СЛАБИТЕЛЬНОЕ НЕ ПОМОГЛО
СЛАБИТЕЛЬНОЕ НЕ ПОМОГЛО
– Виктор, ты принял слабительное?
– Принял, дорогая, принял…
Фильм «Жизнь и судьба»
Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», вышедший в 1988 году, я не читал ни тогда, ни после. Ну мало ли чего я не читал даже для своих степенных лет! Говорят, человек не может за всю жизнь прочитать больше 3 тысяч книг. Ну не вошел этот роман Гроссмана в число моих трех тысяч.
Против желания читать его меня настраивало и то, что напечатан он был в первых четырех номерах за тот год журнала «Октябрь», главным редактором которого был Герой-оборотень Анатолий Ананьев. Имелись основания полагать, что роман скучный, неинтересный и все мне в нем давно знакомо. Помните у Булгакова разговор Мастера с Иваном Бездомным?
« – Вам, что же, мои стихи не нравятся? – с любопытством спросил Иван.
– Ужасно не нравятся.
– А вы какие же читали?
– Да никаких ваших стихов я не читал! – нервно воскликнул гость.
– А почему же вы так говорите?
– Ну, что ж тут такого, – ответил гость, – как будто я других не читал».
Вот и я много читал других – Солженицына, Бакланова, Радзинского, Сарнова, Дементьева, Млечина, даже Минкина… И все они пишут об одном и том же: как ужасна была в советское время жизнь, особенно для евреев, как невыносимо и бесконечно все они страдали, как Сталин был пособником Гитлера, что коммунизм и фашизм – одно и то же, что коммунисты истребили не то 20-30, не то 50-60 миллионов честных граждан и т. п. Особенно любят они писать и рассуждать о войне, хотя никто, кроме двух первых, не был ни на какой войне даже в Приднестровье или с Грузией, да и в армии-то никто не служил. И как пишут о войне! Первый из названных уверял, что за печаль, если в войне победили бы немцы: «Висел портрет с усами, повесели бы с усиками» – всего и делов; а последний из этого перечня своим пронзительным еврейским умом дошел до мысли и обнародовал ее миллионными тиражами в «Московском комсомольце», в Германии и США, что даже хорошо, если бы победили немцы, причем не в 45-м, а в 41-м году. Тогда бы, говорит, Сталина не было. А где был бы он сам со всей своей родней и собратьями, до этого его ум дойти не может.
Да я поначалу и фильм не хотел смотреть. Во-первых, опять же, разве я других не смотрел! Один Пивоваров-Винокуров чего стоит. А вот недавно показали картину об Анне Герман. Так это же ангел небесный! И какой прекрасный можно было сделать фильм о нерусской по происхождению певице, ставшей любимицей и русского, и всех народов СССР. Так нет же, и тут – КГБ, доносы, допросы, турусы на колесах… А вскоре вышли воспоминания самой Герман «Мы долгое эхо» (Алгоритм. 2012). Какая светлая, чистая, прекрасная книга! И нет в ней ни одной рожи, похожей на Радзинского или Сванидзе… А позже был фильм о великом летчике Валерии Чкалове, о нашем национальном герое, которому даже в Америке поставили памятник. Там чего стоит одна массовая сценка, где Чкалов говорит: «Я хочу выпить на брудершафт с товарищем Сталиным». И представьте себе, подходит к Сталину, и они пьют, целуются. Потом при встречах Чкалов говорит: «Ну, как твои дела, Иосиф?». Хоть стой, хоть падай…
Во-вторых, не возникло у меня никакого желания смотреть фильм «Жизнь и судьба», когда узнал, что сценарий написал Э. Володарский. Ведь роман-то о военном времени, о Сталинградской битве, а у Володарского очень смутное представление о войне, плохо знал он, когда, как и что там было, и порой нес совершенно несусветную чушь. Но крайне самоуверенно и беспардонно! Недаром, мол, я лауреат КГБ.
Вот его роман «Штрафбат» (М., «Вагриус». 2004), по которому он сам написал сценарий, а Н. Досталь поставил одноименный позорно-памятный фильм. Роман начинается так: «Летом 42 года вся центральная и южная части тысячекилометрового фронта рухнули…» Во-первых, фронт пересекал всю страну от Баренцева до Черного моря. По какому же измерению это лишь тысяча километров? Таким знатокам, как этот, ничего не стоит по невежеству, но чаще для своей выгоды уменьшить или преувеличить всем известные данные в три, пять, десять раз. Солженицын, когда ему надо было, увеличивал или уменьшал даже население страны на 30 миллионов. Во-вторых, центральная «часть» всего фронта это тогда – Калининский, Западный и Брянский фронты, и летом 42 года они вовсе не «рухнули». Мало того, левое крыло Калининского и правое крыло Западного в июле-августе 1942 года провели Ржевско-Сычевскую наступательную операцию. И потому нелепо читать дальше: «Почти вся западная группа советских войск была уничтожена или попала в плен…». Если так, то ведь совершенно непонятно, что же помешало фашистам захватить Москву, под которой их недавно раздолбали, и Ленинград, о который они уже давно бились лбом? Ведь захватить обе наши столицы было их важнейшей целью с самого начала агрессии.
* * *
Помянутые выше газетные стратеги и киновояки вроде Володарского знают 3-4 имени с обеих сторон из истории Второй мировой войны и по своему усмотрению тасуют их, как угодно, суют, куда вздумается. Из немецких военачальников они особенно любят мурыжить имена генерал-полковника Гудериана и генерал-фельдмаршала Манштейна. И вот читаем: «Направлением (!) танков Гудериана был Сталинград». Это летом-то 42-го! А на самом деле еще в конце декабря 41-го бравого генерала вместе с тридцатью высокопоставленными коллегами Гитлер снял с постов и отправил в отставку, точнее в резерв ОКХ. За что? А вот за то самое – за разгром под Москвой. Так что никакого отношения к битве за Сталинград любезный Гудериан не имел, он залечивал душевные раны в Берлине.
И дальше: «Армия Манштейна рвалась на Кавказ…». Во-первых, рвалась не армия, а группа армий «А», и командовал ею с 10 июля 42 года не Манштейн, а генерал-фельдмаршал Вильгельм Лист, которого 10 сентября заменил опять же не Манштейн, а сам Гитлер (10 сентября – 21 ноября 1942 года). За что он намахал Листа? За то, что тот не смог выполнить задачу: окружить и уничтожить наши войска между Кубанью и Доном. Это несколько противоречит уверенному, но корявому заявлению романиста о том, что «немцы устраивали нам котлы с легкостью шахматных партий (?)». Какие в шахматах «котлы»? Хоть один «котел» устроил Алехин Капабланке, или Карпов – Корчному, или Каспаров – Карпову?
И еще: «Ставка главнокомандующего…». Не было такой штукенции, а была Ставка Верховного Главнокомандования (СВГ). И вся эта чушь на одной первой странице романа, даже в первом абзаце. Думаете дальше – лучше? Почитайте.
Такого же уровня познания Володарского и о Красной Армии. Так, в романе орудуют какие-то «мобилизационные команды». Что это такое? Мы получали повестки и являлись в военкоматы с ложкой безо всяких команд. На потребу нынешним скоропостижно верующим властям втюрил в штрафной батальон бесстрашного попа-добровольца. На майора НКВД возложил ответственность за минирование и разминирование. Или автор тут просто не знает, что к чему, или это с целью еще раз плюнуть на НКВД: вот, мол, майор не разминировал предполье, и солдат послали в атаку прямо по минному полю, впереди – бесстрашный Цукерман. И губят на минах целую сотню, потом заградчики расстреливают еще сотню, остальных несколько дней морят голодом. Поскольку-де «коммунисты нас за людей не считают».
А уж чего стоят картиночки, в которых володарские солдаты то и дело «передергивают затворы автоматов». Слышал он такое выражение, но не соображает, где оно уместно. Какой затвор в автомате! Он его не только никогда в руках не держал, но даже не видел на фотографии. Орудийную стрельбу он слышит за двести километров… И нет конца фанерным ужасам и безграмотным нелепостям. А чем ужасней и напористей, тем правдивей.
Я уж не говорю о том, что тем летом 42-го года наши солдаты и офицеры в романе носят погоны, а на самом деле их ввели только в 43-м, и, конечно, не сразу все получили; у иных персонажей красуется на груди орден Боевого Красного знамени, а то и два-три, но такого ордена у нас никогда не было. Как не было Ставки главнокомандующего, как не давали перед боем по 300 грамм (полтора стакана!) водки и многого другого, что напихал Володарский в свой роман. И вот в этом портативно элитном издательстве «Вагриус» никто не знает, что за вздор пустили гулять по свету тиражом в 15 тысяч экземпляров. Редакторы Т.С. Блинова и А.С. Виноградова не соображают даже того, что может быть с человеком после 300 грамм водки. А ведь ему надо в атаку бежать, орудие наводить, танк вести, самолетом управлять… В порядке следственного эксперимента выпили бы сами перед редактированием хотя бы грамм по 100. Но и так полное впечатление, что вы работали над рукописью, приняв как раз грамм по 300.
Это сказалось и на языке романа. Автор, уверенный, что это истинно народный язык, уснастил речь своих персонажей такими его образцами: «гля», «штоль», «щас», «нехай», «ежли», «я тя пристрелю», «я те покажу», «отзынь», «ты че?», «тебе че?», «че там?»… И т. п. Он не понимает даже простейшие слова армейского обихода. Например, ротный – это командир роты, а он солдат роты называет «ротными». И что редакторы? У них в глазах струя и не видят ни фуя…
Но главное, в фильме по сценарию Володарского все выглядело так, словно основной, решающей боевой силой Красной Армии были штрафные батальоны, состоявшие из таких, как его Глымов, «вор в законе», бандит с тринадцати лет, который «троих лягявых (милиционеров) уработал, двоих инкассаторов уложил» и прямо называет себя врагом своей страны. Да и сам командир батальона мечтает о «другой власти». Так, в других шедеврах демискусства доказывается, что советская индустрия – дело рук заключенных. В действительности и штрафники, и заключенные составляли не более 2-3 процентов численности Красной Армии и трудового народа, из чего нетрудно понять, какова была их роль. Но, разумеется, и за это спасибо. Ведь Пивоваров, Сарнов или Млечин вовсе никакой роли не сыграли.
Стремясь раздуть роль штрафников, а заодно бросить тень на приказ Сталина № 227, Володарский на обсуждении фильма решил спекульнуть великим авторитетом маршала Рокоссовского. Он, говорит, писал в воспоминаниях: «5 июля 42-го года к нам подошла 2-я бригада штрафников. Значит, была и 1-я». А на самом деле у Рокоссовского вот что: «В августе 1942 года к нам на пополнение прибыла стрелковая бригада, сформированная из людей, осужденных за разного рода уголовные преступления. Они добровольно вызвались идти на фронт, чтобы ратными делами искупить свою вину. Правительство поверило их чистосердечным порывам» (с. 136).
Так что же мы видим? Во-первых, дело было не в начале июля, а в августе, т. е. уже после выхода приказа Сталина. Во-вторых, тут бригада гражданских добровольцев-уголовников, а не фронтовых штрафников. Штрафных полков, бригад, дивизий вообще не было, а только роты и батальоны. В-третьих, у Рокоссовского нет никакой «1-й бригады». Сценарист просто впарил это маршалу.
На том же обсуждении Володарский сказал: «Меня интересовало, почему немцы вдруг (!) оказались под Москвой». Ну, сказать это простительно было разве что человеку, лишь вчера свалившемуся с Луны и только сегодня очухавшемуся. Не «вдруг», а почти полгода, обливаясь кровью, ломая кости и теряя головы, немцы с их супертехникой и вундероружием ползли к Москве и доползли на три месяца позднее, чем Наполеон с его конной тягой, пехтурой и аркебузами. А ведь те и другие начали вторжение с одной и той же позиции, да еще Наполеон-то на два июньских дня позже. И надо бы еще помнить, что тот-то все-таки оказался в Москве, а немцы под ее стенами едва не схлопотали полный крах. Из продвижения немцев к Москве, из захвата ими наших городов никто секрета не делал, обо всем этом сообщали народу и радио, и газеты. Так что их появление в 27 верстах под Москвой ни для кого не было «вдруг». Я помню даже вечернюю сводку Совинформбюро за 15 октября: «На Можайском направлении противник прорвал нашу оборону, и положение на фронте резко ухудшилось». 17 октября немцы захватили Можайск. Та вечерняя сводка за 15 октября – образец излишне добросовестной информации, ибо именно она явилась причиной весьма прискорбных событий в столице на другой день – 16 октября…
* * *
На телевизионном обсуждении «Штрафбата» его расхваливали, конечно, Швыдкой, тогда министр путинской культуры, малограмотный полковник Шаравин и сами творцы – Володарский и Досталь. Для понимания уровня и этих похвал, и самих хвалебщиков стоит упомянуть хотя бы одну фразу Швыдкова, тоже недоумевавшего, почему «вдруг под Москвой»: «Мы точно (!) знали (!!), что в армии воевали только (!!!) кристально честные, чистые, благородные люди». Даже не думали или считали, а «знали» и не как-нибудь, а «точно»! А не слишком кристальных, хоть чем-то замаранных и не совсем благородных выбраковывали. И вот такого олуха Путин назначил министром своей культурки… Он был одновременно членом трех творческих Союзов – писателей, журналистов и театральных деятелей. Да неужели в одном из этих Союзов ему втемяшили, что Красная Ария целиком состояла из белокрылых ангелов? Или сам дошел своим пронзительным умом? Конечно, сам.
Если бы Швыдкой не увильнул от армии, а послужил, то знал бы, что армия – это часть народа, а во время войны брали в армию не по «Житиям святых» и не по «Кодексу строителя коммунизма», которого тогда и не было, а только по двум данным: возраст и здоровье. А на свете нет ни одного народа из ангелов.
Конечно, в большинстве своем на фронте, как и во всей стране, были честные труженики, достойные граждане отечества, но любой путинский министр должен понимать, что на войне встречались люди и трусливые, и недобросовестные, и лживые, и вороватые. И никто этого не скрывал, об этом и говорили, и писали как во время войны, так и после: например, А. Довженко в очерке «Отступник», Ю. Бондарев в романе «Берег», В. Распутин в повести «Живи и помни»… На мою долю летом 44-го года выпало как дежурному по роте перед строем срезать погоны у старшины Ильина, которого отправляли в штрафную роту. Хороший вояка, жалко было, но проворовался…
Да, встречались на фронте недостойные люди, но другое дело, что наша цель в Великой Отечественной войне была поистине кристально честной, высокой и благородной – разбить фашизм, освободить родину и другие народы Европы от гнета и истребления. Но ныне нам говорят пивоваровы разных габаритов, масштабов и мастей, но единого одноклеточного склада ума: нет, в годовщину Победы полюбуйтесь на трусов, ворюг, дезертиров, насильников…
Это очень давняя тенденция – изображать и события, и человека с изнанки, с самой темной стороны, в предельной низости. Некоторые особенно бесстыжие сочинители в этом прямо признаются. Так, Солженицын писал: «Я в зло верю легче, охотней, чем в добро. Жизнь, как луну, всегда вижу с одной стороны». Мысль понятна, но выражена несуразно: луну мы видим с освещенной стороны, а он имеет в виду, что видит тьму. Против этого решительно восставал Максим Горький. Признавая Достоевского равным по изобразительной силе Шекспиру, он гневно отвергал иные его мысли и персонажи. Еще в 1914 году, выступая против постановки «Бесов» во МХАТе, он писал: «Горький не против Достоевского, а против того, чтобы его романы ставились на сцене». И доказал, что не против, хотя бы тем, что в 1932 году выступил против Д. Заславского («Правда») в защиту публикации «Бесов» в издательстве «Academia».
А доводы Горького против «карамазовщины» и ее инсценирования были веские: «Утверждение Ивана Карамазова, что человек – «дикое и злое животное», – дрянные слова злого человека… Читатель видит также, что Иваново трактирное рассуждение о «ребеночке» – величайшая ложь и противное лицемерие, тотчас же обнаженное самим нигилистом в словах: «Я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних». Ближний – это и есть ребенок, который завтра унаследует после нас все доброе и злое. Если Иван не понимает, как можно любить его, значит, все, что он говорит о жалости к «ребеночку», – сентиментальная ложь.
«Весь мир познания не стоит «слезинки ребеночка», – говорит нигилист, но читатель знает, что это – тоже ложь. Познание есть деяние, направленное к уничтожению горьких слез и мучений человека, стремление к победе над страшным горем русской земли».
Уж сколько мы наслышаны о святой слезинке ребеночка именно в эти окаянные годы грабежа, живодерства и мора на русской земле. О ней не говорил, ею не клялся разве что один Путин, который, однако, тоже не понимает, как можно любить и ближних, и дальних. Вот медведи и журавли, собаки и леопарды, даже самые дальние – это другое дело.
* * *
Но беда не только в Иване. «Если тринадцатилетний мальчик Коля Красоткин говорит: «Я их бью, а они меня обожают» – и характеризует товарища: «Предался мне рабски, исполняет малейшие мои повеления, слушает меня, как бога», читатель видит, что это – не мальчик, а Тамерлан или по крайней мере околоточный надзиратель». Можно добавить, что, по словам самого Достоевского, надзиратель «даже свою маму сумел поставить к себе в отношения подчиненные, действуя на нее почти деспотически. Она и подчинилась. О, давно уже подчинилась» тринадцатилетнему околоточному.
«Когда четырнадцатилетняя девочка говорит: «Я хочу, чтобы меня кто-нибудь истерзал», «хочу зажечь дом», «хочу себя разрушить», «убью кого-нибудь», читатель видит, что это правдоподобно, хотя и болезненно.
Но, когда эта девочка рассказывает, что «жид четырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих ручках, а потом распял на стене гвоздями», и добавляет: «Это хорошо. Я иногда думаю, что сама распяла. Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть», – здесь читатель видит, что девочку оклеветали: она не говорила, не могла сказать такой отвратительной гнусности. Тут, на горе наше, есть правда, но это – правда Салтычихи, Аракчеева, тюремных смотрителей, но не правда четырнадцатилетней девочки». И не знаешь, что омерзительней и страшней – измысленный больной фантазией «жид»-живодер или оттуда же явившаяся русская «девочка»-изверг.
Но надо не только видеть ложь, обман, изуверство, надо и то понимать, что такое художественный образ на страницах книги, с которой мы наедине, и что такое – на сцене или на экране, когда это видит едва ли не весь народ. Невинный пример: кто-нибудь читал со сцены или по радио хотя бы пушкинскую «Гавриилиаду»? До сих пор – никто. «Читая Достоевского, – писал Горький, – читатель может корректировать мысли его героев, отчего они значительно выигрывают… Когда же человеку показывают образы Достоевского со сцены, да еще в исключительно талантливом исполнении, игра артистов усиливает талант Достоевского, придает ее образам особенную значительность и большую законченность. Сцена переносит зрителя из области мысли, свободно допускающей спор, в область внушения, гипноза, в темную область эмоций и чувств… На сцене зритель видит человека, созданного Достоевским по образу и подобию «дикого и злого животного». Но человек не таков, я знаю».
За что, допустим, Станислав Куняев так ненавидит Горького, что как только получил Горьковскую премию и пришел главным в «Наш современник», то первым делом вслед за Ф. Бурлацким в «Литгазете» смахнул портрет Горького с обложки журнала, где он стоял лет тридцать, – за что? Именно за веру в человека. Он легко, даже охотно верит, например, Солженицыну, что строительство Беломоро-Балтийского канала было подобием Освенцима. Ну хоть бы задумался, как в таком случае могли туда послать на экскурсию аж 120 писателей.
А сколько гневных слов, бултыхаясь все в той же «слезинке ребенка», брошено Горькому за его девиз «Если враг не сдается – его уничтожают». А как вы думали, жирные коты демократии? Ведь речь-то не об оппонентах в дискуссии, не о соперниках в спорте, а о врагах. Когда в ноябре 1942 года немцев окружили под Сталинградом, генералы Рокоссовский и Воронов направили им ультиматум, предложили сдаться, гарантируя жизнь, медицинскую помощь, питание и возвращение после войны на родину. Они отказались. И что? Началось уничтожение. И когда от 300 тысяч пришедших в город осталось только 100, фельдмаршал Паулюс 2 февраля выбросил белый флаг, отдал приказ прекратить сопротивление и сложить оружие.
Когда в начале апреля 1945 года предстояло штурмовать Кенигсберг, маршал Василевский тоже предложил немцам сдаться, и они опять отказались. И что? Началось уничтожение. И через три дня, 9 апреля, загубив еще 42 тысячи душ, генерал Отто Лаш во главе 92 тысяч солдат и офицеров капитулировал. К слову сказать, по приказанию Гитлера его за это приговорили заочно к смертной казни, семью арестовали, а детям изменили фамилию. У нас в плену генерала приговорили к 25 годам заключения, но уже в 1955-м освободили как неамнистированного преступника и отправили в Западную Германию, где он прожил почти до восьмидесяти лет, словно за счет тех бессмысленно погубленных им 42 тысяч.
* * *
Если обратиться к советскому искусству, то помянутую тенденцию малеванья ужасов и живописания мерзостей можно видеть, например, в «Конармии» Бабеля (1926). Вот один эпизодик. В занятой Первой Конной армией деревне изнасилована женщина. Увы, во время войн это бывает. Но насильников не один – двое. Что ж, случается, и в «Тихом Доне» есть такой эпизод в Прибалтике, да там и не двое, а, кажется, целый взвод. Но тут не просто два солдата, а отец и сын. Уж это более мерзко, чем взвод. А пострадавшая-то не какая-то женщина, а старуха. Это что ж, отец и сын – оба геронтофилы? А старуха-то не какая-нибудь, а сифилитичка. Ну, можно поверить такому нагнетанию гадостей! И это еще не все. Насильники приезжают с сифилисом домой, и отец хочет подвалиться к жене. Сын негодует: «Не тронь! Она чистая». Начинается дикая ссора, драка…
Критик В. Ковский пишет: «Конармия» – одна из самых откровенных и беспощадных книг о русской революции и Гражданской войне в мировой литературе 20-го века». И присовокупляет: «По признанию (!) В. Шкловского, «вряд ли сейчас у нас кто-нибудь пишет лучше». Ну и, естественно, книгу перевели на многие иностранные языки и «уже в 1930 году Бабель был одним из самых читаемых за рубежом советских прозаиков. Крайне лестно отзывались о нем даже (?) критики русской эмиграции». Еще бы! Адамович, например. Запомните это: одна из самых-самых в мировой литературе XX века.
Но С.М. Буденный, создатель и командующий Первой конной, обвинил книгу в клевете на своих бойцов, которые и сами возмущались книгой. Ну кто лучше знал этих бойцов – командировочный журналист или тот, кто прошел с ними весь путь? Впрочем, критика Буденного не помешала Бабелю за несколько лет десять раз переиздать свою «Конармию».
А вот уже наши дни. Тот самый роман «Штрафбат». Там красноармейцы не просто разят врагов, но еще и выдавливают глаза. Или такой сюжетец. Немцы квартируют в какой-то захваченной нашей деревне. К одной молодой колхознице повадился ходить некий Курт. И она принимает его безо всякого сопротивления, без малейшего несогласия, без тишайшего ропота. Ну, допустим. Но она же вдова, у нее мужа убили эти немцы. А она принимает. Мало того, у нее на глазах немцы убили ее сына-подростка. А она принимает. Мало того, ее малолетняя дочка, у которой немцы убили брата, радуется, когда является Курт, он каждый раз приносит конфетку… Это страшнее бабелевского рассказа о старухе-сифилитичке. И чем грязнее люди и даже их внешний вид, чем омерзительней ситуация, чем низменней человек, тем, дескать, ближе к правде, так считают творцы этого склада. Отменно преуспевал в этом деле Григорий Бакланов. Вот у него лейтенант едет с фронта на побывку домой. Разговаривает у окна вагона с милой незнакомой девушкой, которая ему, видимо, нравится, кажется, зарождается чувство. Все очень трогательно. Но вдруг девушка видит: по белому подворотничку лейтенанта ползет крупная вошь. Без этого такие мастера искусства не могут. Вот и в фильме. Далеко немолодой Штрум влюбился в молодую жену друга (как это не раз бывало у самого Гроссмана, даже уводившего жен у друзей и соседей). Мы только что видели любовную сцену с объятьями и поцелуями. Но вот Штрум пришел домой и любящая жена спрашивает: «Виктор, ты принял слабительное?». Влюбленный старичок страдает запорами. Любовь – это жизнь, запоры – судьба.
* * *
В. Кожемяко, рецензент «Правды», первой откликнувшейся на фильм «Жизнь и судьба», верит режиссеру, что «он учится на лучших образцах советского кино о войне, и эта школа здесь чувствуется». В чем? И сам режиссер говорил, что во время работы над фильмом просматривал кинохронику военных лет, советские фильмы о войне, увешал всю студию фронтовыми фотографиями и т. д. Так в какой хронике, в каком фильме, на какой фотографии или живописной картине видел он хотя бы такие чертоподобные рожи солдат – грязные, размалеванные, расписанные и перепачканные то ли сажей, то ли гуталином? Разумеется, на фронте, в боевой обстановке немало возможностей угваздаться и лицом, и одеждой, но в фильме это дается так обильно и назойливо, так демонстративно и декоративно, по выражению поэта, «так-то несъедобно, что в голос хочется завыть».
С. Урсуляк восторгается Володарским – его «мастерством, талантом и умением структурировать»! Да, структурировал он ловко. И режиссер семенит за сценаристом, порой до смешного старательно. На обложке его романа «Штрафбат» – главный герой и романа, и фильма. У него безумные глаза, отрешенный взгляд, и весь он – и лицо, и гимнастерка, и руки – размалеван грязью и кровью, которая едва ли не капает с пальцев. Вот это и усвоил Урсуляк, этому и научился.
Но ведь сразу же видно, художник, что все это нарочито, убого, примитивно, все придумано с целью дать как можно больше грязи во всем, везде и через это показать нам «настоящую войну». Да вы же не имеете о ней никакого представления. Мечутся по экрану какие-то трубочисты, стреляют, орут, падают убитыми, а мне до этого нет никакого дела: я их не знаю.
А человеку присуще стремление к чистоте как нравственной, так и физической, особенно к чистоте лица. И если ты хоть в мирной жизни, хоть на фронте перепачкал чем-то свой лик, тебе всегда скажут даже посторонние: «Утрись, мурло!». И ты утрешься хотя бы рукавом. Твардовский, побывавший и на Финской, писал:
Шумным хлопом рукавичным,
Топотней по целине
Спозаранку день обычный
Начинался на войне.
Чуть вился дымок несмелый,
Оживал костер с трудом,
В закоптелый бак гремела
Из ведра вода со льдом.
Утомленные ночлегом,
Шли бойцы из всех берлог
Греться бегом, мыться снегом,
Снегом жестким, как песок.
А тут даже в ноябре, уже кругом снег, но все те же маскарадные размалеванные рожи. Мало того, раза два-три мы видим, как кто-то всласть умывается, фыркая и разбрызгивая воду, а комиссар Крымов даже ванну принимает в бочке. Значит, есть и вода, и снег, но это не меняет общей картины: солдаты все равно чертоподобны. Одно это не позволяет мне верить в так называемые батальные сцены и отвращает от художественной беспомощности, как от фальши. Даже немцы, сожрав в окружении всех лошадей, собак и кошек, не имели таких рож.
Как раз в эти дни, когда показывали фильм, в «Правде» печатались главы из документальной книги Алексея Шахова «Тракторозаводский щит Сталинграда». И есть там такой рассказ о передислокации 124-й стрелковой бригады: «Измотанная пешим переходом в 33 километра с юга на север города вдоль берега Волги, бригада более всего нуждалась в отдыхе.
Районные власти получили уведомление: к заводу подходит бригада, люди сильно устали, приготовьте воду. По призыву властей на улицы вышли женщины с ведрами, бочками, кое-кто даже принес молоко. Бойцы очень хотели пить…». Это было 29 августа. Урсуляк изукрасил бы гуталином и всю бригаду, и женщин с ведрами, а в кринки вместо молока налил бы… Что?
Да ведь еще и о том надо заметить, что в фильме ужасно много «черных квадратов», с них он и начинается. Ведь «квадрат» Малевича (1913) имел смысл дерзкого протеста против сахарного семирадовского академизма. Подобно желтой кофте молодого Маяковского:
Хорошо,
когда в желтую кофту
душа
от осмотров
укутана…
А здесь что? Вначале я даже подумал, что испортился мой телевизор. Но нет! Черный квадрат – свет – квадрат – свет – квадрат… Вдруг сквозь мрак вылезает из квадрата лицо, или часть его, или что-то совсем непонятное. И это ваше искусство? «В ограничении познается мастер», – сказал один умный француз.
В фильме вообще невпроворот лишнего, фальшивого, надуманного. Причем порой авторы даже опровергают своего драгоценного Гроссмана. Ведь такие, как он, без конца твердили и твердят, например, что НКВД – КГБ все знали, за всеми следили, были вездесущи и немыслимо было словечко смелое сказать. Но вот у Жени, сестры Людмилы Николаевны, жены главного героя Штрума, сидят в тюрьме бывший муж и брат, а она спокойно работает то ли в каком-то секретном КБ, то ли в закрытой военной организации. Да как это возможно? А сколько антисоветских разговоров и на фронте, и в тылу! Нет, такой народ победить фашизм не мог. Тут самое невинное – всеохватного характера слова Штрума: «Мы (!) живем не по совести, думаем одно, говорим другое…». Это во время войны-то! Куда же смотрит НКВД? Полная демократия путинского образца!..
Или вот молодая женщина Женя Шапошникова разошлась с мужем, его фамилия Крымов. Почему разошлась – неизвестно. Вполне можно предположить, что он оказался человеком недостойным или неумным, что и видно в последующих сценах на фронте, где он и говорит-то лозунгами. Будучи свободной женщиной, Женя горячо полюбила полковника Новикова. Мы видим сцену их пламенной любви. Потом Крымова сажают. Вполне естественно, что
Жене его жалко, она ему сочувствует и даже носит передачи. Но вдруг пишет Новикову, что из-за Крымова навсегда порывает с ним. Что за чушь? С какой стати? Разве любовь к Новикову может помешать ей сочувствовать и помогать Крымову? Или она надумала сойтись с нелюбимым после его освобождения? И такое письмо она шлет любимому на фронт, в Сталинград, где ему каждую минуту грозит смерть…
Кто-то сказал: у Достоевского входит черт, помахивая тросточкой, и этому веришь, а у Боборыкина появляется титулярный советник, и это сомнительно. Вот они и сделали боборыкинский фильм. Документально известно, что Сталин нередко звонил по телефону наркомам, ученым, директорам заводов, писателям, разумеется, военным и т. д. Звонит он и здесь ученому Штруму, но не верится! Штрум и не такая величина, чтобы Сталин знал о нем, и не обращался он к Сталину, и откуда ему знать о делах Штрума. Не верится! Коробила даже такая фальшивая деталь. В ответ на какую-то жалобу или угрозу кто-то кричит: «Пиши хоть Иосифу Сталину!». Никто никогда, ну, кроме родственников и близких друзей, в Советское время Сталина не называл Иосифом. Или – товарищ Сталин, или – по имени-отчеству, или просто – Сталин.
* * *
Не было у меня, говорю, желания смотреть еще один образец володарщины. Но какая реклама! Какие восторги! Какая квалификация! И как о «Конармии»: «Лучший роман XX века»… Даже – «Новая „Война и мир“»… Впрочем, нет, Наталья Иванова объявила по телевидению: выше «Войны и мира». Что у Толстого? Подумаешь, кто-то проиграл в карты сорок тысяч… Только это она и помнит. А одна знакомая сказала мне: «Как можно после холокоста читать Толстого или Тургенева? Вот Гроссман!..».
Но позвольте, после того как «Конармия» была прочно забыта, не так уж давно лучшим романом XX века непререкаемо был объявлен «Доктор Живаго». Это зафиксировано хотя бы в книге Е. Евтушенко, нелепо озаглавленной «Политика – привилегия (!) всех» (АПН. 1990. Стр. 625.53 прелестных фотографии автора). Читаем: «Пастернак дал мне прочитать рукопись «Доктора Живаго», но на преступно (!) малый срок – всего на ночь». Ну, должно быть, не просто дал, не позвонил: «Женя, зайдите, я дам почитать кое-что», а после того дал, как по Переделкино прошел слух, что Пастернак вдруг написал какой-то необыкновенный роман, и Женя попросил его хотя бы на одну ночку. Дело было наверняка так. И после этого с какой же стати срок для чтения назван «преступным»? Его роман, на сколько хотел, на столько и давал. И не верится, что на одну ночь. Другое дело, мне Союз писателей через Екатерину Шевелеву (спустя три года – скороспелую антисоветчицу) дал рукопись на день или два, перед обсуждением в Союзе надо было, чтобы роман прочитали возможно больше народу. Но со своим любимцем, каким изображает себя сам Евтушенко, Пастернак мог и не спешить. Но не знаю, да и не в этом дело.
«Роман меня тогда разочаровал, показался скучным, – пишет Евтушенко. – Я не прочел роман – я его перелистал. Когда утром я отдавал роман Пастернаку, он пытливо спросил:
– Ну, как?
Я как можно вежливей ответил:
– Мне больше нравятся ваши стихи.
Пастернак заметно расстроился…».
Еще бы не расстроиться! Начинающий гений не бросился на шею с поздравлениями и поцелуями… Но, думается, здесь не все так. Ведь если вещь талантлива, то достаточно почитать (а уж профессиональному-то литератору!) три-четыре страницы, чтобы понять это и уже не оторваться от книги. Тем паче что речь шла о такой интересной фигуре, хорошо известной и пламенно любимой молодым поэтом. Вспомним, как Некрасов прочитал рукопись повести «Бедные люди» никому неведомого автора и среди ночи кинулись они с Григоровичем к нему домой с поздравлениями и восторгами. А на другой день Некрасов объявил Белинскому: «Новый Гоголь!..». Тот усмехнулся: «У вас Гоголи-то как грибы растут». Но взял рукопись и сам не смог оторваться. Попросил вызвать автора и все твердил ему: «Да вы сами-то понимаете ли, что написали!». Повесть напечатали, и автор сразу стал знаменит.
Так что первое впечатление Евтушенко от «Доктора Живаго», скука от него были вполне естественны, правдивы. Вот что о том же «Докторе» записал в дневнике 10 сентября 1946 года Корней Чуковский: «Был на чтении у Пастернака (на даче в Переделкино. – б. б.). Он назвал кучу народа. Роман его я плохо усвоил… Но при всей прелести отдельных кусков – главным образом о детстве и о природе – он показался мне посторонним, сбивчивым, и слишком многое не вызвало во мне никакого участия. Тут и девушка, которую развращает старик-адвокат, и ее мать, с которой он сожительствует, и какой-то Николай Николаевич, умиляющийся Нагорной проповедью и утверждающий вечную силу евангельских истин… Потом Пастернак пригласил всех ужинать. Но я был так утомлен романом и мне показался таким неуместным этот «Пир Пастернака», что я поспешил уйти».
А вот запись 10 мая уже 1955 года: «Гулял с Ираклием (Андрониковым). Встретили Пастернака. У него испепеленный вид. Он закончил вчерне роман – и видно, роман дорел его до изнеможения. Как долго П-к сохранял юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок, как бы посыпанный пеплом. «Роман выходит банальный, плохой – да, да – но надо же кончить» и т. д.
Но такие, как Евтушенко, не создавать мировых идолов, итобы бить ими противников, не могут. И вот… «В 1967 году после смерти Пастернака я впервые прочитал роман», – продолжает Евтушенко. Не слишком спешил, прошло уже семь годочков, как любимый поэт умер.
«В 1972 году в США Лиллиан Хелман, Джон Чивер и несколько моих друзей почему-то затеяли спор, какой роман самый значительный в XX веке, и все мы сошлись на „Докторе Живаго“».
Прекрасно. Кричали все друзья «Ура!» и вверх ермолки все бросали. Но что значит «самый значительный»? Уж если во всем веке, то – не надо скромничать – значит, самый лучший, самый выдающийся, знаменитый, наконец, великий!
Однако уже в следующем 1973 году вдруг «самым значительным» сочинением XX века был объявлен «Архипелаг ГУЛАГ», а его автор – совестью нации. Вот что писала об этом хотя бы столь многознающая Лидия Чуковская: «Я купаюсь в океане благоуханной русской речи. Перед этим все мелко. Это книга книг. Солженицын несравним ни с кем и бесспорен вне зависимости (!) от ошибок. Читаю с наслаждением, как великое совершенство. В его языке есть нечто ахматовское, пушкинское – мощь. Какой гениальный путь…» и т. д.
Тут заслуживает внимания разве что только проблема «мощи»: если сравнивать мощь и мощность языка Пушкина и Ахматовой, то в первом случае уместно вспомнить мощность Красноярской ГЭС до путинской диверсии – 6000 МВт, а во втором… Вот Ахматова писала:
Не с теми я, кто бросил землю На растерзание врагам…
«Бросить землю» – значит перестать обрабатывать ее или улететь на другую планету. А поэтесса имела в виду бросить родную землю, родину – так и надо было сказать, но не лезло в строку, не хватило поэтической мощи, мощи языка.
А кого в 1922 году, когда написано стихотворение, Ахматова считала врагами, терзающими родину – белогвардейцев с интервентами или большевиков? Непонятно, неизвестно. Дать прямой ответ мощи опять не хватает.
И вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной…
Тот, кто бросил родную землю, удрал за рубеж, тем более в трудный для родины час – это не изгнанник, а перебежчик, даже дезертир, допустим, генерал Власов. А изгнанниками были, например, Троцкий и Солженицын, и они действительно жалки. Но и Овидий, Данте, Вольтер, Гюго, Пушкин, Лермонтов – тоже изгнанники. У кого же повернется язык презрительно назвать их жалкими? И нельзя так именовать всех заключенных, ибо они разные. Справедливо заключенный вор или бандит, такой, скажем, как Чубайс или Прохоров, разумеется, заслуживают презрения, но ведь случаются и несправедливо осужденные.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой…
Поэтесса обращается по одному и тому же адресу, но своего адресата все время называет по-разному: то это перебежчик, то изгнанник и вот теперь – странник. Но это наименование, в отличие от двух первых, совершенно нейтральное. Как же все это увязать в одно? Тут не хватит никакой мощи. У Пушкина подобный раздрай и сумятицу найти невозможно. Но это все – к слову по поводу «Архипелага».
А прошло еще несколько лет, и главный роман века уже «Дети Арбата», а совесть нации – мой сосед Анатолий Наумович Рыбаков. Потом в роли совести побывал академик Лихачев да, кажется, еще и Виктор Астафьев.
И вот теперь вдруг «Жизнь и судьба» Гроссмана – «лучший роман об Отечественной войне», «величайший роман XX века», «„Война и мир с гаком“ XX века»… А уж фильм-то – о-го-го!.. Тут и слов нет.
* * *
Так имею ли я моральное право писать о фильме, если не читал роман? Думаю, что да. Ведь он же не по роману, как «Война и мир» С. Бондарчука или «Тихий Дон» С. Герасимова, а «по мотивам» романа, сам романист не имеет к фильму никакого отношения, перед нами совершенно самостоятельное произведение. К Шолохову, например, Герасимов обращался при отборе артистов на роли. И как только увидел он Петра Глебова, так и воскликнул: «Это Гришка и есть!». Приветствовал он на роль Аксиньи и Эмму Цесарскую еще в черно-белом фильме по первой книге, и Элину Быстрицкую, одобрял и других. А тут?.. И «по мотивам» – дело темное.
Вот несколько примеров, на которые обратил внимание Олег Пухнавцев в «Литгазете». Наш наблюдатель в перископ видит, как не спеша прогуливается какая-то парочка, похоже, что влюбленные. Он сообщает данные артиллеристам. Бах! И парочки нет. Какое зверство! Даже влюбленных не щадят эти русские дикари. В другой раз – какая-то веселая возня немцев, человек десять, с верблюдом, фотографируются на нем, что ли. Бах! И нет дюжины немцев вместе с верблюдом. Злодеи!.. О. Пухнавцев пишет, что немцев жалко, а наши кажутся извергами. А мне не жалко и нет тут никаких извергов, потому что все это не что иное, как просто «комната смеха» на «Мосфильме». В Сталинграде беспощадные бои продолжались не один месяц, противники знали друг друга как облупленные, и хорошо известно им было само положение – какие места простреливаются, где находиться особенно опасно, где можно укрыться и т. п. И никакие прогулочки влюбленных на глазах у снайперов, никакие фотозатеи с верблюдами и бегемотами в зоне обстрела были совершенно немыслимы. Ну не дураки же немцы. И в романе этого «мотива» нет, ибо Гроссман был в Сталинграде и видел войну. Ну не переправлялся он там шесть раз через Волгу, как Симонов, но был же.
А вот под видом «мотива» уж просто антигроссманское вранье. На каком-то открытом месте перед строем немецких солдат торжественно поднимают фашистское знамя. «Беглым – огонь!». И горы трупов… Мерзких сталинистов и торжественность момента не остановила. А в романе, как напомнил О. Пуханцев, все по-другому. Оказывается, немцы построены не по поводу флага, неизвестно почему поднимаемого, а для созерцания казни русской женщины с малым ребенком на руках, уже облитых бензином. Им все равно было не избежать смерти. Потому и шарахнула наша пушка. Вдруг да как-нибудь наши-то спасутся?.. Вот как обходятся с «мотивами» романа создатели фильма.
Владимир Бондаренко в том же номере «ЛГ» смеется: «Вершина русской прозы XX века! Как же все мы, и правые, и левые критики прошли мимо великого писателя?». Я заглянул в биографический словарь «Русские писатели XX века». Как же мимо! Вон их сколько: Ф. Левин, Л. Шиндель, В. Оскоцкий, В. Кулиш, А. Бочаров, С. Липкин, А. Берзер, да еще не упомянутые Б. Сарнов, В. Новодворская, Т. Иванова… Правда, пейзаж несколько однообразный, но все же. А если вспомнить еще В. Войновича, Е. Боннэр да опять С. Липкина, которые помогли переправить роман за границу, то получается уж такой скучный «пейсаж». Ведь почти все свои и одного склада!
И что же тут еще о писателе? А. Бочаров сообщает, что родился он в Бердичеве, по словам Бабеля, которые вспомнил В. Бондаренко, в «нашей жидовской столице». Прекрасно. В столице! А то я думал, что в провинциальной Жмеринке. Не удивительно, что с годами столичный житель, по словам Бочарова, обрел «планетарное мышление» и «планетарные чувства». Это и позволило ему с «подлинной мощью запечатлеть смертельную битву не двух враждебных армий, не двух непримиримых держав, а двух равно тоталитарных государств. Руководствуясь общечеловеческими идеалами, писатель сумел встать выше схватки двух сил, уловив надругание над народом и свободой в обеих странах». Тут, конечно, и напоминание о том, что «исследователи (см. выше. – В.Б.) единодушно (кто бы сомневался! – В.Б.) отмечали близость дилогии к «Войне и миру» Толстого». И приводится несколько цитат из «Жизни» почему-то не совсем в духе Толстого. Например: «В Сталинградской битве выяснилось (!), как хрупка жизнь человеческая…». Неужели до этого никто не знал и не догадывался? А я-то думал, что сие печальное обстоятельство было известно еще задолго до Первой Пунической войны. Кроме того, Толстой-то не сумел встать над схваткой, он целиком на стороне своей родной русской армии, своей державы. Что же это означает? Да неужто Гроссман сумел встать выше и Толстого? Да ужель права Татьяна Иванова, шестиголовая лающая Сцилла демократии?
В. Бондаренко считает, что до войны Гроссман был заурядным советским писателем, писавший скучно правоверные романы да повести и мечтавший о Сталинской премии за свой роман «Степан Кольчугин», где по примеру горьковского Павла из повести «Мать» и Павки Николая Островского описал становление молодого революционера. Роман получился большой, двухтомный, но, увы, прочтешь вслух страницу, и, как сказал поэт, «в клетке сдохла канарейка». Премию он не получил. А после войны, говорит Бондаренко, Гроссман стал еврейским писателем, и «Жизнь» – это роман о трагедии еврейского народа, роман, «мстящий за свой народ». Кому мстящий – русскому народу, который сделал все для его спасения? Выходит…
Солженицын не согласен, что Гроссман стал еврейским писателем. Я позволю тут единственный раз в жизни согласиться с покойным титаном мысли. Нет, вовсе не встал Гроссман в ряд с душевным Шолом-Алейхемом, в котором так сильна любовь к бедным и униженным, так язвительна насмешка над американствующими соплеменниками, с его добротой и юмором; не встал с Хаимом Бяликом, которого Максим Горький считал великим поэтом; не встал рядом даже с Ароном Вергелисом, с которым я в столовой Дома творчества в Коктебеле когда-то дружески дебатировал вопрос, не противоречит ли заповедям Торы его появление прямо с пляжа здесь, в столовой, с голым и большим волосатым пузом. Нет, не стал Гроссман видным еврейским писателем, а стал плохо видным антисоветским.
И вот что примечательно. Допустим, о Бялике писали, его переводили Горький, Брюсов, Вячеслав Иванов, Бунин… Какие имена! А о Гроссмане, как мы видели, – почти сплошь однодомцы да односумы.
* * *
Незадолго до показа фильма мы узнали немало интересного и неожиданного о его творцах. Так, Елена Ямпольская, главный редактор газеты «Советская культура», в беседе с Володарским сказала: «Книга Гроссмана гнилая. И гнилость очень умело вплетена в ткань повествования. Как вам удалось обойти эти места?». Собеседник ответил: «А я эти гнилые места просто выкинул». Ну, как мы видели, порой выкидывал он совсем иное, что делало ситуацию еще более вонючей. Признав роман столь отталкивающим, Володарский сказал о Гроссмане вообще как о писателе: «Это действительно гнилой писатель». И уж совсем убийственно: «Это писатель, не любивший страну, где он родился и жил». Вот я, дескать, уж так люблю, а он на грош не любил. Но почему же в своем романе и в фильме по нему не убрал хотя бы такой кусочек гнили из разговора красноармейцев на фронте:
« – Враги у меня, комбат, и спереди и сзади.
– Не один ты такой. У всех у нас».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.