Глава четвертая
Глава четвертая
Возвращаюсь к дневнику.
…Едва я отдал статью Громову, как новый редактор «Красноармейской правды» Миронов сказал нам, что неплохо было бы съездить в 13–ю армию под Могилев; по сведениям штаба фронта, где–то там высадился немецкий десант, который сейчас успешно уничтожают. Как я уже потом понял, это были первые слухи о немецком прорыве у Шклова.
Для тех дней вообще было характерно, что немецкие прорывы из–за их неожиданности и глубины мы часто принимали за десанты. Так было потом и под Ельней.
В «Красноармейской правде» несколько машин уже вышло из строя. У корреспондентов центральных газет с машинами тоже было негусто. На всю бригаду «Известий» из шести человек имелся один «пикап». Перед тем, как поехать под Могилев, я, посоветовавшись с ребятами, зашел к Миронову и предложил, что, когда мы вернемся из–под Могилева, я могу съездить на одни сутки в Москву на «пикапе» и пригнать сюда, в редакцию, свой «фордик», хотя и старенький, но надежный, купленный наполовину в долг перед самой войной. Это предложение, к моей радости, было принято. Конечно, машин для разъездов по фронту нам действительно не хватало, но моя идея — пригнать сюда машину, — что греха таить, была вызвана еще и отчаянным желанием хотя бы на несколько часов повидать в Москве близких.
Мы двинулись через Смоленск на Могилев, считая, что это займет у нас двое–трое суток.
По дороге заехали в типографию за газетами. Типография помещалась в огромном сером доме, одиноко, как свеча, стоявшем на площади среди пепелища. Было непонятно, как его еще до сих пор не разбомбили. Пока ребята забирали внизу газету, я по какому–то наитию снял телефонную трубку и попросил междугородную дать мне Москву. Мне ответили: «Сейчас».
Это было так неожиданно, что я растерялся и спросил: «Что сейчас?» Мне сказали: «Сейчас дадим Москву». Я ждал минут пятнадцать и наконец услышал в трубке: «Москва, Москва! Говорит Смоленск. Дайте три–шесть–ноль восемь–четыре».
Потом длинный звонок, знакомый голос: «Алло», — потом грохот и одновременно голос телефонистки: «Я вас разъединила. В Смоленске воздушная тревога».
Оказалось, что налетел какой–то самолет и сбросит несколько бомб. К городу шли еще немецкие самолеты. Тревога затягивалась, ребята торопили меня ехать, и я, решив, что раз так, значит, не судьба, сет вместе с ними в «пикап».
Мы поехали на Могилев через Рославль, а когда, остановившись в Рославле, узнали, что, по слухам, под Рогачевом идут удачные для нас бои, свернули на Пропойск — Рогачев. В темноте доехали до Пропойска и там заночевали. Там в церкви стояла редакция газеты 4–й армии. В Пропойске было спокойно, по улицам ходило еще довольно много народу. Мы заночевали на долу в церкви и утром поехали дальше.
В середине дня подъехали близко к Днепру. Дорога была довольно пустынная, но на развилках стояли «маяки». В гуще прибрежных лесов чувствовалось присутствие частей, спрятанных от немецкой авиации, которая весь день одиночными самолетами шныряла над дорогой.
Мы добрались до штаба дивизии, входившей в 63–й корпус, которым командовал комкор Петровский, бывший командир Пролетарской дивизии, сын Г. И. Петровского.
Корпус стоял передовыми частями по берегу Днепра слева справа от занятого немцами Рогачева. Из штаба дивизии поехали в один из полков. На опушке наткнулись на охранение. Красноармеец вызвал лейтенанта. Лейтенант долго и дотошно разглядывал наши документы, сверял один с другим, в общем, проявляя бдительность, может быть, и лишнюю, но порадовавшую нас. Потом мы замаскировали машину и пошли вслед за лейтенантом.
В эту поездку мы отправились без Суркова — Трошкин, Кригер, Белявский и я. Сурков засел после краснопольской поездки за стихи и остался пока в редакции, отдав нам в дорогу свой автомат. Мы прошли за лейтенантом шагов двести и вдруг услышали крик:
— Куда идете? Под деревья! Сейчас же под деревья!
На опушке под развесистой сосной на раскладном стуле сидел большой полный человек в галифе и белоснежной рубашке, рядом на сучке висел его китель. Этот человек нам и кричал. Он оказался командиром полка и первоначально встретил нас не слишком ласково, ворчал с сильным грузинским акцентом, что вот ходят тут и демаскируют! И мало ли что корреспонденты! И напрасно мы думаем, что для нас не существует правил маскировки! Напрасно! У него в полку порядок и он никому не позволит нарушать этот порядок!
В полку у него, как мы вскоре потом убедились, был действительно прочный порядок. Потом, через несколько минут, сменив гнев на милость, полковник приказал дать ему китель, надел его, застегнулся на все пуговицы, приказал расстелить плащ–палатку и, выйдя из роли командира полка и став хозяином, угостил нас завтраком.
Он оказался хозяином не только гостеприимным, но и запасливым. Кроме консервов и жареного мяса, нам была даже предложена коробка шоколадного набора, что показалось уж вовсе странным в этом лесу. За завтраком мы разговорились. Полковник сказал, что действительно позавчера у него был интересный бой, в котором принимал участие один из его батальонов. Он рассказал подробности боя, во время которого на том берегу была уничтожена группа немцев.
— Но сейчас, — добавил он, — на фронте полка все тихо и, наверно, будет тихо. Немцы сейчас стягивают силы куда–то в другое место. А здесь только переправляются разведывательные партии то с их берега на наш, то с нашего на их.
Потом он рассказал о способах борьбы с немецкими ракетчиками, которые применялись у него в полку. Ракетчиков было трудно ловить в лесу, поэтому делали просто: на болота и в разные самые глухие места засылали по ночам десяток наших ракетчиков, которые одновременно с немцами пускали такие же самые ракеты, и немецкие самолеты не знали, где им бомбить.
Потом полковник рассказал, что его бойцы сбили неподалеку немецкий самолет.
Трошкин снял полковника и комиссара полка. Полковник — в кителе, с автоматом, в новенькой каске, огромный, монументоподобный — сидел на складном стуле и держал на коленях большую карту.
Кто знает, где он теперь, этот гостеприимный карталинец, грозный с виду, а на самом деле веселый и шумный человек, полковник Кипиаии.
От полковника мы поехали к самолету. Он стоял километрах в десяти от штаба полка на открытом месте, на опушке леса. Самолет был совершенно цел. Кажется, в нем были перебиты только рулевые тяги да было несколько пробоин в плоскостях. Летчики, очевидно, убежали в лес. Их до сих пор так и не смогли найти. В самолете все было на месте: часы, фотоаппараты. И то, что самолет был в таком состоянии, было тоже одним и элементов порядка в полку, ибо у самолета дежурили часовые.
Трошкин сделал несколько снимков, и мы поехали обратно в Пропойск, с тем чтобы, переночевав там, двинуться дальше на Могилев.
В Пропойске редакции армейской газеты мы уже не застали. Она куда–то уехала. В городе было тревожно. Днем его бомбили. Все окна в домах были тщательно затемнены. Не зная, где заночевать, мы решили попробовать подъехать к городской гостинице. Оказалось, что там не только есть свободные комнаты, но вся эта маленькая полудеревенская гостиница вообще совершенно свободна. В ней были только две молодые женщины: одна — заведующая гостиницей Аня и вторая — ее помощница, эвакуировавшаяся сюда из Белостока, Роза.
Мы решили выспаться и все четверо легли в одной комнате, положив под подушки оружие. А Боровков устроился на «пикапе» под деревьями у наших окон.
Я лежал у самого окна. Оно было открыто. На крылечке сидел Боровков с Аней и Розой и по своей привычке бесконечно говорил, мимоходом покоряя их сердца.
— Скажите, — мечтательно спрашивала Аня, — почему звезды бывают то белые–белые, а то, наоборот, совсем голубые?
— Отдаленность, — после короткой паузы отвечал Боровков колосом все знающего и все понимающего человека.
Мне не спалось, и я вышел на крыльцо и целый час сидел рядом с ними и молчал, пока они говорили все втроем. А вернее, говорил Боровков, а они слушали. Потом вдруг подошел какой–то человек, очевидно дежурный, и стал требовать, чтобы все ушли в дом, потому что не положено ночью в военное время сидеть на улице. Почему не положено, он и сам, наверное, не знал, но в голосе его чувствовалась убежденность.
Мы пошли в комнату. Боровков сидел на диване рядом с Розой и продолжал с ней разговаривать, а я присел на окно. Аня подошла ко мне и тихим, задыхающимся шепотом стала шептать мне об этой Розе, что она приехала к ним сюда из Белостока и, наверно, шпионит, что она не верит ей, что она говорила начальству, чтобы Розу забрали из гостиницы, но что ее никто не слушает, никто в это не верит, а вот увидят, что она была права!
И вдруг я почувствовал, что всю свою тоску оттого, что война и что муж ее сейчас где–то в армии, неизвестно где, и что в городе темно и страшно, все это по какой–то странной логике она готова была сейчас валить на ни в чем не повинную девушку из Белостока, которую в этот момент считала чуть ли не причиною всех своих несчастий, и разуверять ее было бы бесполезно. Мне надоело ее слушать, я пошел к ребятам и завалился спать.
Рано утром мы уехали из Пропойска. В городе ходили тревожные слухи, население покидало его. Люди уже были готовы ко всяким неожиданностям.
Нам предстояло ехать в Могилев, где, по нашим сведениям, стоял штаб 13–й армии. В Могилев можно было ехать в объезд через Чаусы или лесами, мимо Быхова, вдоль Днепра. Это был путь покороче, и мы выбрали его.
Дорога была абсолютно пустынная, мы так и не встретили на ней ни одного красноармейца. Очевидно, там, впереди, были наши части, но здесь не было никого. Как потом оказалось, мы проскочили эту дорогу за несколько часов до того, как немцы переправились через Днепр у Быхова и перерезали ее. Но тогда мы этого не знали; дорога была спокойная, и мы ехали по ней, довольные тишиной леса и неожиданно — не по–летнему — прохладным утром.
В Могилев мы приехали около часу дня. Город был совсем не похож на тот, каким мы его оставили. В нем было уже пустовато. На перекрестках стояли орудия, рядом с ними расчеты у начальника гарнизона, все того же полковника Воеводина, который когда–то мне сообщил, где находится штаб фронта, мы узнали, что штаба 13–й армии в Могилеве нет, что он переехал в Чаусы, назад, за семьдесят километров отсюда. Как раз в те самые Чаусы, через которые мы утром решили не ехать.
Но нам уже показалось нелепым ехать обратно в тыл, чтобы искать штаб армии и там снова выяснять, куда и в какую дивизию нам ехать.
Переехав обратно через Днепр и свернув на Оршу, мы поехали прямо в штаб ближайшей дивизии, которая, по сведениями начальника гарнизона, стояла в том самом лесу, где еще недавно располагался штаб фронта. Мы свернули в этот лес. В нем было пусто, остались лишь следы машин, засохшие ямы в глинистой земле, увядшие ветви разбросанной маскировки. Мы вновь вы брались на шоссе и решили ехать по нему еще дальше на север, к Орше, надеясь наткнуться вблизи шоссе на какой–нибудь из штабов дивизий.
Мы проехали уже километров тридцать пять или сорок, когда нам все чаще и чаще стали попадаться навстречу машины, летевшие с бешеной скоростью. Потом из кабины одной из встречных машин высунулся человек и ошалелым голосом крикнул.
— Там немецкие танки! — и понесся дальше.
Мы продолжали ехать. Нам было непонятно, как могут оказаться здесь, на этом шоссе, немецкие танки, в то время как мы знали, что вдоль всего Днепра стоят наши войска с приказом в что бы то ни стало задержать немцев.
Мы ехали с порядочной скоростью — шоссе было прекрасное, гудронированное, — как вдруг впереди начали рваться снаряды. Разрывы накрыли дорогу очень точно. Машины, которые шли впереди нас, стали разворачиваться; на шоссе возникла суматоха. Боровков, увидев разрывы, ни слова не говоря, выскочил из кабины. Я не успел удержать его, но Трошкин уже выскочил из машины и вернул его. Боровков объяснял, что он бросился к лесу, потому что подумал, что всем нам нужно спрятаться.
— Все сидят в машине, — упрекал его Трошкин, — а ты? Ты знаешь, что за это полагается?
Мы развернулись и поехали по шоссе назад мимо поставленных вдоль шоссе в кюветах противотанковых орудий, которые издали казались кустами, так хорошо они были замаскированы. Когда мы ехали вперед, то не совсем поняли, даже удивились, зачем стоят здесь эти орудия. А теперь, когда возвращались, нам казалось уже более вероятным, что немцы действительно переправились на этот берег Днепра. Во всяком случае, нам надо было узнать, что происходит. Километра через полтора прямо на дороге мы встретили седого полковника, очень спокойного и, казалось, ничему не удивляющегося. Когда мы сказали ему, что впереди по шоссе бьет немецкая артиллерия, он пожал плечами и лениво ответил:
— Очень может быть.
Мы попросили его сказать, где штаб хоть какой–нибудь дивизии. Он внимательно посмотрел на нас и после паузы сказал:
— Штаб хоть какой–нибудь дивизии? Ну так поедем в нашу. Проехав назад еще километра четыре и свернув с шоссе направо, мы въехали в редкий сосновый лес. Там за раскладным столиком на раскладном стуле сидел грузный, обливавшийся потом от жары полковник с орденами на груди. Он поднялся нам навстречу и спросил, кто мы. Мы ответили, что мы корреспонденты.
— А счастье было так возможно! — сказал полковник.
Он был очень взволнован. Мы в первую секунду подумали, он ждал вместо нас кого–то другого и разочарован, что мы оказались корреспондентами. Но, как выяснилось, его восклицание относилось совсем не к нам.
Полковник с горечью рассказал, как только что у него на правом фланге батальон, окруживший немецкий десант в какой–то деревушке, уже готов был добить этих немцев, но немцы подняли сразу несколько белых флагов. Обрадовавшийся командир батальона поднялся вместе со своими бойцами во весь рост пошел брать немцев в плен по открытому полю. И в это время неожиданный огонь немецких минометов и пулеметов за несколько секунд скосил три четверти батальона. Остаткам батальона пришлось отступить.
Даже и здесь тогда еще не понимали, что шкловский прорыв немцев — это прорыв, а не десант, и поэтому принимали разведывательные части немцев, двигавшиеся в разных направлений, впереди их главных сил, за десантные группы.
Всех подробностей этого дня не помню, но некоторые помню отчетливо. До этого за первые дни войны мне все как–то не приходилось попадать в воюющие части. То мы не могли добраться до них, то это были части, уже вышедшие из боя. А тут впервые после Халхин–Гола я видел работу штаба в боевой обстановке.
Привезший нас полковник оказался начальником оперативного отделения штаба дивизии. Я редко встречал таких спокойных людей. Он разговаривал со своими подчиненными, что–то отмечал на карте и неторопливо скрипучим голосом отдавал приказания.
Позади нас, метрах в трехстах, стояла батарея тяжелой корпусной артиллерии и с небольшими промежутками через наши головы гвоздила куда–то на ту сторону Днепра.
Не совсем зная, о чем во всей этой горячке можно разговаривать с людьми, мы просто толкались между ними, прислушивались к разговорам, ходили от одного к другому. Вскоре с небольшим перелетом сзади нас разорвался первый немецкий снаряд. В лесу были отрыты маленькие щели, в которых можно было или сидеть на корточках, или стоять, согнувшись в три погибели. Но щель все–таки щель, и, когда вслед за первым между деревьев разорвалось еще три или четыре снаряда, мы все полезли в эти щели.
Немцы, очевидно, били не по штабу, который они вряд ли могли тут обнаружить, а по неудачно поставленной в трехстах метрах от штаба тяжелой батарее. Били тоже тяжелыми снарядами. Продолжалось это около двух часов без больших пауз. Иногда мы вылезали из окопчиков, закуривали, но почти сразу же начинался новый налет, и приходилось опять ссыпать я в щели. За два часа я насчитал пятнадцать таких налетов.
Двухфюзеляжный «фокке–вульф», плавая над лесом, корректировал огонь. То ли помогли окопчики, то ли просто повезло, но во всем набитом людьми лесу после двухчасового обстрела оказалось всего несколько раненых.
Когда обстрел окончился, нас познакомили с работниками дивизионной газеты. Дело шло к вечеру, и он предложил нам поехать ночевать к ним во второй эшелон, где стоит их газета, а утром снова вернуться и поехать вместе в один из полков. Мы согласились, уже собрались ехать, Боровков даже развернул между деревьями «пикап», но задержались, чтобы поговорить об обстановке с начальником оперативного отделения. Командир дивизии незадолго до этого приказал подать себе коня и куда–то уехал. Но едва мы подошли к начальнику оперативного отделения, как вдруг началась близкая и частая стрельба из малокалиберных орудий, а вслед за этим пришло телефонное донесение: немецкие танки в четырех километрах от штаба на шоссе и правее его.
Тут уже было не до того, чтобы расспрашивать об оперативной обстановке. Но и уезжать было как–то стыдно. Донесения шли все тревожнее. В трех километрах. В двух. В полутора.
Седой полковник приказал всем нам, находившимся в штабе, разобрать гранаты и приготовить бутылки с бензином. Неожиданно выяснилось, что ни у кого не осталось спичек. Во время обстрела нервничали, курили и извели все спички.
Несколько минут, забыв о танках, все занимались мобилизацией внутренних ресурсов — искали коробки и делили спички, чтобы были у каждого. Потом сидели и ждали. Стрельба все приближалась. Потом стал слышен далекий грохот моторов. Последние сообщение было, что танки в восьмистах метрах от штаба. Но вдруг стрельба начала стихать, и в штаб сообщили, что танки отбиты и повернули обратно.
После этого мы с работником дивизионной газеты решили, что ехать уже не стыдно, хотя в душе мне хотелось уехать раньше, и двинулись из лесу по проселку в другой лес, лежавший километров за десять отсюда.
Не успели мы остановиться там, в лесу, в редакции, как низко, над самым лесом, прошло несколько троек немецких бомбардировщиков. Они шли очень низко. Но лес был таким густым, что, очевидно, стоявшие под елками машины редакции сверху были совершенно не видны. Мы устроили себе под одной из елок шалаш из наломанных веток и, растянувшись, задремали. Через час приехал начальник политотдела дивизии, старший батальонный комиссар, маленький верный южанин не то из Херсона, не то из Николаева. Он много и горячо рассказывал нам о последних боях.
Переночевав в лесу, мы утром вместе с начальником политотдела вернулись в штаб дивизии, который стоял по–прежнему в том же лесочке.
Белявский и Кригер вместе с «пикапом» остались в штабе, чтобы собрать материал, а мы с Пашей Трошкиным и старшим батальонным комиссаром на его машине двинулись в глубь леса, по лесистым высоткам, по которым вдоль берега Днепра проходила линия обороны дивизии.
С того берега Днепра по–прежнему била немецкая артиллерия, но сегодня с утра она уже не делала огневых налетов, а вела только беспокоящий огонь по лесу и дороге. Сначала несколько разрывов далеко на шоссе, потом один снаряд разорвался сзади нас на лесной дороге, потом было еще несколько разрывов в разных местах в лесу.
Доехав до крутого подъема на лесистый холм, мы вылезли из машины и пошли пешком. По гребню холмов были отрыты окопы полного профиля. Тут же, чуть поодаль, находился командный пункт батальона в большой, благоустроенной, крытой в два наката землянке. Что происходило правей, в батальоне не знали. Он должен был оборонять только свой кусок берега.
Я, правда, не совсем понял, как он мог это делать. Хотя старший батальонный комиссар раньше говорил нам, что оборона идет по самому берегу, но на самом деле все обстояло не так. С холма была видна только лесистая лощина впереди. В поле зрения — густой лес, и сам берег Днепра отсюда совершенно не виден. Как, занимая эти позиции, батальон мог помешать переправе немцев через Днепр, я не понял.
Из этого батальона мы пошли в соседний. Но когда добрались до места его прежнего расположения, там его не оказалось. Нам сказали, что батальон поднят и переброшен правей, к шоссе. Тогда мы предложили старшему батальонному комиссару, который, по его словам, знал всю эту местность, найти этот батальон и вообще пойти направо, туда, где, очевидно, что–то происходило. Но он сказал, что переместившийся батальон трудно будет разыскать, что у него еще есть дела в том батальоне, из которого мы только что ушли, а нам лучше всего вернуться в штаб дивизии, нас там проинформируют, и мы пойдем туда, куда нам будет нужно. На этом мы с ним расстались и больше не виделись.
В штабе дивизии нам сказали, что за два километра отсюда находится штаб корпуса. Самые интересные операции происходят сейчас не здесь, а на фронте других дивизий, входящих в корпус, и нам лучше всего поехать туда. А вернее, пойти, чтобы не гонять лишний раз машину и не демаскировать этим расположение штаба.
Мы уже собрались идти, как вдруг в лесу появилась группа вернувшихся разведчиков и еще два десятка человек, присоединившихся к ним из другой дивизии, с боями выходившей и окружения. Командовал ими начальник АХО полка. Его маленький отряд состоял из врача, санитаров, хлебопеков, сапожников и всяких других тыловых людей.
Врач, который шел с ними, оказался крошечной худенькой женщиной. Все в отряде относились к ней с уважением и нежностью, говорили о ней захлебываясь. Она была из Саратова, из города моей юности, и посреди разговора мы вместе с ней вдруг детали вспоминать разные саратовские улицы. Потом она очень просто рассказала, какой у них был бой и как она убила из нагана немца. В ее устах все это было до такой степени просто, что нельзя было не поверить каждому ее слову. Она говорила обо всем происшедшем с нею как о цепи таких вещей, каждую из которых было совершенно необходимо сделать. Вот она окончила свой зубоврачебный техникум, стали брать комсомолок в армию, она пошла. А потом началась война. Она тоже со всеми пошла. А потом оказалось, что зубов никто на войне не лечит, и она стала вместо медсестры — нельзя же было ничего не делать. А потом убили врача, и она стала врачом, потому что больше ведь некому было. А потом раненые впереди кричали, а санитар был убит, и некому было их вытащить, и она полезла вытаскивать. А потом, когда на нее пошел немец, то она выстрелила в него из нагана и убила его, потому что если бы она не выстрелила, то он бы выстрелил, вот она его и убила. Все это перемежалось в ее рассказе с воспоминаниями о муже, о котором она стыдливо говорила, что он еще не на военной службе, как будто она в этом была виновата, и о ребенке, которого она называла «лялька».
Было странно, что у нее был ребенок, такая она сама была маленькая. Потом, когда я кончил мучить ее расспросами, за нее взялся Паша Трошкин. Он усадил ее на пенек и стал снимать. Сначала в каске, потом без каски, с санитарной сумкой, без санитарной сумки. Перед тем как он начал ее снимать, она улыбнулась, вытащила из своей санитарной сумки маленькую сумочку, а оттуда совершенно черную от летней пыли губную помаду и обломок зеркальца и, прежде чем дать себя снять, очистила эту помаду от пыли и накрасила губы. Все это вместе взятое — помада и наган, из которого она стреляла, держа его двумя руками, потому что он тяжелый, и она сама с ее крохотной фигуркой, и огромная санитарная сумка, — все это было странно, и трогательно, и незабываемо.
Едва Трошкин кончил ее снимать, как по лесу снова, как вчера, стала бить артиллерия. Я попал в один окопчик с полковником, командиром дивизии. После каждого нового разрыва полковник, приподнявшись из окопа, кричал всякие нелестные слова сидевшему в десяти метрах от нас, в другом окопчике, начальнику артиллерии.
— Зачем вы ее здесь поставили? — кричал он про батарею. — Нашли место!
— Разрешите доложить, я ее поставил потому… — начинал отвечать начальник артиллерии, но в это время разрывался следующий снаряд, и оба присаживались в своих окопчиках. А через полминуты снова поднимались.
— Я вас не спрашиваю, как и почему! — кричал полковник. — Я просто приказываю вам…
Следующий разрыв. Оба снова прятались в свои щели, и хотя артиллерийский обстрел не располагал к веселому настроению, было во всем этом что–то смешное.
Насмешил нас на этот раз и Петр Иванович Белявский. Самый старший среди нас и человек чрезвычайно, щепетильно аккуратный, он во время обстрела почти после каждого разрыва вылезал из щели и отряхивался от земли и глины. И все это для того, чтобы через минуту снова кинуться в щель и, переждав там, опять вылезти и опять отряхнуться. Смешливый Кригер называл это: «Петя чистит свою курточку».
Когда налет кончился, Кригер и Трошкин остались здесь, в лесу, с «пикапом», а мы с Белявским пошли в штаб корпуса. Там, в штабе, мы встретили комиссара корпуса, немолодого спокойного бригадного комиссара, и начальника политотдела, огромного мужчину с орлиным носом, в каске.
Поговорив с ними, мы узнали, что самые интересные дела происходят в их левофланговой дивизии, обороняющей Могилев. Мы не стали терять времени, простились, обещав приехать потом, когда побываем в дивизии, и пошли обратно, за Кригером и Трошкиным.
Как нам сказали, штаб этой 172–й дивизии стоял здесь, на восточной стороне Днепра, километрах в трех от Могилева. Захватив ребят, мы поехали туда. Утром, когда мы ехали по шоссе, оно было еще совершенно цело. А сейчас было разбомблено немцами, на обочине валялись искореженные обломки грузовике! На кустах висели внутренности лошадей. Но все семь немецких бомб, разорвавшихся здесь, на шоссе, легли в строгом порядке только небольшими секторами воронок захватывая шоссе по краям. Машины продолжали идти по шоссе зигзагами, петляя между этими воронками. В дивизию мы добрались уже к самом вечеру…
* * *
Прежде чем перейти к следующим страницам дневника прерву себя тогдашнего, и на этот раз довольно надолго. Мне пришлось задним числом многое объяснять самому себе, идти по следам людей и событий, и я хочу поделиться результатами этого поиска.
Сейчас, глядя на трофейные отчетные карты немецкого генерального штаба сухопутных войск, я имею возможность реально представить себе обстановку, которая складывалась в районе Могилева в те дни, когда мы туда поехали.
Редактор «Красноармейской правды», направляя нас под Могилев, имел сведения, что «где–то там высадился немецкий десант, который сейчас удачно уничтожают». На самом же деле, судя по нанесенным на карту донесениям действовавших в этом районе немецких частей, их 29–я моторизованная и 10–я танковая дивизии к 11 июля не только уже переправились через Днепр в районе Шклова, северней Могилева, но и продвинулись после переправы на 10 — 20 километров к востоку.
А южней Могилева, в районе Быхова, судя по той же карте, немецкие 10–я моторизованная и 4–я танковая дивизии, переправившись через Днепр, уже контролировали к этому утру на его восточном берегу целый плацдарм — около 40 километров в ширину.
Сами того не ведая, мы въехали в уже создавшийся к тому времени вокруг Могилева мешок.
Полковник Шалва Григорьевич Кипиани, у которого мы оказались в начале этой поездки, днем 11 июля, был командиром 467–го стрелкового полка 102–й стрелковой дивизии. В дневнике есть неточность. Эта дивизия не входила в 63–й корпус Петровского, а была его соседом справа. Оперативная сводка 67–го полка за этот день вполне соответствует той обстановке затишья, которую мы застали: «…полк занял район обороны по левому берегу реки Днепр… Погода солнечная, ветер в сторону противника. Дороги полевые доступны для танков».
События в полку и в дивизии развернулись через двое суток после нашего отъезда. Корпус Петровского 13 июля, действуя на главном направлении удара нашей 21–й армии, форсировал Днепр, освободил города Рогачев и Жлобин и продолжал наступать в направлении Бобруйска. Обеспечивая это наступление с севера, в ночь с 13 на 14 июля между Ново–Быховом и Тодиловичами форсировала Днепр и 102–я стрелковая дивизия, в том числе и полк, которым командовал Кипиани.
Захват Рогачева и Жлобина был одним из первых за войну наших успешных контрударов на Западном фронте. Впоследствии немцы, подбросив силы, остановили наступление нашей 21–й армии и окружили корпус Петровского. Петровский, ставший к тому времени генерал–лейтенантом, был убит в бою 17 августа 1941 года, а его корпус частью погиб, частью вырвался из окружения обратно за Днепр.
Я прочитал сейчас личное дело Петровского и целый ряд его приказов за июль, дающих представление об обстановке и о стиле его руководства корпусом. За этими приказами стоит человек строгий и справедливый, трезво оценивающий обстановку и в моменты успеха, и в моменты тяжелого положения. Из его приказов видно, какое значение он придавал взаимодействию пехоты и артиллерии, вопросам четкой организации управления и связи, работе тыла, эвакуации раненых.
В одном из его приказов говорится: «Полностью использовать все возможности… для борьбы с танками, для чего 45–мм пушки и полковые 76–мм орудия выдвигать вперед в качестве отдельных противотанковых: орудий с задачей активной борьбы с танками. В отдельных случаях выдвигать 122–и 152–мм пушки». Петровский уже в июле 1941 года делал то, чему многие научились гораздо позже.
В приказе, отданном уже в тяжелой обстановке, сказано: «В результате прошедших боев части корпуса понесли потери и, кроме того, значительная часть бойцов застряла в тылах. Приказываю: в течение ночи на 20.7.41 г. из всех обозов изъять лишний рядовой и младший начсостав. Обратить его на укомплектование стрелковых рот. Ездовых оставить из расчета одного человека на две подводы. Пулеметы и винтовки передать на вооружение стрелковых рот, оставив в обозе винтовки из расчета одна на пять подвод».
А в общем, несмотря на обусловленный неравенством сил драматический исход этих боев, начавшихся взятием Жлобина и Рогачева, написанная когда–то, в феврале 1925 года, характеристика на Петровского, в то время еще командира полка, была зоркой и соответствовала действительности. «Обладает сильной волей, большой энергией, решительностью. В оперативной обстановке умело разбирается. Военное дело знает и любит его. Вполне соответствует должности».
В сохранившемся «Журнале боевых действий 102–й дивизии» есть данные о судьбе 467–го полка и его командира Кипиани.
В донесении за 21 июля сказано, что полк перешел в наступление и взял пленных 17–го пехотного немецкого полка.
В донесении за 22 июля в штаб корпуса сообщается, что связь с полком отсутствует, что полк продолжает вести борьбу в окружении, и содержится просьба о помощи танками.
23 июля командир дивизии посылает в штаб корпуса донесение, что 467–й полк, ведя бой в окружении и уничтожив до полутора батальонов противника, частично вышел из окружения, сосредоточился и приводит себя в порядок.
Судя по тому, что в этом же донесении сказано, что в командование полком вступил капитан Матвеец, полковник Кипиани, очевидно, к этому дню был уже или убит, или ранен.
Последняя запись в его личном деле — предвоенная: «Вывел полк на первое место в дивизии». Никаких других записей нет.
После журнальной публикации моего дневника я получил письмо из Грузии: «…Я не умею выразить словами, что я чувствую. Журнал «Дружба народов», Ваши «Разные дни войны». Через 34 года после гибели мужа узнать о последних днях его жизни на фронте!
20 июня 1941 г. мы радостно отпраздновали 14–летие нашей свадьбы, а 22–го…
24–го, отмобилизовав своп полк (муж был командиром 467–го стр. полка и начальником гарнизона в Хороле Полтавской области), он уехал со своим полком на фронт. В последние минуты расставанья, потихоньку от мужа, чтобы хоть чем–то напомнить ему о себе в тяжелой фронтовой обстановке, я высыпала в чемодан все оставшиеся после нашего праздника конфеты и положила шоколадный набор, которым он и угощал Вас за завтраком 11.7.41 г. Я с детьми уехала из Хорола уже тогда, когда в городе и немецкие танки. Все ждала известий о нем с фронта и не далась.
Через несколько дней, в тяжелых боях на Днепре, прикрыл отход наших частей, он был несколько раз ранен и умер, истекая кровью. Он не совершал геройских подвигов, не освобождал наших городов, но он защищал каждую пядь нашей земли и жизни тысяч отступавших людей. А вспомнить о нем некому. Полк его разбит. И я никого из полка не могла найти. Даже место его гибели указано не точно. Знаете, чего хочется? Найти могилу, припасть к ней и остаться навсегда, как верный пес на могиле своего хозяина. Не могу! Не затихает острая боль утраты! Ненавижу немцев и буду их ненавидеть до конца.
Уважающая Вас вдова полковника Ш. Г. Кипиани А. Кипиани».
Что–то дрогнуло во мне, когда я прочел это письмо, за которым стояли тридцать четыре года неутихшего женского горя. Вот, стало быть, откуда, с четырнадцатой годовщины свадьбы, попала туда, в приднепровский лес, эта коробка шоколадного набора, которым с истинно грузинским радушием полковник Кипиани угощал нас, оказавшихся первыми и, должно быть, последними его гостями на войне. Есть что–то щемящее душу в этой маленькой горькой подробности.
Письмо это я получил в марте 1975 года и, в начале лета попав в Грузию, еще успел повидаться с прекрасной женщиной, которая его прислала, с Любовью Федоровной Кипиани. Говорю «успел», потому что сейчас и ее уже нет в живых. Вернувшись после долгого отсутствия в Москву, я увидел на столе телеграмму о ее смерти.
А рядом с этой телеграммой лежало давно дожидавшееся меня письмо из Красноярска от инвалида войны Федора Павловича Животова, одного из офицеров 102–й стрелковой дивизии, в состав которой входил полк Кипиани: «…Командир 467 с. и. полковник Кипиани умер на моих глазах. Будучи тяжело раненным (без обеих ног), он, пока был в памяти, отдавал боевые приказы капитану Матвеец. Держал и вел себя как истинный Герой Родины. Таких людей в бою встречаешь на редкость, и память о нем не умрет никогда. Спасти его жизнь было невозможно из–за большой потери крови, и его боевое сердце биться перестало. Погиб он в разгаре боя. Что характерно, это то, что, будучи без ног, он ни от кого не требовал его эвакуации в тыл, а требовал выполнения своих боевых приказов и не трогать его никуда! Вся эта трагедия проходили несколько минут, он никого к себе не допускал и говорил: я должен умереть на месте, но враг должен быть разгромлен. Мне довелось его захватить живым за несколько минут до смерти…»
Переслать это письмо вдове Кипиани я уже не мог. Было поздно…
Я пишу в дневнике, что утром 12–го нам посчастливилось проскочить по кратчайшей дороге Пропойск — Могилев за несколько часов до того, как немцы переправились через Днепр у Быхова и перерезали ее. Па самом деле немцы переправились через Днепр у Быхова еще 10–го, двумя днями раньше. По ты дорогу Пропойск — Могилев, судя по их отчетным картам, они действительно вышли только 12–го.
Кстати, современный читатель, сколько бы он ни искал не найдет на послевоенных картах Пропойска. В 1941 году город Пропойск Могилевской области существовал на картах и не раз фигурировал в донесениях, но летом 1944 года, во время разгрома в Белоруссии немецкой группы армий «Центр», освобожденный Пропойск был переименован в Славгород.
Наверно, в этом сыграли роль установившаяся к тому времени традиция называть отличившиеся части именами освобожденных ими городов и возникшая вдруг проблема: как наименовать дивизию, освободившую Пропойск?..
В дневнике я пишу, как меня удивило, что на шоссе Могилев — Орша, по эту сторону Днепра, оказались немецкие танки. На самом деле 12–го числа днем, когда мы оказались там, немецкие 10–я танковая и 29–я моторизованная дивизии своими передовыми частями прорвались уже на 50 километров к востоку от Днепра и перерезали железную дорогу Орша — Кричев. Развивая главный удар на северо–восток, к Смоленску, немцы в тот день, очевидно, еще не проявляли особого стремления поворачивать на юг, к Могилеву. Эпизод с немецкими танками, подходившими вдоль Оршанского шоссе к штабу дивизии, где мы оказались, носил, видимо, частный характер. Немцы просто прощупывали силу нашей обороны на этом направлении и, потеряв от огня артиллерии несколько танков, отошли. Дивизия, к штабу которой подходили эти танки, была 110–я стрелковая дивизия 13–й армии. Она входила в оборонявший Могилев 61–й стрелковый корпус генерала Бакунина, сражалась в этом районе до 26 июля, а потом прорывалась из окружения. Встреченный нами в лесу на своем командном пункте командир 110–й дивизии Василий Андреевич Хлебцов за свои боевые действия получил два ордена еще в 41–м году, что бывало тогда не часто; в 1942 году после выхода из окружения вновь командовал дивизией, затем был заместителем командира кавалерийского корпуса. 7 мая 1942 года получил звание генерал–майора, а 25 мая погиб на Изюм–Барвенковском направлении Юго–Западного фронта.
Ничему не удивлявшийся полковник, которого мы встретили на шоссе, был Федор Трофимович Ковтунов, начальник оперативного отделения штаба 110–й дивизии. В последующие дни под Могилевом он командовал полком, был награжден орденом, 10 ноября оставался в окружении, вышел из него и воевал дальше, закончив войну в Восточной Пруссии генерал–майором, командиром 88–й стрелковой Витебской дивизии.
Воспоминания о мимолетной встрече в лесу под Могилевом оказались для меня впоследствии первым толчком к тому, чтобы написать «маленькую докторшу» Таню Овсянникову — одно из главных действующих лиц всех трех книг моего романа «Живые и мертвые».
Тогда, в июле 1941 года, вернувшись из–под Могилева, я написал очерк о встрече с этой женщиной–военврачом «Валя Тимофеева». Он был напечатан во фронтовой газете под моей фамилией, а в «Известиях» — под псевдонимом С. Константинов, потому что рядом шел другой мой фронтовой материал за собственной подписью.
Я считал, что эта женщина погибла. Может быть, это шло от общего ощущения тяжести обстановки под Могилевом, а может, оттого, что из всех людей, с которыми я столкнулся в ту поездку, мне потом за долгие годы довелось встретить лишь двух человек.
Готовя дневник к печати, я обнаружил, казалось, безнадежно потерянный старый блокнот, бывший со мной в могилевской поездке, и в нем свою тогдашнюю запись о встрече с женщиной–врачом. В виде исключения я полностью приведу ее. Он даст известное представление о том, как вообще первоначально во фронтовой обстановке велись записи, на основе которых в тех случаях, когда они сохранились, — я диктовал весной 1942 года свой дневник. Вот эта запись: «443–й с. п. 53–й дивизии.
Начали нас бомбить в роще. Наши тылы полка. Справа и слева от нас были батареи.
Женщина, зубной врач, Валентина Владимировна Тимофеева, 23 года, вылезала из укрытия и доставала и перетаскивала раненых.
— У нас не было комплекта врачей, мне самому приходилось перевязывать, и я попросил: дайте хоть зубного. Вот и дали. Я сам, когда была сильная бомбежка, полз в щель, а она и перевязывает на открытом месте. Говорю: «Убьют!» — «Нет, — говорит, — пока не убили, надо работать», — а сама перевязывает.
— Они осветили нас ракетой. Потом ракета потухла. Я поползла, кричу: «Где вы?» Но поползла неверно, раненый кричит: «Я здесь, здесь!»
Я подползла, говорю: «Милый, как же вас?..» А он говорит: «Я поднялся, а тут ракета — и скосили». Шесть ран. Вижу, что безнадежный, но, чтобы ему легче было, перевязала грудь полотенцем. Он чувствует, что безнадежное положение, спрашивает: «Насмерть?» Я говорю: «Нет, что вы…» Тут и подполз немец. Я вынула наган и выстрелила. Он упал. Наверное, убила, потому что он потом бы меня сам застрелил. Я была на месте, и мелькали белые бинты… А потом раненого лежа тащу и прошу его: «Милый, ну как–нибудь, ну еще шаг…» Он говорит: «Не могу». А я все же прошу. Тяжело, сумка тяжелая, но разве мне ее бросить? Все–таки дотащила.
Кружку 9–го осколком выбило из рук.
— Как приехали, всего раза три и пришлось открывать свой кабинет. Ни у кого зубы не болели. Я спрашиваю: «Что ж я буду делать?» Говорит начальник штаба: «Найдется». И правда, нашлось.
Рукава у гимнастерки завернуты. Правая рука натерта в кровь.
— Почему же вам форму не дали лучшую?
— А у меня есть своя, по росту, да разве на меня напасешься? Вся в крови была. С 8 марта 1940 года в армии.
— У меня лялька была, год десять месяцев, она сейчас умерла. Только жив сын четырех месяцев. С мамой сейчас. Мама говорит: «Воспитаю сына, только прогоните немцев». В военкомате спрашивают: «Ничего, что лялька?» Говорю: «Ничего», — ну и пошла в армию.
Кончила Саратовскую зубоврачебную школу в 1936 году.
— Теперь уже едва ли придется зубы лечить, буду работать по новой профессии.
Ее дразнит капитан: «Приказано вас при наступлении не играть». — «Это почему же?» — «Во–первых, женщина, да, во–вторых, такая маленькая».
Детское курносое лицо как у мальчишки. Сама уроженка Аткарска, жила в Саратове.
— Я в Берлине сама хочу быть. А то что же это, вы едете, а меня оставите?
— Сначала перевязывала тех, что были в тылу, а потом стали присылать по три машины из батальонов, ни одного раненого оставила без перевязки.
Когда фотограф начинает снимать, просыпаются женские инстинкты: «Погодите, я же в беспорядке». — «Вам не надо зеркальца?» — «Ну, конечно же, надо!» Очень обрадовалась.
Ласковая, спокойная, а главное, никогда не падала духом».
В блокноте оказались сведения, о которых я забыл и которые могли бы помочь мне найти Тимофееву, если она жива: возраст, место рождения, название учебного заведения, дата ухода в армию.
В архиве среди сотен тысяч личных дел личного дела военврача Валентины Владимировны Тимофеевой не оказалось. Тогда я обратился к своим товарищам по профессии — саратовским журналистам. Сообщит все имевшиеся у меня данные, и в неправдоподобно быстрый срок, буквально через три дня. Валентина Владимировна Тимофеева нашлась. Оказалось, что она живет в Риге со своим мужем, подполковником запаса, и с тремя детьми. Старший из них, сын Лев, которого она, уходя на войну, оставила четырехмесячным «лялькой», уже успел вернуться с действительной службы в армии.
Хочу привести часть письма, которое В. В. Тимофеева прислала в ответ на мое. Письмо лучше, чем мои слова, даст представление о последующей военной судьбе этой женщины, да, пожалуй, и о других схожих с нею судьбах многих других замечательных женщин, надевших в сорок первом году военную форму. «…Отвечу на Ваши вопросы. Вы правы: в 41–м году о существовании очерка я, конечно, ничего не знала, да и не могли знать, так как шесть месяцев не имела связи с Большой землей (так мы называли ее тогда). Да и когда прочла, то интересовалась, жив ли С. Константинов, но так ничего и не пришлось узнать.
Теперь о себе. После встречи с Вами наша группа соединилась с остатками 110–й стрелковой дивизии. Командовал этой дивизией полковник Хлебцов В. А. В общем, Вы правы, когда назвали это кашей, там действительно была каша.
В составе 110–й стрелковой дивизии пробовали прорвать, кольцо окружения, но безуспешно. Полковник Хлебцов организовал около себя партизанский отряд и возглавил его. В составе этого отряда была и я в качестве врача–бойца. Отряд рос из остатков разрозненных частей и местных работников. У нас была задача простая и в то же время важная: не давать спокойно жить врагу на нашей земле и продвигаться на восток, что мы и делали. Трудно вспомнить мне те места, где были бои или стычки у нас с врагом.
Снабжались мы за счет местного населения и в основном за счет немцев. То отобьем обоз немецкий, то машину подобьем. Вот так и жили. Однажды огнем из пулеметов ребята подбили низко летевший самолет. Немецкий летчик приземлился на парашюте, его расстреляли, так как тыла у нас не было. А из парашюта я пошила ребятам рубашки, и они этим были очень довольны, ведь у нас не было смены белья, приходилось и об этом думать. В отряде больных не было, так как за этим я строго следила, при первой возможности каралась просушить, постирать белье и верхнюю одежду, следила, чтобы в отряде не было паразитов, для этого часто ребят осматривала и обязательно устраивала банные дни.
Местное населенно ненавидело врага и во всем нам помогало, и мы не чувствовали себя, что мы в тылу врага, мы были дома.
Люди рисковали своей жизнью, помогая нам, но, как говорят, в семье не без урода, так и у нас были случаи, когда староста пытался предупредить немцев и навести их на наш след. Расправа была одна: собаке собачья смерть.
В одном таком бою меня ранило — пулевое ранение правой ноги. Я вынуждена была жить в деревне, как будто бы Князевка Смоленской области, у крестьянина. Очень хорошая семья, не помню даже, как их звать, но им сердечно благодарна. Ребята из отряда меня навещали, а когда я поправилась, меня взяли в отряд. Продвигался наш отряд ночью и редко днем лесом. Вооружены были немецкими автоматами, были немецкие ручные пулеметы и даже был один наш пулемет «максим».
Однажды я пошла на связь в село, зашла к жене партизана, местного учителя (он был у нас в отряде и принес радиоприемник с питанием, что дало возможность слушать Москву. В это время в село въехало две машины с карателями.
Всех жителей выгнали на улицу, в том числе и меня. Построили в один ряд, и немец отсчитывал каждого десятого и убивал. Десятыми были не только взрослые, но и дети… Я была шестая. Наши, узнав о таком зверстве, перекрыли дороги из деревни и всех немцев уничтожили, не дали возможности даже слезть с машин.
7 ноября мы слушали речь Сталина на Красной площади, и позже нам население передало сброшенную с самолета газету, где была речь т. Сталина. Да, велика была вера у советских людей в этого человека!
Сплошной линии фронта не было, и наш отряд удачно вышел в район г. Тулы с небольшой разведывательной перестрелкой на соединение с нашими частями.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.