Россия в поисках нового пути

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Россия в поисках нового пути

Александр Механик

Михаил Рогожников

Пока окончательно не оформится социальная структура российского общества, а социальные классы не обретут своего политического и идеологического лица, Россия будет обречена на выбор между бонапартизмом и неолиберализмом

Минувший год в России оказался, как никогда за последние десять-двенадцать лет, богат на крупные общественно-политические события, связанные не с проблемами Северного Кавказа, не с террором, а с активностью различных социальных групп, в первую очередь в Москве. Чтобы понять логику развития прошлогодней политической активности и причины ее столь быстрого затухания, надо предварительно объяснить, что произошло с российским обществом с 1991-го по 2012 год.

Приключения российского среднего класса

В связи с событиями последнего года часто вспоминают митинги и демонстрации времен перестройки и задаются двумя вопросами: почему граждане были так активны тогда и почему эта активность практически полностью завершилась где-то через год-два после начала реформ?

Политическая активность времен перестройки — это активность советского среднего класса, прежде всего научных работников и инженеров передовых отраслей промышленности. Не случайно наибольшую активность в Москве проявляли различные общественные объединения сотрудников Академии наук и Зеленоградского научного центра. Выбранная в 1992 году модель экономических реформ нанесла удар по всему советскому среднему классу, но самый большой пришелся именно на эти его страты. В Москве примерно в пять раз уменьшилось число научных работников, закрылось большинство заводов, в том числе самых передовых, или радикально уменьшилось число работающих на них. А традиционные страты среднего класса — учителя, врачи, служащие — обнищали и были деморализованы. Какое-то время часть этого старого среднего класса протестовала против реформ. Пиком этих протестов стали события октября 1993 года, которые либеральные публицисты называли бунтом маргиналов. К сожалению, социологических исследований среди этих людей не проводилось, но личные наблюдения авторов этих строк говорят, что среди них было много вчерашних энтузиастов перестройки из московских научных центров.

Итак, старый средний класс исчез или был деморализован. Потребовалось более двадцати лет, чтобы возникла и приняла более или менее устойчивые формы новая социальная структура российского общества. И у новых социальных групп, которые стали формироваться в новых экономических нишах, в первую очередь в сфере услуг и малого предпринимательства, определяющих теперь социальное лицо Москвы, сформировалось пока даже не новое социальное сознание, но чувство своей особости и интерес к поиску своего социального лица. Эти люди стали ядром нового московского среднего класса. Московского, потому что именно в Москве существует такая его концентрация. В других городах средний класс зачастую сохраняет прежнее лицо, потому что там в значительно меньшей мере произошло разрушение традиционного советского среднего класса, который теперь сбросил с себя «советскость», но сохранил свою социальную структуру. Собственно, именно в разной социальной структуре московского и провинциального общества и кроется причина разного отклика на призывы московских лидеров оппозиции в Москве и провинции.

Эти двадцать лет были нужны для того, чтобы не просто возник новый средний класс, а чтобы сформировалось его новое большинство из молодого поколения, не связанного с советским прошлым. Первое поколение нового среднего класса, сформировавшееся в 1990-е, даже приобретя новый социальный статус, рефлективно все еще идентифицировало себя со старыми социальными реалиями.

Бессмысленно, как это часто делает оппозиционная пресса, называть новый московский средний класс в терминологии Ричарда Флориды — креативным, который сам Флорида определяет как участников основанной на знании высокотехнологичной экономики, требующей наличия творческого мышления и способности нешаблонного решения задач. Представителей таких социальных страт среди «протестантов» как раз было незначительное меньшинство. В том числе потому, что в силу уже указанных нами причин Москва перестала быть центром высокотехнологичной экономики.

В поисках своего языка

Сформировавшись, новое ядро московского среднего класса нуждалось в определении своей идентичности, отличной от традиционных советских представлений. Тем более что в советское время у него не было непосредственных аналогов. Те, кто составлял это ядро, ждали только внешнего толчка, чтобы поиск идентичности приобрел неизбежные для любых социальных процессов публичные формы. И здесь ключевую роль играет случай: кто именно внесет свое представление о социальной идентичности в сознание соответствующей социальной страты, кто заговорит на ее языке, кого они услышат и кому поверят. Медведев пытался освоить этот язык и поначалу даже был услышан, но в силу известных причин этот контакт был им утерян. А большинство представителей правящей элиты даже не считало нужным искать общий язык с этими слоями московской общественности: одни полагали их социально близкими и поэтому не нуждающимися в особом подходе; другие, напротив, рассчитывали на поддержку «молчаливого большинства», которое отчужденно и враждебно воспринимает московский средний класс. Поскольку власти не нашли адекватного языка для разговора с «новыми» горожанами, контроль над их умами (правда, как оказалось, кратковременный) захватили новые лидеры. Хотя повод для начала протестов «подарила» и продолжает «дарить» новому среднему классу и его лидерам сама власть, которая, впрочем, не ожидала, что традиционные для российских выборов злоупотребления вызовут столь резкую реакцию со стороны этой части общества, которая до этого почти двадцать лет воспринимала их или с полным безразличием, или даже с иронией, а иногда и с одобрением. Как во время выборов президента в 1996 году.

После массовых акций протеста в декабре и в начале февраля часть лидеров оппозиции решила, что способна, опираясь на массы протестующих, бросить силовой вызов правящему классу, и на митинге 6 мая, в день инаугурации президента, спровоцировала массовые столкновения части протестантов с полицией. С этого момента началось ослабление протестного движения, поскольку большинство участников протестных выступлений искали в протесте скорее способ гражданского самоутверждения и не желали быть орудием в руках лидеров, тем более что большинство, по данным социологических опросов, относилось к ним достаточно сдержанно.

Важным фактором, ослаблявшим протестное движение, была его социальная и политическая неоднородность. Попытки лидеров протеста лавировать между крайностями — сторонниками либеральных реформ, упрекающими власти в непоследовательном их проведении, носителями радикальных левых взглядов, требующими прекращения реформ, и националистами — привели к полному обессмысливанию движения. Ссылки на то, что такое объединение необходимо для поддержки демократических требований, не усиливают позиций лидеров, поскольку и понимание демократии у всех этих групп различное. Не случайно они не сумели сформулировать свою позицию ни по одному из важнейших вопросов современной повестки дня: экономическое развитие, образование, здравоохранение, пенсионная реформа, наука и т. д. Единственная группа внепарламентской оппозиции, пытающейся ответить на эти вопросы, — возглавляемый Алексеем Кудриным Комитет гражданских инициатив, который позиционирует себя как своего рода посредника между либеральной частью оппозиции и властью. Но стоит отметить, что Кудрин поддерживает большинство правительственных реформ в экономике, в том числе в области здравоохранения и образования, поскольку он сам закладывал их основы. За оппозиционностью комитета скрывается явный расчет на призыв во власть в случае неудачи правительства Медведева. Можно охарактеризовать его позицию известными словами Павла Милюкова : «Мы оппозиция не Его величеству, а оппозиция Его величества».

Другая часть нового класса, попробовав оппозицию, переключилась на участие в неполитическом, в первую очередь волонтерском движении, которое в конечном счете может стать основой для действительно содержательного движения за преобразование общества, в защиту человеческого достоинства. Именно так в Европе в конце XIX — начале ХХ века возникали массовые политические партии, придавшие политической системе реальное демократическое содержание. В их состав, как, например, в Швеции, входили профсоюзы, марксистские группы, религиозные проповедники левого толка и другие группы борцов за человеческое достоинство рабочих, то есть люди, стремящиеся к преобразованию общества на основах достоинства и самодеятельности. Аналогичную структуру имела Лейбористская партия Англии, а также другие европейские левые партии.

Аморфному обществу — аморфную партию

Важную роль в мобилизации протестных настроений в среде нового среднего класса сыграли социальные сети, которые послужили, говоря словами классика, «коллективным агитатором и коллективным организатором». Но в отличие от газеты, на которую опирался классик, сами по себе социальные сети не несут смыслов, в них нет квалифицированной аналитики, а лишь сиюминутные реакции, порождающие скорее массовую истерику, а не осознанные действия. Роль организующего начала в этом океане истерики попытались взять на себя «Эхо Москвы», «Дождь» и другие оппозиционные интернет-СМИ, которые в силу своей специфики скорее сами впадали в истерику, чем вносили смыслы.

Новые лидеры оказались адекватны социальным сетям, но не адекватны запросам нового среднего класса. Они не сумели оценить масштаб поддержки Владимира Путина большинством населения России в ходе выборов, а их издевательский тон по отношению к сторонникам Путина из «классово чуждых» им слоев населения и истерическое ожидание поражения президента оказались неадекватными даже в глазах многих протестантов. Тем более что Путин сумел мобилизовать «молчаливое большинство», что показали и массовые митинги в его поддержку, как бы ни издевались над ними оппозиционные СМИ и лидеры протестующих.

Однако провал протестного движения, по крайней мере на данный момент, независимо от нашего к нему отношения, не должен закрывать от нас существенных проблем с функционированием демократических институтов в России. Они заключаются не столько в фальсификации избирательного процесса, что бы под этим ни имелось в виду: фальсификации при подсчете голосов, снятие оппозиционных кандидатов с выборов, нарушения порядка агитации в пользу правящей партии. (Хотя все это не красит ни власть, ни демократические институты.) Главное — уже упомянутые деморализация значительной части общества, разрушение традиционных социальных страт, социальная растерянность подавляющей части населения, разрыв социальных связей, которые привели к беспрецедентной атомизации российского общества. Отсюда крах большинства новых политических партий, возникавших в начале 1990-х: у них не оказалось социальной основы. За общественное внимание смогли зацепиться только партии, эксплуатирующие прошлое (КПРФ), национализм (ЛДПР) или саму эту общественную аморфность («Единая Россия»). Аморфному обществу — аморфную партию.

Какое общество, такая и идеология

И естественно, что в таком обществе нет основ ни для какой идеологии, которая заведомо черпает свои основания в определенных социальных классах, кроме идеологии социального бонапартизма и идеологии заимствованного либерализма. Бонапартизма, который естествен для аморфного общества, лишенного собственных, внутренних скреп помимо некоторых не слишком ярко выраженных традиционных ценностей и поиска государственного покровительства. И либерализма, который заимствуется на Западе единственной более или менее самоопределившейся социальной группой — в основном крупными предпринимателями и обслуживающей их частью бюрократии. Заимствуется в силу естественных связей, которые существуют между ними и соответствующими западными стратами.

Наш дуумвират четко обозначил свои пристрастия в этой идеологической вилке. Президент явно склонен искать примеры для себя в деятельности таких политиков, как Рузвельт и де Голль, которых можно назвать мягкими социальными бонапартистами. А один из крупных французских политиков-консерваторов без тени сомнения провел параллель между Путиным и Наполеоном III (к нему у консервативных французов достаточно позитивное отношение, совсем не то, что сложилось в России под влиянием работы Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта»), который действовал в условиях, социально близких теперешнему состоянию российского общества, постоянно лавируя в своей политике между интересами буржуазии и рабочих. А премьер в интервью газете «Коммерсант» фактически прямо заявил, что он не просто хозяйственный руководитель, а человек, руководствующийся в своей деятельности определенной идеологией, которую он не назвал, но из контекста ясно, что это либерализм.

Причем либерализм заимствуется в его последнем изводе — неолиберализме, который более сконцентрирован на свободе экономики, чем на народной свободе — демократии, — и во многом привел на Западе к тем же последствиям, что и в России: к распаду традиционных социальных классов, выхолащиванию демократических институтов, идеологической дезориентации политических партий. (Не случайно в Чили неолиберализм стал идеологической основой пиночетовской диктатуры.) С той только разницей, что там уже были демократия, партии, идеологии и переход этот длился около трех десятилетий, а у нас он произошел в результате национальной катастрофы.

Судьба демократии на неолиберальном Западе

То есть процессы, происходящие в России, во многом напоминают процессы, происходящие на Западе, только в карикатурно-преувеличенном виде. Во всем так называемом демократическом мире крепнет ощущение, что с демократией происходит что-то не то. Что смена партий, независимо от их названия, у власти, происходящая во время выборов, не приводит к сколько-нибудь значимым переменам в жизни граждан, что растет социальное неравенство, что социальные гарантии, достигнутые за последние сто лет благодаря непрерывной борьбе рабочих и среднего класса, тают на глазах. Рабочие и средний класс в большинстве стран Европы из активных участников демократического процесса превращаются в пассивных наблюдателей — это заметно хотя бы по тому, что число участвующих в выборах в большинстве демократических стран все время падает. Более того, власти предержащие, даже в самых демократических странах, в ужасе от перспектив активного участия граждан в решении политико-экономических вопросов. Когда в Греции левые политические партии решили было провести референдум об экономической политике правительства и ЕС, о том, кто должен отвечать за долги банков, вся бюрократия Европы объединилась, чтобы заставить греческих политиков отказаться от этой идеи, ведь она угрожала всей системе господства финансовой олигархии. Хотя, как показал пример Исландии, которая все-таки провела такой референдум, именно решение граждан отказаться от поддержки банков спасло экономику страны, хотя и стоило благополучия владельцам и менеджерам банков, доведшим их до краха. Но именно этого не может допустить современное государство, попавшее под пяту финансовой олигархии.

Превращения демократии в современном мире показали, что, как заметил известный российский политолог Борис Капустин, связь между капитализмом и демократией, о которой так любят говорить адепты капитализма в современной России, не является имманентным свойством капитализма, а была обусловлена «сугубо сопротивлением масс тем формам угнетения и эксплуатации, которые нес с собой капитализм».

Демократия была той ценой, которую платил капитализм «сопротивляющимся массам за свое сохранение». После победы революции в России, а особенно после победы Советского Союза во Второй мировой войне, эта плата многократно возросла.

Именно неприятие этой зависимости породило на фоне ослабления Советского Союза реакцию в виде политики Маргарет Тэтчер и Рональда Рейгана , одним из проявлений которой была деиндустриализация развитых стран. Во многом это была цена, которую капитализм этих стран заплатил за то, чтобы избавиться от своего «могильщика», а заодно ослабить «путы» демократии и социальных обязательств.

Трагическую роль в этой истории сыграл европейский средний класс, который, увлеченный обещаниями снизить налоговый пресс и получить в свое распоряжение дополнительные возможности дешевого кредита и, как в Британии, приватизированное жилье в качестве обеспечения этого кредита, поддержал идеи экономики услуг, — ведь он был ее ядром. Что ж, теперь он расплачивается за это во всем развитом мире потерей этого жилья, непомерными долгами и падением доходов, потому что оказалось, что без индустрии не нужны и услуги. Текущий кризис это ясно показал.

На смену борьбы больших проектов — борьба харизм

Изменение социальной структуры западного общества обернулось серьезными трансформациями его политической системы и ее идеологических основ. Традиционные идеологии и опиравшиеся на них партии лишились своей классовой основы. На смену большим идеологическим проектам с далеко идущими целями, которые ставили перед собой политические партии от лица представляемых ими классов, пришли сиюминутные интересы мелких страт, объединить которые под крылом одной партии удается только благодаря харизме лидеров. На смену борьбе принципов пришла борьба имиджей. Характерна в этом смысле эволюция левых партий, самых последовательных проводников самого большого проекта современности — социализма в разных его ипостасях. Например, Коммунистическая партия Италии, после нескольких преобразований превратившись в Демократическую партию, стала самой последовательной защитницей не столько трудящихся, сколько финансовых рынков. А Тони Блэр и Герхард Шредер , лидеры двух самых больших социал-демократических партий Европы — Лейбористской партии Британии и Социал-демократической партии Германии, — в своей нашумевшей статье «Европа: третий путь, новый центр» провозгласили: «Гибкие рынки — такова современная цель социал-демократов». И хотя этот призыв сопровождается ритуальными клятвами в верности социальной справедливости, это уже явно не путь к социализму, как его ни понимай. Но обмельчали и либеральные партии, некогда обещавшие построение свободного общества равных возможностей, которое они тоже теперь представляют скорее как рынок возможностей.

Соответственно размывается сама основа демократии. Как замечает известный английский политолог Колин Крауч , демократия все чаще определяется не как нормативный идеал, предполагающий постоянное вмешательство граждан в политический процесс, к которому традиционно стремились в первую очередь левые партии Европы, а как либеральная демократия. В которой самой главной, а часто и единственной формой массового участия оказывается участие в выборах, а главные возможности и свободы предоставлены для бизнес-лоббизма. При этом за спектаклем электоральной игры разворачивается непубличная реальная политика, которая опирается на взаимодействие между избранным правительством и преимущественно деловыми элитами. А гражданам оставляется внеполитическая активность, которая приветствуется как проявление гражданского общества. Да и сами граждане, даже самые активные, все более и более теряя доверие к политической системе, отстраняются от нее, замыкаясь в неполитической активности. Не случайно поэтому, замечает Крауч, явная фальсификация выборов президента США в 2000 году в пользу Буша-младшего была с такой апатией встречена американской общественностью.

Вместе с Западом в Средневековье и обратно

В своей недавней книге «Как управлять миром» (How to Run the World) влиятельный американский политолог Параг Ханна пишет о стремительно наступающем новом Средневековье. Ассоциации современного мира со Средневековьем очень удачно раскрывает сущность нашего заимствованного либерализма — неолиберализма. Для Средневековья и был характерен высокий уровень дефрагментации политики (по феодам), отсутствие цельного структурно зрелого общества и вообще нации, слабость государства, сила олигархий, а для поздних Средних веков — доминирование того, что сегодня назвали бы финансовым капиталом. А также ощущение или убеждение, что время никуда не движется, что все смыслы завершены (тогда казалось, что смысловая точка поставлена в религиозных текстах, теперь так кажется в результате завершения прежних идеологических проектов).

Надо сказать, что позднесоветская и новая постсоветская элита чутко уловили средневековый дух неолиберализма в той его особенности, которая выдвигает на первый план прагматизм в форме максимизации личной выгоды как главного мотива поведения. Корыстолюбие элиты было совершенно органично Средневековью, где каждый местный властелин защищал свою собственную территорию, служил за землю и деньги, а власть означала прежде всего богатство — принципа raison d’?tat (государственных интересов) еще не существовало. Неолиберальная парадигма в западных странах отозвалась на качестве и поведении элит менее болезненно, поскольку там raison d’?tat держался за само наличие государства, у нас же оно само и рухнуло, как бы и не под давлением сильнейшего желания упомянутый принцип с себя сбросить. А нынешнему поколению властей предержащих это идейно-психологическое наследство мешает управлять, поскольку произошедшая в элитах негласная легитимация принципа личной корысти как одного из главных привела к необходимости удовлетворять эту корысть налево и направо, откликаясь на запросы различных лоббистских групп. Оппозиция же предстает, по сути, как одна из таких групп, просто использующая доступные ей формы давления. Причем тоже в пародийно средневековой форме: апелляция ПР к скоморошеству не случайна.

Изменение тренда

Но новое Средневековье тоже подходит к концу. И западные политики заговорили о новой индустриализации. Этот ключевой пункт современной мировой повестки просмотрела оппозиция, что, впрочем, немудрено, поскольку она отражает интересы класса, порожденного другими процессами. Но его пытается подхватить часть правящей элиты. Хотя пока нельзя сказать, что это вылилось в достаточный объем решений, который переломил бы тенденцию нашего индустриального и социального распада. Потому что невозможно сочетать политику новой индустриализации и идеологию неолиберализма, все еще довлеющего над значительной частью нашего правительства. Чтобы новая тенденция возобладала, необходимо, чтобы ее подхватила количественно и интеллектуально значимая социальная страта общества, которая осознает реальную мировую повестку и мировые вызовы.

И только когда наше общество начнет разворачиваться к их пониманию, понемногу начнется формирование новой политической структуры. И это, скорее всего, будет сопровождаться новым витком идейной «борьбы за советское наследство». Потому что советский период нашей истории дал выдающиеся промышленные и научные достижения. К нему в первую очередь обратятся с вопросом: как теперь мы будем проводить новую индустриализацию?

Новая ипостась советского проекта

В самом общем виде советский проект — это одновременно и передовой проект западного модерна, осуществленный на периферии, в естественной «зоне экспериментов», и попытка создания второго, альтернативного западному, ядра капиталистической миросистемы.

Из того, что было уже реализовано в Советской России — или Советском Союзе (а как лучше сказать? — тоже один из вопросов), сразу вспоминаются передовая концепция социальной справедливости, национального мира, альтернатива обществу потребления, основанная на стремлении к самореализации, способность к осуществлению очень больших общенациональных проектов, к географическому освоению, к пространственному развитию, к освоению природных ресурсов. Общий новаторский, передовой дух. Ощущение себя всеми гражданами независимо от нации, религии и состояния людьми, безусловно, «первого сорта», законодателями мировой моды во многих областях — науке, космосе, социальных отношениях, — которое только и может преодолеть искус национального и религиозного разделения, все более явно присутствующий в общественной жизни России. Разделения, чреватого распадом. В столь сложной стране, как Россия, только большой проект — научно-технический, культурный и, безусловно, светский — и большие достижения способны объединить граждан. Кроме того, советская власть в своем исходном понимании — это самоуправление широких масс. Не случайно известная исследовательница тоталитаризма (и автор этого термина) Ханна Арендт отличала реальность сталинского Советского Союза и советский проект в его исходной ипостаси как проявление подлинной свободы. Так что вся совокупность реальных и потенциальных характеристик проекта, включая, конечно, огромные его «отягощения», не может не быть идейно востребованной, причем в первоочередном порядке, на новом витке нашего развития.

Можно предположить, что идеология «нового индустриализма» как перехода из средневеково-неолиберальной отсталости к лидерским позициям в современной цивилизации науки и образования для России может одновременно оказаться не чем иным, как лучшей интерпретацией советского проекта. Вопрос лишь в том, найдутся ли в России социальные силы и лидеры для большого проекта или все сведется со стороны власти к пустым декларациям, а со стороны оппозиции — к пляскам на амвоне.

Алексис де Токвиль

Из книги "Старый порядок и революция"

Истина заключается в том, что из всех мировых обществ труднее всего оказывать длительное сопротивление абсолютистскому правлению там, где аристократии уже нет и быть не может[?] нигде более деспотизм не ведет к столь губительным последствиям, как в подобных обществах, поскольку он более иных форм проявления способствует развитию пороков, коим названные общества особенно подвержены. Тем самым деспотизм подталкивает их к пути, к которому они уже сами склонялись в силу естественных причин. Люди в этих обществах, не связанные более друг с другом ни кастовыми, ни классовыми, ни корпоративными, ни семейными узами, слишком склонны к занятию лишь своими личными интересами, они всегда заняты лишь самими собой и замкнуты в узком индивидуализме, удушающем любую общественную добродетель. Деспотизм не только не борется с данной тенденцией - он делает ее неукротимой, поскольку лишает граждан общих страстей, любых взаимных потребностей, всякой необходимости взаимопонимания, всякой возможности совместного действия; он, так сказать, замуровывает людей в их частной жизни. Они и так уже стремились к разобщенности - деспотизм окончательно их изолирует; они и так уже практически охладели друг к другу - он их превращает в лед.

В такого рода обществах, где нет ничего прочного, каждый снедаем страхом падения или жаждой взлета. Поскольку деньги здесь стали мерой достоинства всех людей и одновременно обрели необычайную мобильность, беспрестанно переходя из рук в руки, изменяя условия жизни, то поднимая до общественных высот, то повергая в нищету целые семейства, постольку не существует практически ни одного человека, который не был бы принужден путем постоянных и длительных усилий добывать и сохранять деньги. Таким образом, желание обогатиться любой ценой, вкус к деловым операциям, стремление к получению барыша, беспрестанная погоня за благополучием и наслаждением являются здесь самыми обычными страстями. Они с легкостью распространяются во всех классах, проникая даже в те сферы, которым были ранее совершенно чужды, и, если их ничего не остановит, в скором времени могут привести к полной деградации всей нации. Итак, самой природе деспотизма свойственно как разжигать, так и заглушать эти страсти. Расслабляющие страсти помогают деспотизму: они занимают внимание людей и отвращают их от общественных дел, заставляют трепетать от одной идеи революции. Один только деспотизм способен создать покров тайны, дающий простор алчности и позволяющий извлекать бессчетные барыши, бравируя своей бесчестностью. В отсутствие деспотизма эти пороки сильны: при деспотизме же они правят миром.