Глава десятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава десятая

…Выспавшись разом за всю поездку под Ельню, я на следующее утро явился к редактору «Красной звезды» и выдвинул перед ним план командировки вдоль всего фронта, от Черного до» Баренцева моря. Я попросил, чтобы мне для такой поездки подготовили надежную машину и чтобы вместе с мной послали фотокорреспондента. Мы начнем с крайней точки Южного фронта и будем постепенно двигаться на север с тем, чтобы все наши статьи и фото шли в «Красной звезде» под одной постоянной рубрикой: «От Черного до Баренцева моря».

Редактору эта идея понравилась. Он сказал, что доложит о ней Мехлису и постарается, чтобы сопроводительный документ был подписан самим начальником ПУРа для большего удобства работы.

Оказалось, чтобы капитально отремонтировать «эмку», выделенную для этой поездки, требуемся шесть–семь дней. За эти семь дней, кроме фронтовых баллад для газеты, я вдруг за один присест написал «Жди меня», «Майор привез мальчишку на лафете» и «Не сердитесь, к лучшему».

Я ночевал на даче у Льва Кассиля в Переделкине и утром остался там, никуда не поехал.

Сидел весь день на даче один и писал стихи. Кругом были высокие сосны, много земляники, зеленая трава. Был жаркий летний день. И тишина. Так тихо, что я вдруг почувствовал усталость. На несколько часов даже захотелось забыть, что на свете есть война…

Так сказано в дневнике, но все три стихотворения, написанные в тот день, свидетельствуют, что, как бы ни хотелось забыть о войне даже на несколько часов, все равно это было невозможно. Только, наверно, в тот день больше, чем в другие, я думал не столько о войне, сколько о своей собственной судьбе на ней. Об уже пережитом, но еще больше о предстоящем.

Если б это было не так, то, наверное, не написалось бы ни строчки:

…Ты знаешь это горе понаслышке,

А нам оно оборвало сердца.

Кто раз увидел этого мальчишку,

Домой прийти не сможет до конца.

Ни строчки:

…Жди, когда из дальних мест

Писем не придет.

Жди, когда уж надоест

Всем, кто вместе ждет…

Ни строчки:

…Коль вернусь, так сушеных

Некогда отчитывать,

А убьют, так хуже нет

Письма перечитывать…

Все три написанные в тот день стихотворения, хотя и по–разному, в сущности, продолжали друг друга и были попыткой совладать с той душевной тревогой, которая — хочешь не хочешь — давала о себе знать перед новой и, как тогда думалось, долгой поездкой на фронт.

И вообще война, когда писались эти стихи, уже предчувствовалась долгой. «…Жди, когда снега метут…» — в тот жаркий июльский день было написано не для рифмы. Рифма, наверно бы, нашлась и другая…

* * *

…Первым слушателем «Жди меня» был вернувшийся из Москвы Кассиль. Он сказал мне, что стихотворение, в общем, хорошее, хотя немного похоже на заклинание. Накануне, вечером, перед тем как я остался ночевать у Кассиля, мы были вместе с ним у Афиногенова. Афиногенов безвыездно жил на даче с женой и дочкой, и все у них было по–прежнему, как зимой сорокового года, во время финской кампании. И я невольно вспомнил вечера, проведенные у него в ту трескучую зиму за игрой в ма–джонг и слушанием английского радио, говорившего о еще чужой и далекой тогда от нас европейской войне с немцами.

В тот вечер, когда мы были с Кассилем, я видел Афиногенова в последний раз. Он погиб во время бомбежки Москвы.

Отъезд затянулся еще на несколько дней из–за неготовности машины, но как раз в эти дни работы оказалось невпроворот. Пока я был на Западном фронте, Саша Столпер написал сценарий по пьесе «Парень из нашего города». Написал, в общем, наспех, а военную часть — теперь уже не японскую, как у меня было раньше, а немецкую, — не зная фронта, написал и вовсе вчерне.

Пришлось, прежде чем сдавать этот сценарий в комитет, многое и переделывать и переписывать в нем. Не могу сказать, чтобы эта срочная работа доставила мне особенно большую радость между двумя поездками на фронт.

В один из этих дней позвонил Евгений Петров и сказал, что он хочет организовать американскому писателю Колдуэллу встречу со мной как с человеком, недавно вернувшимся с Западного фронта. Встреча состоялась на квартире Николая Вирты. Американец был большой, крепко сшитый, одетый в широкий мешковатый костюм. Он занимался во время бомбежек Москвы передавал по радио в Америку и вообще, по мнению Петрова, вел себя в Москве очень хорошо. Он показался мне довольно дотошным человеком. Но по понятным причинам я многого не мог ему рассказывать.

В разговоре была одна смешная деталь. Он спросил, видел ли я близко немецкие танки. Я сказал, что да, видел. Тогда он, должно быть, интересуясь, в каком состоянии у немцев техника, спросил, какой вид имели немецкие танки — новый или потрепанный? Меня этот вопрос рассмешил, и я пошутил, что когда танки идут на вас, то вам, очевидно, трудно разобрать, какой они имеют вид, новый или потрепанный. Но если эти танки уже удалось остановить, то они неизменно имеют потрепанный вид.

Яша Халип, с которым мне как с фотокорреспондентом предстояло делить судьбу в будущей поездке, показался мне добрым товарищем.

Девятого августа, в день, когда мы с ним должны были выезжать, меня прихватил приступ аппендицита. Я заехал к матери, и меня так скрутило, что пришлось вызывать врача прямо туда. Он и объяснил мне, что это приступ аппендицита, что, может быть, на первый раз обойдется и без операции, успокоится, но надо несколько дней полежать здесь, у них под рукой.

Я лежал у матери. В эти ночи были бомбежки, и все в квартире, кроме нас с матерью, уходили в убежище. Комната у матери не была затемнена, и я из–за болей ночью подолгу читал. Мы вытаскивали с матерью тюфяк в закрытый, без окон, коридор в их большой коммунальной квартире, зажигали в нем свет и проводили там всю ночь, пока к утру после отбоя не возвращались жильцы.

Тринадцатого, почувствовав себя немного лучше, я решил, что оттягивать больше нельзя, надо ехать. Мать приготовила мне с собой на первые дни на дорогу кое–какой диетический провиант. Выезд предстоял наутро следующего дня — четырнадцатого.

Накануне вечером я поехал в Ортенбергу. Было решено, что я выеду сначала в штаб Южного фронта, а оттуда на самую крайнюю точку, к Черному морю. По сведениям редакции, штаб фронта помещался уже не в Одессе, как я думал, а в Николаеве. Значит, нам нужно было ехать сперва до Николаева, а потом уже Добираться в Одессу.

В редакции я встретил только что приехавших из–под Киева Бориса Лапина и Захара Хацревина и, не помню уже, откуда приехавшего Льва Славина. Я договорился с Захаром попозже вечером зайти к нему в «Националь», где он остановился. Не хотелось в последний вечер расставаться с матерью, и я потащил ее с собой в «Националь». Хацревин, который неважно чувствовал себя еще в редакции, сейчас лежал у себя в номере совсем больной, но тем не менее собирался в ближайшие дни возвратиться в Киев.

Мы долго разговаривали с ним, вспоминали Халхин–Гол, читали стихи. Потом началась бомбежка, и всю гостиницу погнали в бомбоубежище. Там сидели польская миссия и несколько иностранных корреспондентов. Немножко поспав в бомбоубежище, я после отбоя простился с Захаром и Борисом. Наверно, я видел их тогда в последний раз.

Мы с матерью шли пешком домой через ночную Москву. А в семь утра, простившись со своими стариками, я сел в машину и, заехав за Халипом, двинулся по шоссе на Тулу.

Первую остановку сделали в Туле и, перекусив в какой–то столовой, поехали дальше. В животе справа, там, где аппендикс, все еще не проходила боль, и я попросил нашего водителя Демьянова, чтобы он дал мне сесть за руль и поучил меня вести машину. Мне казалось, что за этим занятием, требующим внимания и напряжения, боль будет легче переносить. Так оно и оказалось. Демьянов, как только я сел за руль, сейчас же из подчиненного превратился в начальство и уже не звал меня батальонным комиссаром, а вопил:

— Ты куда едешь?! Смотри же! Глаза у тебя на что? Наедешь же, черт!

Были и более сильные выражения по моему адресу, которые я безропотно сносил, чувствуя, что блестящими шоферскими способностями не отличаюсь.

Стояла жара. Хорошо еще, что я, как и на предыдущей «эмке», заставил вырезать крышу и сделать вместо нее брезентовый тент на барашках. Мы его отворачивали, и на встречном ветру было сравнительно прохладно.

Я взял с собой здоровенный томище «Тихого Дона» — все в одной книге. И когда не вел машину, читал. Читал и дочитал в самом конце нашего сухопутного путешествия, между Симферополем и Севастополем.

В Курске заночевали в гостинице. Номер был в стиле ампир, с клопами, кровать с какими–то завитушками, которые я, впрочем, обнаружил на ощупь. Было затемнение, а окна гостиницы без штор. Вошли мы в номер уже в темноте, а вышли из него еще до рассвета — спешили.

В Харьков приехали к полудню. В городе все было спокойно, шла нормальная жизнь, и, казалось, ничто не напоминало о том, что у Киева уже идут кровавые бои. За Харьковом погода испортилась. Как только полил дождь, сразу дал себя знать чернозем. Под колесами все вязло и липло.

К вечеру мы добрались не до Днепропетровска, как рассчитывали, а только до Краснограда — маленького городка в тенистых деревьях. На подъезде к городу виднелся большой аэродром, на нем стояли бомбардировщики. По улицам города ходили, сбив на бочок пилотки, бравые ребята с голубыми петлицами. Стайки девушек щебетали на городском бульваре. На углу, там, где начинался бульвар, стояли двое пожилых военных и, разговаривая о чем–то своем, серьезном, одобрительно поглядывали на дефилирующую мимо молодежь.

Возникло ощущение маленького мирного гарнизонного городка; неясно вспоминалось даже что–то из литературы, связанное с этим ощущением.

Появление нашей «эмки» вызвало некоторое оживление. Очевидно, здесь, в глубоком тылу, никто еще не видел так роскошно закамуфлированной машины. Демьянов раскрасил ее под зеленого леопарда. А кроме того, тент вместо крыши вообще сильно менял вид «эмки» и придавал ей известную необычность, от которой мы чем дальше в тыл, тем больше страдали.

Отыскав место в маленькой гостинице, больше похожей на чистенькую мазанку, только двухэтажную, мы вдруг услышали вопрос провожавшего нас и почему–то задержавшегося уже после того, как мы простились, лейтенанта:

— Вы только вчера из Москвы?

Мы сказали, что да.

— Как вы считаете, неужели они сюда дойдут, а?

— Почему сюда? — удивились мы.

Именно в этом городке, каким мы его увидели в тот вечер, мысль, что сюда дойдут немцы, и притом высказанная не обывателем, а военным, была особенно странной.

— Но вот Первомайск же взяли. И Кировоград взяли, — сказал лейтенант.

— Кто вам сказал?

— По радио было.

Мы не слышали радио и были огорошены этим известием. Первомайск и Кировоград — это уже Кривой Рог. Еще немного, и немцы у нижнего течения Днепра! А мы–то считали, что едем в штаб фронта в Николаев. Теперь Николаев оставался уже в тылу у немцев, в мешке. Мы ничего не понимали и были удручены.

Потом пришлось привыкать к еще худшим неожиданностям, но в ту ночь, проводив лейтенанта, мы долго не могли заснуть. Сидели, разговаривали и не верили — неужели правда? Еще перед отъездом из Москвы я слышал, что на Южном фронте дола идут неважно. Свидетельством этого было и то, что в последнюю минуту нам сказали про переезд штаба Южного фронта из Одессы в Николаев. И все–таки мы даже отдаленно не представляли себе масштабов того, что произошло как раз в эти дни на Южном фронте.

Кроме всего прочего, теперь было неизвестно, куда ехать. По здравому смыслу казалось, что раз немцы уже взяли Первомайск и Кировоград, то, очевидно, штаб Южного фронта переместился куда–то к самому Днепру. И если мы поедем на Днепропетровск, то штаб, наверно, окажется там или где–нибудь в том районе.

Неожиданно для нас первый этап нашей поездки до штаба фронта сокращался. И как сокращался.

Мы выехали из Краснограда рано утром. Потом, когда я прочел в сводке, что немцы взяли Красноград, то, хотя он и не был важным стратегическим пунктом, я с особенной болью воспринял это сообщение. Каким мирным и каким далеким от фронта городком показался нам Красноград, когда мы в него въехали, и в какой тревоге мы его покидали!

Дорога на Днепропетровск была плохая. Мы двигались еле–еле, со скоростью двадцать — двадцать пять километров в час. В середине дня мы, по нашим расчетам, подъехали близко к Днепропетровску. До него оставалось, наверное, километров пятнадцать. Мы проехали еще два или три километра, как вдруг нам навстречу стали попадаться беженцы. Глаза не могли нас обмануть: из города уходили люди, город эвакуировался. Я видел слишком много беженцев на Западном фронте, чтобы не отличить их повозку от всякой другой, даже если она одна на дороге. Чем ближе к городу, тем поток беженцев становился все гуще. Ехали на машинах, на телегах, шли пешком. Двигались тракторы, комбайны — бесконечное количество тракторов и комбайнов.

Впереди были видны днепропетровские заводы, огромные махины со стоявшими над ними облаками дыма. Не прошло и десяти дней после того, как мы, отходя, взорвали их. Какое–то проклятье почти со всеми приднепровскими городами от Могилева и до Херсона! Почти все они целиком или главной своей частью, как Днепропетровск, расположены на том, правом, на западном берегу!

Мы проехали мимо вокзала, вокруг которого толпились тысячи людей. Чувствовалось нервозное настроение. У магазинчика с надписью «Галантерея и дорожные вещи» стояла очередь. Наверно, здесь покупали чемоданы и рюкзаки.

Солнца не было, но в городе было душно и пыльно. Чтобы выяснить, где штаб фронта, мы поехали к коменданту города. А может быть, это был не комендант, а начальник гарнизона, не помню. Помню только небольшой серый дом на одной из центральных улиц с бульваром. Оставив машину у подъезда, мы поднялись на второй этаж, и дальше произошла следующая сцена: большой кабинет с большим венецианским окном, большой стол. За ним сидит пожилой полный комбриг. Он встает к нам из–за стола навстречу, пожимает руки, просит предъявить документы, я вынимаю удостоверение, даю ему в руки. Вдруг он бросает удостоверение на стол и, крикнув: «За мной!» — выскакивает из комнаты.

В ту секунду, когда он бросил на стол мое удостоверение, за окном послышался знакомый страшный свист. А когда комбриг выскочил из–за стола, бомба уже разорвалась где–то неподалеку. Мы выскочили вслед за комбригом во двор и залезли в щель, перекрытую одним накатом бревен. Простояв там вместе с нами несколько минут и отдышавшись, комбриг сказал:

— Это они здесь первый раз днем. А ночью уже два раза побывали.

В городе раздалось еще несколько взрывов, но теперь уже далеких. Потом все стихло. Мы вернулись в кабинет комбрига, он прочел наши бумаги и сказал, что, по его сведениям, штаб фронта находится в Запорожье.

— Хорошая ли туда дорога? — спросили мы.

Он замялся на несколько секунд, потом сказал:

— Смотря как ехать. Если левобережьем, плохая, но зато… — Он снова замялся. — А если правобережьем, то прекрасное шоссе, но я не могу поручиться… В общем, решайте сами, как хотите.

Кажется, он намекал на то, что ехать правобережьем не стоит потому, что немцы где–то близко к Днепру. Мы сели в машину и, прежде чем двигаться, втроем, с Демьяновым, обсудили положение. Если сейчас опять выбираться на левобережье через мост, то там сейчас, наверное, все уже так забито сельскохозяйственными машинами, тракторами и беженцами, что нам придется тащиться до ночи. А по хорошему правобережному шоссе мы, наверно, доберемся до Запорожья часа за полтора. Что касается немцев и риска, то, несмотря на недомолвки комбрига, не укладывалось в голове, что немцы уже здесь, около Днепра. Я этому в тот день не поверил, и, как выяснилось, правильно сделал.

Мы свернули к выезду на Запорожское шоссе. У больницы выгружали из полуторок раненных во время бомбежки. Бомбы, разорвавшиеся на бульваре вблизи комендатуры, кажется, никого не убили и не ранили. Но вторая серия разорвалась как раз на вокзальной площади. Я вспомнил, какую толпу мы только что видели там, и понял, в какую мясорубку попали там люди.

Мы выехали из Днепропетровска и за час с небольшим по великолепному шоссе проскочили почти до самого Запорожья.

Оставалось повернуть, сделать несколько километров до моста через Днепр, и мы в Запорожье. Но эти несколько последних километров мы ехали больше пяти часов.

Шоссе, подходившее к мосту, было совершенно разворочено. По сторонам шоссе был песок, тоже развороченный гусеницами тракторов. Казалось, что тут вообще невозможно проехать. С запада на восток к мосту двигались беженцы, шли колонны тракторов и колонны комбайнов, машины грузовые и легковые, телеги с наваленным на них эвакуированным имуществом и какой–то рухлядью, непонятно зачем в последнюю минуту взятыми с собой вещами. Люди ехали уже издалека. Лошади были заморенные, тех, которые падали, оттаскивали в сторону от дороги, и они издыхали там. Телеги и машины — все смешалось и почти не двигалось. Люди шумели, волновались, кричали. Все спешили скорей перебраться на ту сторону Днепра…

* * *

Готовя дневник к печати, я давал его читать нескольким моим товарищам по фронтовым поездкам.

— А ты помнишь, — прочитав дневник, вдруг сказал мне Яков Николаевич Халип, — у переправы через Днепр того старика? Почему ты о нем не написал?

— Какого старика?

— Ну, того, которого я хотел тогда снять, а ты мне не дал. А потом я все–таки снял его через окно машины. Того старика, который тащил телегу, впрягшись в нее вместо лошади, а на телеге у него сидели дети? Ты вообще почти ничего не написал о том, как было там, под Днепропетровском и у переправ через Днепр. Помнишь, я стал снимать беженцев, а ты вырвал аппарат и затолкал меня в машину? И орал на меня, что разве можно снимать такое горе?

Я не помнил этого. Но когда Халип заговорил, вспомнил, как все было, а было именно так, как он говорил. Вспомнил и подумал, что тогда мы были оба по–своему правы. Фотокорреспондент мог запечатлеть это горе, только сняв его, и он был прав. А я не мог видеть, как стоит на обочине дороги вылезший из военной машины военный человек и снимает этот страшный, исход беженцев, снимает старика, волокущего на себе телегу с детьми. Мне показалось стыдным, безнравственным, невозможным снимать все это, я бы не смог объяснить тогда этим шедшим мимо нас людям, зачем мы снимаем их страшное горе. И я тоже по–своему был прав.

А все это вместе взятое — еще один пример того, как сдвигаются во времени понятия.

Сейчас, через много лет, глядя старую кинохронику и выставки военных фотографий того времени, как часто мы, и я в том числе, злимся на наших товарищей — фотокорреспондентов и фронтовых кинооператоров за то, что они почти не снимали тогда, в тот год, страшный быт войны, картины отступлений, убитых бомбами женщин и детей, лежавших на дорогах, эвакуацию, беженцев… Словом, почти не снимали всего того, что под Днепропетровском и Запорожьем я сам мешал снять Халипу.

Да, поистине очень осторожно следует сейчас, задним числом, подходить к оценке своих тогдашних мыслей и поступков, не упрощая того сложного переплета чувств, который был у нас в душе.

* * *

…Наконец, переехав через мост, мы оказались в Новом Запорожье. Я только тут узнал, что, оказывается, есть два Запорожья — Старое и Новое.

Машина наша, еле–еле проехавшая по вывороченным булыжникам, скрежетала теперь на каждом шагу, а потом и совсем остановилась. Демьянов стал ее чинить прямо посреди улицы. А мы с Халипом пошли в горком партии. Там мы нашли одного из секретарей, от которого узнали, что штаб фронта разместился не здесь, а в Старом Запорожье, и туда надо проехать еще километров двенадцать.

Здесь, в Новом Запорожье, было сравнительно спокойно. В те дни Днепр по старой памяти считался трудно форсируемой, а может быть, даже и недоступной преградой. Кроме того, в сознании людей еще не умещалось, что немцы могут уже находиться в считанных километрах от города.

Демьянов долго возился с машиной, наконец починил ее, и она, продолжая скрежетать, поехала дальше.

В Старом Запорожье нам посчастливилось почти сразу же наткнуться на редакцию фронтовой газеты Южного фронта. Эта многострадальная редакция, кажется, уже в девятый раз за войну меняла местопребывание.

Я знал, что здесь, на Южном фронте, во фронтовой и армейской газетах работают из числа моих старых знакомых Горбатов, Алтаузен, Крымов, Долматовский, Аврущенко, Кружков, Френкель. Но здесь, в Запорожье, налицо оказались только двое последних. Про остальных нам сказали, что они где–то в войсках, не то вышли, не то еще выходят из окружения.

Коля Кружков встретил меня тепло, по–дружески, и мы стали вспоминать Монголию, где война складывалась совсем иначе. Сравнение было горьким. Кружков произвел на меня впечатление ошарашенного всем происходившим человека. Да и трудно было здесь, на Южном фронте, в то время не оказаться в таком состоянии. Я тоже был ошарашен. Я чувствовал, что произошла какая–то катастрофа с далеко идущими последствиями. Из четырех армий, которые были на фронте, две, по слухам, попали в полное окружение, и люди в них либо погибли, либо сдались в плен, либо ушли в партизаны. Две армии — 9–я и 18–я — с тяжелыми потерями выбрались, а частично еще выбирались из окружения. И в ту минуту эго считалось удачей.

История когда–нибудь рассудит наших современников и скажет свое слово об этих днях. Но тогда трудно было что–нибудь понять. В частности, 9–я армия, воевавшая южнее других — южнее ее была только Приморская группа, здесь, в штабе фронта, считалась самой удачливой, и достойной похвал армией, потому что она, отойдя от Одессы, быстро проскочила через Николаев и теперь собирала свои вышедшие из окружения части. А между тем не прошло и недели и как только при мне не чихвостили в Одессе ту же самую 9–ю армию, которая, по словам людей, оставшихся в окружении в Одессе, не только с ходу проскочила двести километров, но и утащила за собой еще одну дивизию Приморской армии.

Кроме того, в Одессе, задыхаясь от ярости, говорили, что 9–я армия сдала в два дня Николаев, в то время как Одесса держится по сей день и будет еще долго держаться, а между тем Николаев было нисколько не трудней оборонять, чем Одессу.

Не берусь сам судить об этом, но так тогда говорили. Мы долго разговаривали с Колей Кружковым на все эти темы. Он спрашивал меня, как дела на Западном фронте, и я под впечатлением последних дней поездки под Дорогобуж и Ельню сказал, что там стало значительно лучше, гораздо больше порядка и уверенности, чем было вначале, и что уже появилось ощущение прочности.

— А у нас… — сказал он и махнул рукой. — Не стоит об этом говорить. В общем, воюем.

Потом Кружков куда–то ушел, а Френкель, тоже участвовавший в нашем разговоре, потащил меня в садик и стал расспрашивать о делах на Западном фронте. Я, в свою очередь, стал расспрашивать у него о знакомых. Горбатов был где–то в частях. Про Алтаузена говорили, что он чуть не попал в плен к немцам, оставшись ночевать в какой–то деревне, в которую они уже вошли, и только случайно оттуда выбрался. Про Долматовского — что он был в армии, не могу сейчас вспомнить, не то в 6–й, не то в 12–й. Долматовского видели в последний раз 4 августа, то есть тринадцать дней назад, и с тех пор от него не было ни слуху ни духу. Ничего не знали и о Крымове и об Аврущенко…

Я пишу в дневнике, что мне трудно было что–нибудь понять в положении, сложившемся тогда на Южном фронте. Это недоумение относилось ко многому, но в данном случае оно было прежде всего связано с обстановкой на левом крыле Южного фронта, где действовали 9–я армия и Приморская группа войск.

С одной стороны, можно понять, как радовались в штабе Южного фронта тому, что 9–я и ее сосед справа — 18–я армия — вырвались из приготовленного немцами мешка и, приведя себя в порядок, будут и дальше–воевать в составе войск фронта.

Но и то, что в продолжавшей упорно обороняться Одессе с осуждением говорили о 9–й армии, что она сдала за два дня Николаев, тоже по–человечески понятно. Хотя никак нельзя считать справедливым рассуждения о том, что Николаев было нисколько не труднее оборонять, чем Одессу. Достаточно взглянуть на карту, чтобы увидеть: Николаев стоит в пятидесяти километрах от моря, на берегу узкого, глубоко врезавшегося в сушу Бугского лимана и его неизмеримо труднее было и защищать и снабжать с моря, чем стоящую на берегу широкого и открытого залива Одессу.

Кроме того, 11–я немецкая армия, острием своего прорыва отрезая и оставляя у себя в тылу Одессу, шла как раз на Николаев и Херсон. И этот прорыв на Николаев, где еще за несколько дней до этого находился штаб Южного фронта, был настолько стремительным, что наши войска были там куда менее готовы к обороне, чем в Одессе, подступы к которой обороняла постепенно пятившаяся в боях все ближе к городу Приморская группа войск.

Наконец, хотя именно моряки Николаевской военно–морской базы вели последние отчаянные скоротечные бои за Николаев, надо сказать, что, судя по документам, оборона Николаева силами Черноморского флота не была в достаточной степени предусмотрена заранее. План действий флота в резко изменившейся обстановке еще не был увязан с планом действий Южного фронта, и при общем ходе событий дерзкие попытки моряков удержать Николаев уже не могли иметь успеха.

Насчет дивизии, которую «утащила» с собой при отступлении 9–я армия, тоже вопрос спорный. Приморская группа войск (впоследствии Приморская армия) была сформирована из частей 9–й армии и первоначально находилась в ее оперативном подчинении. Название — Приморская армия — скорей отражало се роль в защите Одессы, чем ее штатный состав. Первоначально в ней числилось три дивизии, а к началу обороны Одессы осталось еще меньше. Та из этих трех дивизий, про которую говорили в Одессе, что она утащена с собой 9–й армией, на самом деле была разъединена в ходе нашего отступления. Один полк остался в Одессе, а два полка и управление дивизией были отсечены и отброшены на Николаев и в итоге действительно ушли вместе с 9–й армией. И можно предполагать, что в те дни в штабе 9–й армии отнюдь не были огорчены этим обстоятельством.

Что касается точки зрения командования Приморской армией, вполне естественно, что, когда Одесса вдруг оказалась в окружении с суши, ее защитникам трудно было примириться с тем, что у них осталось в руках только две дивизии из трех первоначально входивших в Приморскую группу.

Так выглядят некоторые спорные для тех дней военные вопросы, с которыми я столкнулся тогда сначала в штабе Южного фронта, а потом в Одессе.

Редакция фронтовой газеты Южного фронта, про которую я пишу в дневнике, что она меняла свое местопребывание в девятый раз, на самом деле меняла его только в шестой. Однако шесть передислокаций за пятьдесят пять дней войны для редакции фронтовой газеты тоже немало, и в этом, как в капле воды, отражалось общее положение, сложившееся на Южном фронте. Судьбы писателей, о которых я расспрашивал тогда, в августе 1941 года, в редакции фронтовой газеты, оказались очень разными.

Борис Горбатов в период июльских и августовских боев в окружение не попал, продолжал всю войну работать военным корреспондентом сначала газеты Южного фронта, а потом «Правды» и ночью 9 мая 1945 года в моем присутствии написал из Карлсхорста свою последнюю корреспонденцию о безоговорочной капитуляции германской армии.

Долматовский в 1945 году тоже оказался в Берлине и присутствовал при том, как последний начальник германского генерального штаба генерал Кребс перед тем, как застрелиться, пришел с белым флагом и пытался вести переговоры с командующим 8–й гвардейской армией генералом Чуйковым. А тогда, в 1941 году, работая в армейской газете 6–й армии, Долматовский пережил вместе с другими трагедию этой армии, был ранен, попал в плен под Уманью, бежал из плена, долго пробирался через немцев и вышел к своим только осенью 1941 года, когда его уже считали погибшим.

Крымов и Аврущенко остались в окружении и погибли. Джек Алтаузен тогда, летом сорок первого, благополучно выбрался и погиб почти годом позже, во время харьковского окружения.

Но почти ничего этого, диктуя свои дневники во время весеннего затишья 1942 года, я еще не знал…

…Поужинав в военной столовке, мы пошли спать в Дом пионеров, где жили редакционные работники. За домом был сад, и в нем круглая, с земляным полом беседка. В ней мы улеглись.

Ночью над городом появились немцы. Начали стрелять зенитки и пулеметы. Мы проснулись, но, наверно, все остальные так же привыкли ко всему этому, как и я, и, как только прекратилась стрельба, все снова заснули.

Наутро мы поехали искать Лильина — начальника корреспондентской группы «Красной звезды» на Южном фронте, а найдя его, вместе с ним пошли к комиссару штаба фронта Маслову, у которого он жил. Получив от Маслова подтверждение, что Одесса пока в наших руках, и не желая отказываться от своего первоначального плана проехать от Черного до Баренцева моря, я решил добраться до Одессы во что бы то ни стало.

Лильин советовал мне сначала поехать в ближайшие части и сделать первый материал отсюда, но я отказался. Уже по опыту зная, что такое откатывающиеся или только что откатившиеся войска, я просто внутренне, психологически не мог ехать и приставать с вопросами к людям сразу после двухсоткилометрового отступления. Что касается Одессы, то у меня было какое–то чутье, подсказывавшее мне, что она должна держаться.

Я вспомнил Могилев, Кутепова и подумал, что лучше поехать в окруженный город, в части, решившие драться до конца, чем искать какой–то материал в только что отступившей армии. Ничего тяжелее душевно, ничего труднее и невыносимее не бывает, чем писать в газету в такие дни, в такой обстановке. Я уже испытал это и независимо ни от каких обстоятельств хотел ехать в Одессу.

Халип на минуту замялся. Я его понял. Человеку, который впервые ехал на фронт и в первые же дни увидел то, что он увидел, было жутковато ехать в полную неизвестность. Но, когда я твердо сказал ему, что поеду в Одессу, и предложил, если он хочет, разделиться — я поеду туда, он пока останется здесь, а потом мы объединимся, — он ни секунды не колебался и сказал: раз поехали вместе, всюду и будем вместе.

Маслов обещал выяснить, каким образом можно добраться до Одессы, и ушел, посоветовав нам пока отдохнуть. Я растянулся под яблонями и стал читать «Тихий Дон». Вернувшись, Маслов сказал, что в Одессу ходят суда Азовской военной флотилии, штаб которой базируется сейчас в Мариуполе. Туда эвакуируются из Одессы раненые, а оттуда везут в Одессу боеприпасы, и нам, чтобы добраться до Одессы, придется поехать сперва в Мариуполь. Это был крюк километров на полтораста на юго–восток, но делать было нечего. Других путей мы не знали и решили ехать в Мариуполь.

Демьянов менял в автороте вышедшее из строя сцепление, и нам пришлось заночевать у Маслова в сенях с тем, чтобы ехать наутро.

Запасшись из штаба фронта бумагой с приказанием перебросить нас в Одессу, мы двинулись в штаб флотилии.

По дороге на Мариуполь мы стали свидетелями довольно скверной истории. Сначала мимо нас проехало несколько подвод с красноармейцами, потом издали, с поля, заметив нашу машину, нам стали махать руками какие–то люди. Мы остановились. К нам подбежали двое, оба немолодые, и стали совать нам документы в таком волнении, что ничего невозможно было понять. Наконец выяснилось, что это председатель и бухгалтер здешнего колхоза. Они дали с бахчи много арбузов красноармейцам, приехавшим на подводах, но потом последняя подвода отстала и с нее соскочил красноармеец, который стал требовать еще арбузов, ругался и даже пригрозил гранатой. Старики арбузов так и не дали, а нас остановили на предмет наказания виновного. Посадив обоих стариков на машину, мы развернулись и догнали уходившие подводы. На задней сидел тот самый красноармеец, который угрожал старикам гранатой.

Происшествие было отвратительное, и надо было как–то успокоить стариков. Я выругал виновника, а старшему по команде, сержанту, ехавшему на передней подводе, приказал довести до сведения командира части о случившемся. Подводы поехали дальше, а старики немножко успокоились.

— Мы что, нам не жаль арбузов. Вот смотрите, гора арбузов у них на подводах навалена. Так он захотел еще те, которые не снятые. Мы не против дать арбузы, мы даем. Но если он на нас с гранатой!.. У меня у самого три сына в армии, — снова начал сердиться один из стариков.

Еще раз успокоив его, мы тронулись дальше.

До Мариуполя оказалось больше, чем мы думали, — двести с чем–то километров. Часть пути я сидел за баранкой сам — живот по–прежнему болел. На полпути остановились в какой–то колхозной столовой. Это было большое украинское село. В столовой, в которую мы поднялись на второй этаж по дощатой наружной лестнице, продавали виноградное вино, молоко, огромные оладьи, жирный борщ. Что–то веселое и доброе было в этих деревянных струганых столах, в обильной еде, в приветливых, здоровых, красивых девушках–подавальщицах. У меня было горькое чувство оттого, что мы в прошлом иногда раньше, чем это происходило в действительности, начинали писать, что люди стали жить в достатке, по–человечески, а теперь, когда они, как здесь, например, действительно стали жить по–человечески, все это летело к черту. Горе, смерть, отчаяние — все это находилось отсюда уже в пределах всего нескольких часов пути на машине по хорошей дороге.

Наша «эмка» с ее пятнистой серо–зеленой маскировкой, с закатанным брезентовым верхом здесь, где люди еще не расстались с представлением, что они живут в глубоком тылу, производила подозрительное впечатление. В столовой ко мне подошел милиционер и осведомился, откуда мы и куда. Я показал ему свое удостоверение, но на дальнейшие вопросы отвечать отказался, считая их проявлением излишнего любопытства местной власти.

В следующей деревне следующий милиционер уже пытался нас задержать. Я предъявил ему документы и, считая это вполне достаточным, поехал дальше. Это ему не понравилось. Он кричал нам вслед и даже пытался бежать за машиной. На дороге перед следующей деревней нас встретила целая толпа людей с охотничьими ружьями. Они тоже пожелали проверить наши документы. Я обозлился, но командир этого отряда, симпатичный розовощекий парень, отвел меня в сторонку и тихо и доверительно сказал мне, что милицией прислано сообщение, что мимо них должны будут проехать подозрительные люди, «вроде как бы налетчики». Вот почему они и бросили все в поле и прибежали сюда со своими охотничьими ружьями, так как они являются отрядом местной самообороны.

— Я, конечно, не сомневаюсь, товарищ командир, что вы есть действительно вы, но волнуется народ.

Чтобы народ не волновался, я показал ему все имевшиеся у меня бумаги, и он, успокоившись, откозырял вслед машине, приложив руку к кепке.

Я считал, что этим все и кончилось. Но в следующей деревне нам опять стал махать руками милиционер. Я сказал Демьянову, чтобы на этот раз он дул мимо милиционера полным ходом, как бы тот ни кричал и ни махал. Мы проскочили милиционера и деревню и через несколько километров подъехали к районному центру. Здесь у самого въезда нас дожидалась уже Целая группа милиционеров. Чувствуя, что с этим надо как–то покончить, мы остановили машину и спросили, чего они от нас хотят. Они хотели, чтобы мы заехали в местное отделение НКВД. Я подсадил двух милиционеров на подножки, и мы поехали прямо в отделение.

Местный уполномоченный сидел в маленькой комнате за столом лицом к двери и поначалу, когда я зашел, был суров и заявил, что должен нас задержать. Забавно было то, что как раз над годовой этого сурового мужчины висел портрет не кого иного, как Льва Захаровича Мехлиса, чья подпись стояла на бумаге об оказании мне содействия при выполнении задания «Красной звезды».

Бумага эта, извлеченная из кармана гимнастерки, ускорила наши переговоры с уполномоченным, и мы двинулись к Мариуполю. Когда подъезжали к городу, уже темнело. На фоне потемневшего неба были видны багровые отсветы доменных печей Мариупольского завода.

Случайно встреченный моряк взялся показать нам, где находится штаб Азовской флотилии. Он помещался в каком–то большом здании в нескольких километрах от города. Командующего флотилией не было, и мы попали к начальнику штаба. И сразу же смогли оценить точность информации, полученной нами от комиссара штаба фронта. Оказалось, что ни суда Азовской флотилии и никакие другие суда отсюда в Одессу не ходят по причине полной бессмысленности этого занятия; все, что ходит в Одессу, ходит туда из Севастополя, в крайнем случае — из Новороссийска.

До сих пор не понимаю, как отправлявшим нас в Мариуполь товарищам из штаба Южного фронта, да и нам самим не пришла в голову простая мысль, что ближайший морской путь в Одессу все–таки лежит из Севастополя, а до Севастополя в то время можно было добраться сухим путем…

* * *

Выраженное в дневнике недоумение, как мог комиссар штаба Южного фронта по неосведомленности послать нас в Мариуполь, в штаб Азовской флотилии, чтобы мы оттуда добирались в Одессу, не вполне оправдано. Штаб фронта отделяло от Одессы триста пятьдесят километров; от Херсона, через который отступали последние левофланговые части Южного фронта, до Одессы было тоже без малого двести километров. Оставшаяся оборонять Одессу Приморская армия к 18 августа, когда мы уезжали из штаба Южного фронта, в сущности, уже была для него отрезанным ломтем. Из штаба фронта уже не могли ни управлять оставшимися в Одессе войсками, ни снабжать их и, видимо, не имели точного представления ни о том, что там происходит, ни о том, как туда теперь практически добираться.

А на следующий день, 19 августа, пока мы ехали из Мариуполя к Геническу, Приморская армия уже и официально перестала подчиняться Южному фронту.

В этот день приказом И. В. Сталина был создай Одесский оборонительный район, в состав которого вошли части Приморской армии. Командующим районом был назначен контр–адмирал Жуков, в свою очередь непосредственно подчиненный командованию Черноморским флотом.

Входившие раньше в состав Южного фронта части Приморской армии продолжали играть в обороне Одессы огромную роль, но отныне Одесса со всеми оборонявшими ее войсками становилась, если можно так выразиться, сухопутным бастионом Черноморского флота. Это подчеркивалось тем, что во главе оборонительного района был поставлен морской начальник, и, оглядываясь назад, стоит напомнить, что именно это как нельзя более своевременное решение — возложить общую ответственность за оборону Одессы на Черноморский флот — сыграло большую роль и в длительности ее обороны, и в успешной, а точнее сказать, самой образцовой за всю историю войны эвакуации войск морем.

* * *

…Обратно в Мариуполь мы поехали другой дорогой, через гору, с которой город был виден сверху. Отсюда, сверху, он представлял странное зрелище. Все дома в городе были наглухо затемнены, а огромные протуберанцы от доменных печей стояли в небе над городом.

Заночевали в Доме крестьянина. Дом был построен четырехугольником; внутри четырехугольника, во дворе, стояли телеги. Мы поднялись по лесенке наверх под дощатый навес. Дежурная, милая ласковая девушка, посетовав, что нет ни одного места в комнатах, устроила нас под этим навесом, дала подушки, одеяла и простыни.

Утром мы решили немедленно ехать в Севастополь вдоль побережья через Бердянск, Геническ и Чонгарский полуостров. Дорога вдоль побережья оказалась прекрасной, кое–где асфальт, кое–где плотная грунтовка. Вдоль дороги колосились тучные хлеба. Убирали и вывозили урожай. Работало много тракторов и комбайнов. На нолях повсюду виднелись люди. И снова, как это уже часто бывало, казалось, что никакой войны нет.

До Геническа добрались за час до темноты. Сверху нашим глазам открылось море, и нам невероятно, отчаянно захотелось сейчас же выкупаться. Не заезжая к коменданту, мы поехали прямо к пристаням, мимо рыбачьих лодок и баркасов. В море купались летчики и девушки в купальных костюмах и шапочках, Это было как–то странно, и казалось совсем давним и забытым, что вот можно так приехать на юг, купаться в море, видеть этих девушек в купальных шапочках.

Азовское море оказалось таким мелким, что мы добрых полкилометра трудились, шагая по песку, пока добрались до глубины, на которой можно было кое–как плавать.

В Геническ, видимо, прибывали новые части. Город был полон военными. Комендант, молоденький лейтенант, миляга парень, устроил нас ночевать у себя и угощал чаем с леденцами всех цветов радуги. Машина наша стояла тут же во дворе. С моря дул теплый ветер. Парило.

Мог ли я думать, что через месяц из этого тихого и милого приморского городка, где мы купались около рыбацких баркасов, немцы будут лупить по мне, ползущему по земле, из пулеметов и минометов, и что мы тоже будем бить по этому городку из дальнобойной морской артиллерии, и что мне придется присутствовать при обсуждении плана, как потопить здесь, в Геническе, оставшиеся не угнанными в Крым рыбачьи баркасы…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.