РАЗЪЕХАЛИСЬ КТО КУДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РАЗЪЕХАЛИСЬ КТО КУДА

Лязгая всеми сочленениями, поезд дернулся и плавно, почти незаметно покатился вперед, словно это не он двигался, а вся окружающая его действительность начала проваливаться куда-то в прошлое, в отжившее, отторгая пассажиров от толпы, остающейся на перроне, от того мира, где они еще минуту назад так равноправно и уверенно суетились.

Величаво и неторопливо проплывали мимо монументальные сооружения, возведенные в стиле столь же монументальных эпох и являющиеся памятниками архитектуры. Словно живое доверчивое изваяние, не жаждущие прощаний, наплывало и исчезало прочь старинное здание вокзала, таща прицепом многочисленные объекты железнодорожной инфраструктуры — от насосной станции с бюветом пресной воды до складов, камер хранения, сортировочных и пожарного депо, киосков с напитками, заросших хмелем туалетов и еще бог знает каких каменных построек, маленьких и вычурных, словно игрушечных.

Этот чистенький и компактный районный городок был единственным и окончательным пересадочным узлом при поездке из любой точки страны на южный берег Крыма. Но это так, к слову сказать. Главное то, что со своим прославленным вокзалом, продуманно и основательно возвышающимися в центре роскошными просторными домами в два-три этажа и уходящими в горизонты частными усадьбами он был почти мистическим местом, некоей границей между двумя мирами — непримиримыми, нерастворимыми друг в друге. Здесь происходили не только транзитные пересадки пассажиров с поезда на поезд, но и следующее за этим их преображение, даже внутреннее, на уровне сути и настроений, — в соответствии с курсом следования. Так бывает только в сказке. Ну и еще здесь…

Назывался городок незатейливо, но и непонятно — Бияр. Со временем прижилось мнение, что речь идет о каких-то двух знаменитых ярах, коих в этой местности вообще не сосчитать, и в дальнейшем люди стали придумывать легенды, относящие к временам давним, смутным, забытым — ведь начало свое город брал во второй половине XIX века. А что было до этого, никто не знал и не знает. Степь, наверное, была, Дикое поле со скифскими курганами, увенчанными каменными бабами, любимыми фигурами народных сказаний…

За свою жизнь Цветова бывала в Бияре считанные разы и только по важным делам, возможно, поэтому и воспринимала его не как город, а как нечто не совсем реальное, что тем не менее с предписанной обязательностью влияло на миропорядок. Для нее это была какая-то контрольно-регулировочная инстанция, казалось, что там люди не пашут и не сеют, не жнут и не мелют, а только, витая в облаках, участвуют в упорядочивании дел на подчиненных территориях, затевают там конкурсы, проверки, смотры-осмотры, собеседования да пересадки, и никого у себя не оставляют, всех отправляют назад или посылают мимо себя, подальше, прочь… В самом деле, никто из сельских детей, искавших счастья вне родных мест, не оседал здесь — все тут пересаживались на другие поезда и уезжали дальше.

Впервые Даша попала сюда, когда поступала в комсомол. Это случилось весной, в канун ленинских дней. Решение первичной организации о приеме новых членов обязательно утверждалось районным комитетом, и только тогда вступало в силу. Порядок этот, как полагается, оговаривался в Уставе ВЛКСМ и сам по себе изрядно разил канцелярщиной, зато на практике каждый его этап превращался в церемонию, обставленную торжественностью, и конечно, запоминался. С вновь принятыми комсомольцами сначала беседовали на заседании бюро райкома в персональном порядке, а потом собирали всех в актовом зале, поздравляли и с напутственными речами вручали комсомольские билеты.

Успевающая по всем предметам, неизменная победительница школьных интеллектуальных конкурсов, Даша понятия не имела, что можно волноваться перед простым собеседованием по знанию Устава ВЛКСМ (Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи). А попав в райком, почувствовала беспокойство, сердце с теплыми разливами замирало в груди и ждало чего-то необычного, скорее всего, неприятного: вдруг ее не примут из-за того, что она плохо подтягивается на турнике, не умеет прыгать в высоту и отжиматься от пола.

Но о спорте не говорили. Ее появление в комнате, где шло заседание, вообще приняли так, словно она была деталью на движущемся конвейере.

— Твоя любимая книга? — скучающим тоном спросил кто-то из членов бюро райкома, едва были озвучены ее анкетные данные. Спросил скорее ради порядка, чем из желания познакомиться ближе.

— «Мартин Иден» Джека Лондона, — ответила Даша, вместо того чтобы назвать «Как закалялась сталь» Николая Островского или «Молодая гвардия» Александра Фадеева, что было бы в русле темы.

— Почему? — послышался тот же голос, но уже проснувшийся, — интересное дело… — и Даша только теперь увидела, кому он принадлежал, — парню с мелкими востренькими чертами лица и темными бегающими глазками. Чирикнув второй раз, он победно оглянулся на своих коллег, беспокойно задвигавшихся на стульях, словно похваляясь: «Ну вот я ей сейчас задам».

Даша тоже отметила, что ее ответ вызвал оживление присутствующих, но все же не стушевалась.

— Мне понравился главный герой своей целеустремленностью и упорством. Ведь ему, рабочему парню, моряку, выходцу из низов, нелегко было пробиться в ряды литераторов, — сказала она.

Члены бюро райкома зашумели еще энергичнее, начали перешептываться с кривыми усмешками, кое-кто смущенно подкашливал, другие переглядывались то вопросительно, то с иронией.

— А Павке Корчагину легко было строить железную дорогу?

— Не легко, — спокойно проговорила Даша и с чувством продекламировала: — «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества». Вот так прожил свою жизнь Павка Корчагин. Но…

— Что «но»?! — почти закричал первый секретарь райкома комсомола, ведущий заседание. Не выдержав возникшего напряжения, он даже привстал со стула: — Что значит «но»?

— Но если бы я не знала и не любила лучшие книги героической советской классики, то не считала бы себя достойной поступления в комсомол, — спокойно продолжала Даша. — Знать и любить эти произведения, воспевающие и воспитывающие патриотизм, должен каждый. Это аксиома. Я специально назвала книгу из тех, что не обязательны для изучения в школе. Ведь комсомолец должен быть вооружен знанием всей мировой литературы, верно?

— Ну, да… конечно… — вынужден был буркнуть тот, кто так ретиво задавал вопросы.

— И это похвально… — поддержал его другой голос — тихий, но с нотками одобрения в адрес Даши.

Девочка не стала останавливаться и довела свою мысль до конца:

— И потом, не стоит умалять значение Родины и народа для подвига Павки. Павка не одиночка. Родина и народ стояли за его спиной, были его тылом, его силой и крепостью. Павка знал, ради чего трудится, и верил, что даже родная земля поддерживает его. Это наполняло его воодушевлением и делало его волю железной. Совсем другое воздействие оказывало на личность Мартина буржуазное окружение. Мартину было труднее, ибо он сражался всего лишь для себя, притом — один на один с враждебной средой.

Языкатая многоумная Даша была принята в комсомол единогласным голосованием и с похвалами спроважена из райкома, от греха подальше. О ней потом писала районная газета, особо подчеркивая незаурядность суждений и смелость в отстаивании своей позиции. Ну конечно, там ее и пожурили немного, что она идеализировала индивидуалиста-Мартина. А каким еще он мог быть, живя среди волков? Даша сдвинула плечом, прочитав эту заметку: каждый там был бы индивидуалистом, вынужденно.

Бесстрашие в высказывании своего мнения, соединенное с доверием к тому, кому оно адресовалось, и логика холодного мужского ума — эти ее качества многими воспринималась неправильно. Взрослыми они расценивались как строптивость, несговорчивость, а ровесниками — как желание повыпендиваться, показать себя умнее других. Даша это понимала, и часто безотчетно обижалась, поскольку другой быть не могла — не умела скрытничать или говорить чужими фразами и уж тем более не умела в угоду другим быть тупой и глупой.

В средних классах их классным руководителем был учитель истории — худощавый тщедушный человек среднего роста, светловолосый, голубоглазый и редко улыбающийся. Он хорошо знал предмет и добросовестно преподносил его ученикам, но как-то без души, не тепло, поэтому историю школьники дружно не любили и не учили. Не была исключением и Даша, с той лишь разницей, что объяснений учителя ей хватало, чтобы усвоить новый материал. Правда, помнила она эти объяснения не механически, не дословно, а перерабатывала их в горниле своего понимания, пропускала через свой логический кристалл, дополняла собственными размышлениями, пришедшими к ней в образах и аналогиях, и передавала своими словами. Получалось интересно, даже казалось, что она начиталась других авторов, мнение которых пересказывает при ответах.

— Это ты в какой книге прочитала? — как-то спросил ее учитель, когда они изучали итоги правления Ивана Грозного и она на фоне традиционной критики сказала особенно прочувствованные похвалы в его адрес за собирание земли русской.

— Не помню, — сказала Даша, чтобы не вдаваться в подробности, — какую-то листала в библиотеке, из случайных.

— Все же он был тираном…

— Да, — согласилась Даша, — царь Иван Грозный был сложным, неоднозначным, противоречивым, лишенным нравственного равновесия человеком, но теперь это его личная история. Для нас она не имеет значения. Главный исторический итог неопровержим — Иван Грозный оставил нам великую Родину. Только Сибирские земли, завоеванные им, обеспечили России стабильный многовековой фундамент развития…

— Хватит! — воскликнул учитель и резко взмахнул рукой, словно рубил мечом какой-то канат. Казалось, он неодобрял ее, но все же поставил пятерку.

В следующий раз, при изучении эпохи Петра Первого, Даша, наоборот, высказала мнение, что никакие его заслуги не идут в сравнение со злом, учиненным в отношении родных и близких, в частности жены и сына.

— Да и вообще, Петр не столько модернизировал русскую культуру, сколько сознательно губил ее, — говорила она. — Это был какой-то абсурдный парадокс, противоречащий поступательному движению истории вперед, ибо количество заслуг этого царя не перерастало в качество правления. Новые нравы и чужая мораль, привезенные им из-за рубежа, не соответствовали Православию и не принимались народом, а значит, не могли обогатить наше многовековое духовное наследие. Они по сути затормозили русское развитие, навязав лучшей части народа комплекс неполноценности.

— Да неужели? — то ли спросил, то ли с ехидцей возразил учитель. Однако слушал внимательно, заинтересованно. — Ты так думаешь?

— Да. Между властью и остальной массой людей всегда есть дистанция. Но лишь тот правитель достоин похвалы, который не превращает ее в пропасть, не отрывается от народа, не унижает современников и не глумится над предками, кто способствует воодушевлению народа и накоплению им исторического потенциала. А царь Петр убивал народ и в прямом и в переносном смысле.

— Это чьи мысли ты нам тут проповедуешь?

— Свои.

— А ты не находишь, что со своими мыслями ты запуталась?

— Где я запуталась? — спросила Даша, чистыми и откровенно наивными глазами глядя на учителя.

— Еще недавно ты говорила, что личные качества Ивана Грозного неважны для оценки его правления, а тут именно личные качества ставишь в главную вину Петру Первому. Значит, Петр тиран, а Иван — нет?

— Знаете, Александр Григорьевич, — с детской обидой, укоризненно начала Даша, — правитель правителю рознь. Иван Грозный любил Россию, а Петр Первый — ненавидел. Если вы этого не понимаете, то это вам считается. Кому нужны преобразования на крови невинных? Никакой царь и никакой бог не ставили перед странами и народами такой задачи.

— А что, при Иване Грозном не было крови?

— Была! — Даша рассерженно взмахнула зажатым кулачком, и ее взгляд нахмурился под сведенными и опущенными бровями. — Но Иван Грозный подавлял бунты, укрощал недовольных, проучал тех, кто шел на поводу у недругов и мешал полезному делу, развитию России. А Петр просто тешился кровью, прикрываясь ложной прогрессивностью. Это же очевидно!

— Сядь! — учитель раздосадовано ударил деревянной указкой по столу, демонстрируя, что его терпению пришел конец: — Ставлю пятерку, но знай, что умение самостоятельно мыслить — это хорошо, а мыслить в русле учебника — гораздо лучше. — Тут он погрозил Даше пальцем: — Тогда не ошибешься.

— А я что, ошиблась? — спросила она, садясь за парту.

— Пока нет. Но помнить мое предостережение не помешает. А то знаешь… иногда тебя заносит в сторону.

Дашу очень выручало умение запоминать факты, понимать суть стоящих за ними явлений и вплетать их в свою картину мира, ибо позволяло легко говорить о любом гуманитарном предмете, будь то история, литература или обществоведение. И все было бы путем.

Но однажды на воспитательном часе разговор зашел об идеале. Надо было назвать того, с кого ты берешь пример, и объяснить почему. Отвечая поочередно, ученики называли то передовиков производства, то литературных героев, то своих знакомых, которыми гордились. Даша назвала Александра Невского, исторический персонаж, коротко сказала о его значении для русской истории.

— Я бы сравнила правление Александра Невского с пьесой, гениально исполненной на двухструнной скрипке, — закончила она свой ответ.

— Какой, какой?

— Двухструнной, — повторила Даша и пояснила: — одна струна Европа, другая Азия; или одна крестоносцы, другая татаро-монголы.

— Но надо было сказать о его личных качествах, — скептически усмехнувшись, заметил классный руководитель, — ты же не будешь царем, чтобы наследовать его дипломатию или манеру правления, ты совершенствуешься как человек, в чертах характера, в наклонностях. Вот на это и надо обращать внимание.

— А я и сказала о личных качествах! Он политический гений, виртуоз, умеющий добывать максимум выгод при минимуме средств. Мне это нравится! Конечно, да, — чуть смягчив тон, продолжала она, — я согласна с вами: это все качества ума, а не нрава. Но о его нраве мы мало знаем. Да и интересует меня больше ум, а не княжеские капризы. Ну… видимо, умел он убедительно говорить, был настойчивым, смелым, решительным, не боялся ответственности. Возможно, обладал выносливостью, ловкостью и силой. Как же иначе-то он мог побеждать?

Классный руководитель сдвинул уголком рта с плотно сжатыми губами, выражая безмолвное недоумение.

— Все? — спросил, не дождавшись продолжения.

— А что еще? — Даша оглянулась, словно искала поддержки у одноклассников. — Все, да.

— Но почему своим идеалом ты выбрала мужчину? Ты же девушка.

Даша стушевалась, быстро вспомнила ответы одноклассников и обнаружила, что, в самом деле, девушки называли женщин, а мальчишки — мужчин.

— Не знаю, у меня так получилось.

Мелким придиркам со стороны классного руководителя она не придавала значения, ведь он ставил ей пятерки, не ругал. Сам же он, как ни странно, был иного мнения о своем отношении к этой девочке, что и отразил в характеристике. Рекомендуя по окончании восьмилетки принять Дашу в девятый класс, он написал, что она «несговорчивая, конфликтная, подчас противоречит собеседнику просто из чувства протеста, индивидуалистка и держится в стороне от коллектива».

Последнее замечание носило особенно негативный характер. Именно из-за него перед зачислением в старшие классы Дашу пригласили в районо на собеседование, скорее всего, для профилактики, в воспитательных целях. Все равно это было неординарное событие, что не могло не волновать Дашиных родителей и саму Дашу. Мероприятие состоялось серьезное, на нем присутствовали закрепленные за их школой методисты-предметники и сам заведующий — старый ветеран войны, потерявший на фронте левую руку. Когда приехавшая на собеседование Даша зашла в кабинет, он сидел на председательском месте, остальные участники действа разместились вокруг совещательного стола, стоящего торцом к начальническому.

За спиной заведующего районо три больших окна открывали вид на молодой сквер с кустарниками и стайками уже поднявшихся каштанов посреди зеленой лужайки. Между окнами и его столом возвышался традиционный бюст Ленина, дешевенький — вылепленный из гипса, но внушительных размеров. Стены по бокам кабинета украшали портреты выдающихся людей России: справа шли литераторы Александр Пушкин, Николай Гоголь и Федор Достоевский — три мировых гения, а слева — математики Михаил Ломоносов, Николай Лобачевский и Андрей Колмогоров; последний — это советский математик, один из создателей общепринятой системы аксиом современной теории вероятностей, автор многих впечатляющих результатов в топологии, математической логике, гидродинамике и небесной механике.

Даша, приглашенная сесть в торце совещательного стола, напротив председательствующего, продолжала осматриваться, отмечая, что слава богу, нет здесь надоевшего ей Антона Макаренко, портрет которого висел в их классе. Отдавая дань деяниям этого человека, Даша все же помнила, что он воспитывал беспризорников, трудных ребят, не имеющих к обыкновенным сельским детям ни малейшего отношения. И чем его опыт работы мог им пригодиться, она не понимала.

«Как горько и страшно умереть, — думала она, глядя на портрет Лобачевского, — не получив признания современников, и никогда не узнав, что в будущем твой народ будет гордиться тобой, и даже все человечество будет считать тебя гением, родоначальником новой геометрии — геометрии вогнутых поверхностей! Совершить переворот в представлении о природе пространства, в основе которого более двух тысяч лет (двух тысяч, только подумать!) лежало учение Евклида, — это не просто свидетельство огромного таланта, это звездное сияние таланта».

— Даша, — мягко начал заведующий районо, видимо, правильно оценив нрав вошедшей девочки с первого, довольно проницательного, взгляда, отчего та вздрогнула и отвлеклась от портретов, — мы тут собрались, чтобы ближе познакомиться с тобой. Такие выборочные собеседования мы проводим со многими, кто нас особенно интересует. Ты вот отличница…

— Понятно, — прошептала Даша, наклонив голову. Ей стало жалко этого человека, практически откровенно извиняющегося перед ней за мелкую мстительность классного руководителя.

— Перейдем к делу, — еще раз оценив девочку по ее короткому ответу, сказал заведующий районо. — Итак, Даша, что ты предпочитаешь: выполнять какую-то работу в одиночку или вместе с товарищами?

Даша чуть не рассмеялась — ну что он говорит с ней как с маленькой?

— Если товарищи подготовлены, то мне, конечно, интересней работать вместе, — сказала она.

— А если не подготовлены?

— Ну… тогда я кое-что сделаю сама, потом расскажу им, и мы вместе закончим, — Даша обвела взглядом сидящих за столом педагогов, молчание которых словно подсказывало, что они ждут продолжения ответа. — По крайней мере, так я делаю на лабораторных уроках по физике.

Присутствующие переглянулись. Какая-то женщина, видимо, их куратор по физике, кивнула заведующему районо, подтверждая Дашины слова.

— А подруги у тебя есть?

— Есть.

— Можешь их назвать?

— Самые близкие — Надя Дилякова и Зоя Дишкант. А еще Лида Ступак, Тамара Докучаева и Люда Макеева. А вообще, я со всеми дружу…

— Правда? — ехидненько спросил кто-то, сидящий справа от Даши. — Как же это возможно? Ведь дружба зарождается на основе общих интересов. Что же за интересы такие ты со всеми находишь?

— Это школьные интересы, — вздохнув, сказала Даша, вновь видя недоброжелательство старших, желание уесть ее, в чем-то изобличить, словно она вышла из доверия. Так говорил с нею Александр Григорьевич, странный и безрадостный человек… Неужели все взрослые такие недоброжелательные? И она продолжила: — Ко мне приходят одноклассники, когда не могут решить задачу или когда сами не умеют подготовиться к написанию сочинения. И я им помогаю.

— Как? Даешь списывать?

— Нет, я им объясняю материал, который нужно знать для решения задачи, и они при мне решают.

— А с сочинением как помогаешь?

— Просто пересказываю нужное произведение, многие ведь не хотят читать…

Даша уже не видела, кто задавал вопросы, казалось, они сыпались со всех сторон, как камни на голову грешницы. Она отвечала ровно, терпеливо и пространно. Наконец тон вопросов изменился, они стали проще и свидетельствовали о том, что ею по-настоящему заинтересовались, что своими рассуждениями она интересна присутствующим.

В девятый класс ее, конечно, приняли, но такое прощание с предыдущим классным руководителем оставило в ней неприятный осадок.

Да, Бияр… Потом были поездки в Бияр на физические и математические олимпиады. А под конец школьной юности она тяжело заболела и почти месяц лечилась тут в районном стационаре.

Но всегда сам городок оставался где-то в стороне. Она не погружалась в него, не гуляла его улицами, не всматривалась в его витрины, в людей на улицах, в очертания построек. Она просто пользовалась им, чтобы по определенному делу попасть из одной ситуации в другую. Но городок сопротивлялся столь утилитарному применению, столь примитивному значению и преследовал ее своим воздействием — незримым и непонятным. Он пропускал Дашу, пролетающую через него в том или ином направлении, сквозь свои материи, как лес или море пропускает через себя воздух, насыщал своей магией, влиял на ее суть, словно всякий раз подготавливал к концу путешествия, к финишу, облегчая вступление в манящий ее мир. И это воздействие Даша чувствовала, истово пользовалась им и была за него благодарна.

Сейчас, не отрываясь от окна, Цветова жадно впитывала знакомые формы и очертания, отмечая их переиначенность на современный лад: где-то изменили цвет здания или забора, где-то перепланировали местность, модернизировали или достроили старые сооружения; а в скверике, где некогда был уголок отдыха пассажиров со множеством длинных деревянных кресел, добротных и предупредительно выгнутых под человеческие формы, теперь стояли простые скамейки, даже без спинок, очень неудобные для длительного сидения. Хорошо хоть деревянные, не бетонные… Везде перемены… И увы, не к лучшему…

Да что говорить, если им подверглась и сама Цветова, подчеркнуто отдающая предпочтение традициям и старине?! В последние десятилетия она почти не ездила поездом, тем более сюда, куда, отказавшись от машины, добиралась сейчас, как раз и странствуя между двумя упомянутыми мирами.

Электричка, ныне доставившая ее в Бияр, следовала из мира городского, более позднего в судьбе Даши, где она стала жить с юности, но так вполне и не освоилась до сих пор.

И тому, возможно, были причины. Все ее одноклассники, выбирая по окончании школы дальнейшие пути, не уклонялись мечтами дальше двух пунктов: Загорья, соседнего областного центра, кстати, более близко расположенного, чем Синявино, куда можно было добраться поездом без пересадок; и Синявино — административного центра области, куда входил и Славск. Синявино неудобен был тем, что лежал дальше на север, ехать туда надо было с пересадкой в Бияре, что представляло затруднения, хотя расписание пригородных электричек и было подогнано так, что ни спешить, ни долго ждать пересадки не приходилось.

И не только это привлекало славчан в Загорск. Этот небольшой город всем уступал Синявино: численностью и составом населения с преобладанием рабочих, какими были сами славчане и что им нравилось, и своей историей, и промышленностью, и общей культурой. Он был моложе, проще и понятнее. Даже институты там были более доступные, например, педагогический, где полный курс обучения составлял четыре года и куда сбегались более-менее прилежные троечники. К тому же Загорск выигрывал у своего соперника в климате. Именно тут, на землях загорья, выращивали самые лучшие фрукты и овощи, особенно томаты, абрикос, виноград, бахчевые культуры, которыми снабжали столицу. Тут было много солнца, тепла и света, а близость двух морей — Черного и Азовского, между которыми гуляли освежающие ветра, способствовала мягкости и незнойности и зим и летних дней.

Не то Синявино — тоже теплый и тоже светлый, — но он задумывался и возводился еще царями как третья столица Российской империи, южная. И все в нем этому соответствовало. Он во всем сохранял изначальный статус и культивировал его дальше. Тут был университет с лучшим в европейской части страны механико-математическим факультетом, не считая, конечно, МГУ; и именно сюда ехали на лекции по спецкурсам слушатели Сорбонны. Так как Синявино был закрытым для иностранцев городом, то лекции для них проводились в Бияре, в помещении одной из средних школ. Преподаватели университета, читавшие здесь, не считали это большим неудобством для себя, наоборот, проехаться туда-сюда на электричке было для них приятной прогулкой. При размерах Синявино некоторым его жителям приходилось добираться до работы дольше часа, причем с пересадками. А тут электричкой, да каких-то сорок минут, в течение которых можно комфортно усесться, расслабиться и отдохнуть, — настоящая красота. Там же, в Бияре, для иностранных студентов была выстроена небольшая ультрасовременная гостиница «Калина», названная в честь деревца, выбранного символом здешних мест, как рябина для степной России.

Было в Синявино все, что полагалось столице: и старина, и свои мировые знаменитости типа эзотерической писательницы Блаватской или киноактера Нахапетова, и дворец царского наместника, и Оперный театр с балетом, и даже два исследовательских института, входящих в состав Академии наук. Но Даша мечтала о настоящей столице! Туда рвалась ее душа, туда она готовилась, старательно обучаясь в старших классах. Но тяжелая болезнь, иссушившая ее, принудившая почти год после выздоровления соблюдать строгую диету и щадящий режим работы, наложившая отпечаток на весь образ жизни, не позволила это реализовать — родители и слушать не хотели о том, чтобы отпускать ее в таком состоянии в далекие края.

— В общежитие, в толчею? На общепитовские харчи? Никогда, — сказала мама, едва Даша заикнулась о поездке в столицу. — Да еще это так далеко! Ты не сможешь приехать домой даже раз в месяц, чтобы отдохнуть.

— И это при том, — добавил отец, — что у тебя удесятерятся интеллектуальные и психологические нагрузки.

— С чего вдруг? — буркнула Даша, пытаясь возражать.

— Хотя бы с того, что школьный урок длится сорок пять минут, причем на пояснение нового материала уходит не больше четверти часа. Так?

— Ну да, наверное…

— А в вузе лента продолжается полтора часа и в течение всего этого времени начитывается новый материал. Вот и посчитай, какая нагрузка будет на твой мозг, во сколько она возрастет.

Даша опустила голову, не находя аргументов.

— И кругом — чужие люди, чужие нравы, чужая обстановка, — продолжила мама. — Это, знаешь ли, напрягает.

— Ладно, — согласилась Даша, — поеду в Синявино.

Так она потом и осталась в Синявино, приятном для нее городе, но не любимом, не грезившемся, не вымечтанном.

Видно, упрямая душа ее, унаследованная от многих-многих поколений предков, не смогла забыть первой влюбленности в столицу. И потому, не изменив этой влюбленности, навсегда прикипела к истокам, роднящим с той первозданностью, в которой родилась, — с миром сельским, миром детства, чаяний и впечатляющих встреч. В него она иногда наезжала — коротко, в гости, не насыщаясь всласть тем, что тут оставалось, чувствуя себя виноватой в случившейся разлуке. В него-то и окунулась сейчас, пересев в электричку, идущую на Загорье.

В Синявино осталась реальность, которой Цветова жила; а то, куда она ехала, было драгоценным музеем. И пусть в нем властвует то же время, что состарило ее, пусть ветшают экспонаты и изменяется внешний вид интерьера, но оно не затронуло дух. Дух земли и воды, дух неба и людей, что воспитал ее, оставался прежним, живым и клокотливым. Он проявил себя тотчас же, едва Цветова вошла в старый плацкартный вагон с перегородками и спальными местами в два этажа, доживающий свой век на пригородных линиях. Тревожащий дух старины, прежнести знакомо обозначился теплой волной в груди и учащенно забившимся пульсом.

Так было не только теперь, когда истекли годы, оставившие рубцы от потрясений и страданий, унесшие людей, по которым она скорбит и которых, приезжая сюда, пытается найти среди живых. Так было и в студенческую пору, когда она после недельных студенческих бдений по субботам возвращалась домой.

По воскресеньям, накормленная и накупанная мамой, она опять ехала в город, на учебу. При этом ее дом не заканчивался непосредственно за родительским порогом, а продолжался до вокзала, не покидал ее и в электричке «Загорье — Бияр», в которую она садилась. Тут она еще оставалась прежней девочкой из сельских окраин, веселой и раскованной, непосредственной и говорливой. Но едва в Бияре пересаживалась, чтобы ехать в Синявино, как все переворачивалось кувырком — она менялась, становилась старше, замыкалась, прекращала улыбаться и щебетать о пустяках, словно попадала в чужую обитель, в общество к строгим людям, где все — другое, все не так.

Такие метаморфозы происходили не только с ней, а со всеми студентами и учащимися техникумов, она это видела, встречаясь с ними в поездках, — на рубежах Бияра даже их язык становился другим: исчезали местные говорки, диалекты и появлялась правильная литературная речь.

И опять по субботам этим юным племенем совершался обратный поход, они спешили домой, к родителям, и все повторялось, только в обратном порядке: до Бияра они несли на себе печать города, Синявино, а за Бияром сбрасывали ее и проникались духом сельских просторов, вольности, истинности. Буквально на глазах бывшие сельские детишки обретали почву под ногами, возвращали себе чувство хозяина, уверенность в своем праве на обитание здесь, на владение этим местом. «Здесь все мое, и я отсюда родом» — казалось, пели их души и наполнялись силой.

Но что было делать Цветовой в родном селе после окончания школы? Она помнила последний урок математики…

Этот предмет у них вела жена классного руководителя, пришедшего к ним в старших классах. Будучи молодчиной во всех отношениях и зная о косноязычии мужа, а также желая помочь ребятам, она иногда проводила с ними воспитательные беседы, отрывая для этого по несколько минут от урока. Вот и эту последнюю встречу в классе посвятила не своему предмету, а полагающемуся напутствию. Тем более что претензий по оценкам, выставленным за год, не было, все согласились с ними, когда она их зачитала.

— А теперь я хотела бы порассуждать, кому и как следует строить свою жизнь дальше, — сказала она. — Ведь я хорошо знаю ваши характеры и способности, к тому же прекрасно к вам отношусь. Из этого следует, что мое мнение является взвешенным и максимально объективным. Оно не будет лишним. Согласны?

— Да! — хором закричали выпускники.

И она, взяв список, прошлась по нему, указывая каждому, на каком поприще он мог бы себя наилучшим образом проявить и чего достичь. Всех назвала, а Дашу пропустила.

— А я? — разочарованно спросила та.

— А ты езжай в университет, — сказала учительница математики. — Факультет выбирай сама, я не знаю, что тебе предложить, ты одинаково ко всему способна.

Это было сказано почти холодно, почти со скрытой за равнодушием завистью, почти со спокойным злорадством, что такая вот умница не имеет ярко выраженной одаренности.

Вечером Даша рассказала родителям об этой воспитательной беседе, не сумев скрыть досады, что не получила от учительницы той доли внимания, какое оказывалось остальным ученикам.

— Есть дети, склонности которых видны сызмалу, — успокоил ее отец, — что-то им дается легко, а остальное трудно. У более сообразительных трудности появляются со временем, при изучении школьных предметов — в ранних классах или в старших. Это как прыгать в высоту — кто какую способен взять. Не то у тебя. Возможно, что и дальше, при более глубоком изучении наук, тебе будет все даваться легко и лично твоя планка обозначится после окончания вуза.

— И куда мне идти?

— Думай, выбирай, — сказал отец, — тебе действительно все доступно.

Конечно, Даша уехала из села, стала студенткой. Но каждый раз, возвращаясь домой, преодолевала рубеж Бияра с ощущением его мистичности.

В чем же она заключалась, — думала теперь Цветова, — неужели только в том, что в этом месте, словно условный рефлекс, срабатывал некий внутренний автомат, переключающий тумблерочки между позициями «город, село» и психологически настраивающий ее на соответствующий лад? Видимо, да. И все? Пожалуй, все. А флер необъяснимости возникал от ощущения необходимости таких превращений, но непонимания того, из чего и как они зарождаются.

Вот и сейчас с ней происходило подобное, только не в красочных и сияющих ощущениях юности, а серое и поблекшее от времени, затканное мглой грусти. Так знойные миражи скрывают за своими занавесями далекие горизонты. Глаза искали прежние лица, алкали хотя бы одно знакомое углядеть в этой массе. И не находили. Даже мелодика речи тех, кто окружил ее, стала другой — хмурая малообразованная толпа, словно охваченная поветрием, произносила фразы с нехарактерными для родного языка придыханиями и завываниями. Да и риторика стала чужой. Вместо задушевного «Ну как поживаешь?» тут и там, где встречались знакомые, слышалось: «С тобой все в порядке?».

Цветова сокрушенно вздохнула и разочарованно отвернулась к окну.

Бияр обреченно уходил с обзора, словно таял, уступая место безликому пригороду, и переставал ощущаться. Мысли неслись и неслись, опережая движение поезда, и уже барражировали над Славском, над тем, каким он был без малого полстолетия назад…

Вряд ли в том был знак, но нависшее над поездом хмурое небо вдруг ожило, беззвучно озарилось пламенем, отчего даже показалось, что слившиеся в единый массив тучи слегка колыхнулись и заворочались. Но нет, это по ним, извиваясь и ветвясь, прошмыгнули шустрые огненные змеи, устремляющиеся к земле, бессмысленно и бесцельно торопящиеся утонуть в тверди. И в воздухе запахло озоном, а вслед за этим по стеклам ударили первые капли дождя.

Только после этого Цветову оставило напряжение, и она с облегчением откинулась на спинку сидения, прикрыв глаза от удовольствия, — как скучает она, заточенная в каменной ловушке города, по запахам намокающего от летних ливней грунта, воскресающих от влаги трав, отмытых от пыли деревьев с их темнеющей и разбухающей корой! И с новой попыткой обвела взглядом присутствующих в купе, надеясь зажечь в себе приязнь к ним, хотя бы позавидовать им как счастливчикам, живущим на распахнутых просторах, видящим настоящие горизонты — открытые, не загроможденные строениями. На миг это удалось, тотчас подумалось, что все равно у них простые и открытые лица, какие она еще с детства хорошо понимает.

Впрочем, старик, сидящий напротив и тыкающийся ногами в ее обувь, явно не был молод, как и не был похож на здешнего жителя, хотя и не сказать — чем именно отличался. Подтянув ноги под лавку, чтобы не мешать столько пожилому мужчине наслаждаться вольностью позы, Цветова пристальнее вгляделась в него: видно, росту он был не высокого, чуть более полный, чем следовало, круглолицый, немного бледный, руки натружены. На всем облике его лежала патина усталости — то ли от лет, то ли от болезни — и озабоченность, какая-то последняя отчаянная устремленность, читающаяся в плотно сжатых губах, сдвинутых и нахмуренных бровях, в складках лба, в морщинках вокруг рта. Однако эти приметы его состояния не сочетались с живыми глазами, в редких скуповатых взглядах изучающими все окрест и свидетельствующими об умении быстро схватывать и понимать обстановку.

Нет, вряд ли он тут свой, настороженный какой-то… И куда можно ехать в таком преклонном возрасте без сопровождающих? Цветова заерзалась на сидении, вспомнив отца, который до последней возможности, уже будучи очень больным, сам ездил по докторам… Прикинув возраст старика, она решила, что он не моложе ее отца — тогдашнего.

Все эти наблюдения и размышления промелькнули в доли секунды. Поезд еще не вышел из города и не успел разогнаться, чтобы ритмично застучать колесами по рельсовым стыкам. За окном реальность этого мира продолжала мягко и беззвучно уплывать прочь в иные пространства, уходить из сущего мгновения и с печальной обреченностью прощаться-прощаться со зрителями, разворачивая перед ними свои последние огороды да овины.

От дождя, в пыль разбивающего капли воды о предметы или даже просто о тугие волны ветра, вихрящегося вокруг поезда, в воздухе возник туманец, прозрачный, как нейлоновая кисея. Он навис над далями, надо всем, с чем приходилось расставаться в этот миг. И это добавляло драме, живущей в любых воспоминаниях, притягательности и ностальгии, флера непознанного вовремя, ушмыгнувшего секрета, казалось, что в прошлом не все было замечено и раскрыто, что в нем надо немало разбираться, дабы понять, наконец, все-все прорицания, посылаемые человеку в течение жизни.

Даже страшно стало — как же можно было прожить такие прекрасные дни и ночи, такие цветения и снегопады, такие события и встречи и не понять их таинственного значения? Как можно было не заметить тысячи мельчайших подсказок, выглядывающих из-за совпадений, как можно было не расслышать красноречивые интонации наитий, возникающих попутно наблюдениям — пусть и поверхностным? Авось там, в прошлом, что-то есть, что-то скрыто такое… непостижимое и важное, ошеломляющая разгадка темпоральности бытия? У нее дух перехватило от страха, что она могла оставить свое прошлое как оно есть, без внимания, без переработки, поступить с ним не по-хозяйски. Это все равно что собрать урожай и бросить на произвол судьбы, не довести его до ума…

Вспомнились слова, давным-давно вычитанные у К. Саймака и почему-то поразившие ее, немудрую тогда. Она знала их почти наизусть: «Почему человек так тоскует по прошлому? Ведь знает же он — знает даже тогда, когда тоскует, — что осенней листве никогда уже не пламенеть так ярко, как однажды утром тридцать лет назад, что ручьям никогда больше не бывать такими чистыми, холодными и глубокими, какими они помнятся с детства…»

Хорошо, что к ней сейчас пришла эта мысль и еще есть время завершить свои деяния правильно! Она обязательно должна переворошить прошлое, перебрать заново события, разложить по полочкам свои толкования сути вещей, переосмыслить. Надо не отмахиваться от факта, что она приближается к последней черте, за которой открывается лишь безбрежная мудрость — без докучающих желаний, изматывающих самоутверждений, без дальнейшей погони за знаниями, без переоценки ценностей, без всего того, что характеризует молодость, рост, движение вверх. Она уже на пике! Она достигла того дивного состояния души, которое называют мудрость. Она его называет личным совершенством. Надо вовремя и мужественно поставить точку в исканиях. И уж потом не надрываться больше, а просто отдыхать.

И как же это теперь понятно, что, проживая дни трудами своими, мы лишь собираем сведения о жизни и своем пути по ней, кое-как перерабатываем в знания, впопыхах наталкиваем в мешки памяти и оставляем до лучших времен! И не думаем, когда они должны прийти — эти лучшие времена. Спешим, бежим… А они приходят внезапно, как морщинки на лице, и не просто так, а с требованием отчета нашего о прожитом, о том, что мы сделали для людей, какой духовный багаж оставляем наследникам… И надо быть готовыми к такому отчету, как надо быть готовым к старости, чтобы при ее внезапном обнаружении в себе сердце не разорвалось от горя.

— Куда мы торопимся? — вдруг сказал старик довольно звонким голосом, с четкой дикцией, ни к кому не обращаясь. Он покачал головой сверху вниз, не осуждая себя, а утверждая свою правоту: — И зачем все время уходим и уходим…

Цветова посмотрела на него с удивлением, словно была на чем-то застигнута, словно он прочитал ее мысли. Но нет, старик ни на кого не смотрел. Она вздохнула, понимающе улыбнулась. Старик продолжал никого не замечать — в это время он уже отвлекся от окна, от созерцания пейзажей, от движения поезда и рассматривал свои руки, сложенные на столике, то поглаживая их, то пробуя ногти на прочность. Нервничает? Может, он хочет пообщаться или что-то спросить? Или это мысли вслух, что часто бывает со стариками?

— Вам далеко ехать? — спросила Цветова неожиданно для себя. Она давно перестала быть любопытной, ибо знала, что расспросы умножают вежливую ложь. Но в данном случае это была лишь забота, лишь забота о старике…

— Нет, тут рядом… — буркнул он. — Это я так… Извините.

Дарья Павловна оглянулась на других пассажиров, заметила, что к ним стали прислушиваться, и прикусила язык, лишь вежливо поблагодарила за ответ легким кивком.

Ну да, ну да… — опять думала она, продолжая взволнованно переживать озарения, со звонкой пронзительностью настигшие ее сейчас, — воспоминания важны… И ведь это давно известно! Мысль, раньше казавшаяся банальной, вдруг засверкала по-новому: ничего не случается зря и не проходит даром. И воспоминания не прихоть, а обязанность, завершающий этап деяний. Затуманившееся, а возможно, и нарочито отброшенное прошлое не исчезает, оно остается достоянием человека, грузом его души; существует как масса полуфабрикатов, требующих переработки, чтобы стать товаром. Без них жизнь не будет завершенной, не получит оценки и не станет полезной по существу — хотя бы в собственных глазах. Да…

Но ехала Цветова в свой родной поселок не за этим. Ехала по делу. Хотя… это возникшее вдруг дело — не та ли самая подсказка о долге, числящемся за ней?

Сидящий рядом молодой мужчина с наушниками и плеером в кармане, отчужденно посматривающий на людей как на часть вагонного интерьера, изрядно отвлекал ее от мыслей — ведь как ни втыкай проклятые кнопки в уши, звук от них все равно разносится на расстояние метра-двух. И хоть был он тихим, но не менее назойливым и раздражающим, чем жужжание осы, попавшей в дом и отчаянно бьющейся о стекла. Эти разлетающиеся по сторонам ошметки звуков не представляли собой какого-либо гармоничного целого: ни мелодии в них, ни настроения, ни других музыкальных фишек не усматривалось — зато однозначно ощущалась их противоестественность. Не зря они никак не вплетались в звуковой фон окружения, не растворялись в нем, а только торчали кольями и неимоверно давили на психику, мешали другим восприятиям.

Цветовой вдруг увиделось бескрайнее поле с неубранной рожью, поникшей колосьями, просыпавшей зерна на землю. От конца до края поле было утыкано противотанковыми ежами, накрепко сваренными из рельсов. Но если так уж мешает этот разбрасывающий ноты гаджет и воображение ищет соответствующий образ, то почему не щиты снегозадержания на зимнем поле, ведь они тоже представляют собой препятствие? По виду почти то же самое, но суть не та. Она была бы обнадеживающей и жизнеутверждающей. А чутье художника не обманешь. Ему мнится именно горе. Оно подсовывает картины не созидания, а вопиющей заброшенности… потому что в них находит завершение жужжание плеера. Воплотившись в видении вражеских танков, черных и с белыми крестами на боках, гурьбой прущих, чтобы поглумиться над землей, поникшей в печали, чтобы атаковать, взорвать, исковеркать — он был не только образом разрушения и вреда, а сам являлся сущим злом.

Говорят, мысль материальна. Видно, так и есть, ибо вагонный меломан, любитель отуплять себя мешаниной звуков, не имеющих аналогов в природе, проявил беспокойство — покосился на соседку и попытался отодвинуться, хотя рядом сидели люди и это сделать ему не удалось. Но все же, все же! Цветова торжествовала.

Спустя некоторое время поезд начал тормозить. Некоторые пассажиры, посматривая в окно, прикидывали, не проехали ли нужную остановку. Другие же, ощупывая свои поклажи — все ли на месте, готовились к выходу, перемещались из купе в коридор и дальше в тамбур. В последнюю минуту за ними двинулся и мужчина с плеером.

Какое облегчение!

По вагону прокатилась волна свежего воздуха, словно выметая за вышедшими их след и дух, а с тем вагон начал заполняться новыми попутчиками. Они сосредоточенно и деловито продвигались вперед, неся на уровне груди объемные баулы, и все как один пряли глазами в поисках свободного места. Возле Цветовой опять уселся мужчина — посолиднее прежнего, опрятно одетый, привлекательный, уверенный. Он вежливо поздоровался с присутствующими, привычным жестом поддернул штанины брюк чуть выше колен и осторожно опустился на диван. И этот не без дури, невольно подумала Цветова, глядя, что кладь свою он небрежно бросил прямо посреди купе. Другие тоже обратили на это внимание и озадаченно покосились на него. Товарищ явно желал показать, что впредь весь вагон — это его территория, и он никому не позволит самочинствовать тут.

Однако! Поведя ногой под сиденьем и найдя, что ее сумка на месте, Цветова еще раз откинулась на спинку — слава богу, кажется, устроились. Публика собралась тихая, степенная и не мешающая размышлять о делах. Не то чтобы ей это позарез нужно было, но не мешало.