигде даже не упоминаются злодеи, для защиты от которых строили здесь все эти крепости и стены. Да и как упомянуть, если эти враги великой дружбы подозрительно похожи на предков современных тибетцев и уйгуров?

Союз коммерции, развлечения и политики выглядит в Китае совершенно естественно, ибо зиждется на прочной основе всего китайского миросозерцания: почитании жизни как формы нравственного существования. Для китайца благосостояние, здоровье, мораль, власть, знание и удовольствие суть одно, всякое мероприятие есть, в сущности, миро-приятие. Официальный патриотизм только удостоверяет принадлежность к этому столь же органичному, сколь и культивированному всеединству сознательной жизни. Оттого же он — лучший и даже, пожалуй, единственно безотказный способ обеспечить единство власти и народа. Марксизм, по-западнически проникнутый духом противоборства, давно отдыхает.

В самолете, летя из Сианя в Чэнду, я наткнулся в китайской англоязычной газете China Daily на статью с заголовком по-китайски косноязычным: "Мир бесценен в поиске счастья". Ее автор, излагая основы глобальной стратегии Китая, методично бьет по квадратам, как опытный артиллерист.

"Китай должен защищать мир и согласие во всем мире и способствовать развитию человечества. Вожди нашего государства на протяжении нескольких поколений стремились к этой цели…

Мирный человекоцентричный путь Китая — это логический выбор прогресса. Люди же образуют гармоническое общество…

Традиционная для Китая культура мира ставит превыше всего совершенствование характера. Мы верим, что искренность позволит преодолеть все трудности, а открытость ума лучше предвзятости…

После образования КНР правительство придавало огромное значение моральной традиции страны. А вера в то, что "мир бесценен", есть сердцевина культурной традиции Китая…

К сожалению, в некоторых районах мира все еще сильны международный терроризм, национальный сепаратизм и религиозный экстремизм…"

Кондово. Но на своем уровне эффективно. А мы все не можем определиться не только со своей национальной идеей, но даже с тем, вводить ли в школах хотя бы факультативно курс "основы православной культуры" (название, впрочем, какое-то корявое, нерусское, труднообъяснимое). Притом, что в послевоенной демократической Сербии Закон Божий в качестве того же факультатива преподается во всех школах.

Впрочем, рано посыпать волосы пеплом. Хаос — отец всякого порядка, и наш русский раздрай может оказаться ценнее любой псевдоразумной сплоченности.

ПРИРОДА СКУЛЬПТУРНОГО ОБРАЗА

В отличие от живописи или музыки скульптура не стала в Китае "высоким" искусством. Но "пещеры Будд" в Дуньхуане и других местах, как и терракотовые воины из гробницы Цинь Шихуанди дают много пищи для размышлений о природе образа в китайской культуре. Две ее особенности бросаются в глаза: с одной стороны — тяготение к натурализму, особенно заметное в "тоталитарном" искусстве Цинь Шихуана, с другой — равнодушие к индивидуальной целостности, пластической завершенности образа. Лицам гвардейцев Цинь Шихуана приданы черты портретного сходства, но в соответствии с несколькими физиогномическими типами (то же относится к позднейшим официальным портретам). Туловище и конечности собраны из типовых деталей. Статуи Будд чаще ваяли из глины, намазанной на деревянный каркас, и пластической цельности в них заведомо не предполагалось. Интересно, что перед разрушенными, безголовыми статуями, обнажившими свою внутреннюю пустоту, пожертвований даже больше, чем перед целыми изваяниями. Святость безличного присутствия для китайцев, очевидно, важнее святости лика-личности.

Пластический образ в Китае, таким образом, устраняет сам себя, являет напряжение между своим присутствием и отсутствием, своей достоверностью и иллюзорностью. В этом смысле он есть образ чистого динамизма (духа). А динамизм этот, как подсказал мне мой друг и спутник в путешествии Ю.В. Громыко, проявляется на фоне трех функций, или измерений, образа: во-первых, измерение миметическое, устанавливающее адекватность образа прототипу; во-вторых, измерение умозрительное, устанавливающее соответствие образа идее; в-третьих, измерение символическое, которое возводит образ к матрице опыта, пред-восхищающей все сущее, причем этот символизм образа как раз и обеспечивает посредование между умственным и вещественным сторонами образа.

Соответственно, правда образа пребывает в его символической глубине. Объемность пластики предъявляет ее с наибольшей очевидностью. В этом смысле и войско Циньшихуана, и скульптуры Будды при всем их отличии от стиля классики обнажают изнанку классического искусства и, более того, — его внутренний предел. Выступая в роли негативного двойника или, если угодно, нежелательного соперника классики, выдающего ее секрет, скульптура по этой причине, возможно, не смогла развиться в полноценное искусство. Саморазрушение, забвение (подобно забвению циньской скульптуры) или возвращение к примитиву, наблюдаемое на позднем этапе китайской истории, оказывается ее логическим исходом. Случайно ли, что у большинства статуй в пещерных храмах Китая (правда, не в дуньхуанских, сохраненных по указанию Чжоу Эньлая) и даже у мелкой пластики на деревянных фризах и решетках в китайских храмах повсюду отбиты головы? Обычно винят вандализм хунвэйбинов.Но, может быть, у этого явления есть и более глубокие корни.