ГОРНЫЙ АЛТАЙ
ГОРНЫЙ АЛТАЙ
Взгляд
Величие человека — в увеличении его благодетельных способностей, многосильность и яркость внутреннего завода. Величие земли — внешний покрой, ее «богоделанность» и благолепие в широких и неповторимых движениях. Всевышний еще до сотворения земли должен был замыслить человека — чтобы было кому любоваться и наслаждаться его работой. С этого должен был начинаться человек, на этом возрастать его чувственность и нравственность.
Что делать! — мы оказались плохими, бедными зрителями. То, что предлагает природа, находит в нас слабый отзвук. И не от высокомерия, не от плебейства — не о том сейчас речь, хотя и они появились как результат общей неразвитости и укороченности чувств, их малой проникновенности и проницательности в глубь красоты и величия. Еще Н. М. Карамзин, один из самых замечательных русских проницателей, требовал: «Дайте нам чувство, а не теорию». Но требовал с опозданием. С тех пор чувство понизилось и материализовалось еще больше.
Когда впервые увидел я Белуху во всем ее вольном, мощном и суровом лепии, я испытал только растерянность, больше ничего. Я все видел, это была редкая удача, когда Белуха открылась с именинным выходом, — и не мог назвать, что я видел. Ни слов не хватало, ни чувств, ни движений души — все спятилось и замерло безголосо перед этой властительной осиянностью, возвышенной в такой крепости и цельности, что из нее невозможно было соскрести ни одного камешка или взблеска, которые удалось бы обозначить словом. Не от подобной ли растерянности, испытываемой не раз и не два, и сложилось у алтайцев поверье, что на Белуху смотреть нельзя.
В тот же день в краеведческом музее в селе Верх-Уймон я прочитал слова художника Е. Мейера, бывшего спутником П. Чихачева в его экспедиции по Горному Алтаю в 1842 году, и почувствовал некоторое самолюбивое облегчение оттого, что и тогда, полтораста лет назад, когда человек был намного родней природе, им владело то же бессилие перед ее изображением.
«С трудом переводя дух, взобрался я на вершину и задрожал от восторга… — пишет Мейер. — Вдали, подобно океану, оледеневшему в буре, блистали вечные льды, меж которых, теряясь в светлом голубоватом тоне неба, зубчатым великаном поднимались Катунские столбы. В ущельях змеями вились туманы. Но где слова, где краски, чтобы передать эту картину?! Напрасно ломаешь голову, напрасно ищешь в красках тоны!.. Я посмотрел на все, потом на самого себя — что же я? Невидная песчинка в этом огромном лабиринте!.. Я схватил альбом, но рука дрожала: мне казалось, что я вижу живого Бога, со всею его силой, красотою, и мне стало стыдно, что я, бедный смертный, мечтал передать его образ!»
В предреволюционное и пореволюционное время жил и творил в Сибири замечательный писатель Александр Новоселов, к которому мне, коль взялся я за алтайский гуж, не сдюжить, чтоб не обращаться в этом очерке и впредь. Это был мастер слова не по обозначению профессии, а по обращению со словом, но и он среди гор Алтая забывает о своем чудесном даре и прикусывает язык:
«Мне хотелось молиться этому величию, этой неподдельной красоте, — таково было мое настроение, — да, мне именно хотелось молиться. У человека нет ни красок, ни слов, которыми можно было бы передать величие природы. Самое лучшее описание будет только — мертвое слово».
У людей прошлого в безвыходном положении оставалась молитва. Нам, самоуверенным до самозванности в собственном величии, надлежит обходиться без нее и искать другие пути: или воспалять слово, или пригашать взгляд. Конечно, последнее легче. Сколько, сколько раз за время своих поездок на Алтай, завороженный окружающим меня природным волшебством, лихорадочно перебирал я, что могло бы во мне хоть в слабой мере ответствовать его содержанию, и всякий раз беспомощно оцепеневал. Язык мой — крест мой. Тяжкий, непосильный.
И поднять его в горы Алтая, чтоб рассказать о них, так и не удалось. И я не знаю пока никого, кому бы удалось. Горы Алтая для художника все еще остаются сном — чудесным и неземным, сотканным из предсказаний, предчувствий и предвестий, из соблазнительных обещаний и приманов. Для художника они остаются сном, для каждого же из нас они могут быть последним предповоротным воспоминанием о крае, с которого при правильных трудах просматривался рай земной.
Дань дани
Мы рассчитывали вылететь с утра, но поднялись в воздух только в четвертом часу. Вертолет арендовало управление строящихся ГЭС, и с нами летел директор этих ГЭС Юрий Иванович Ташпоков, среднелетый симпатичный алтаец, как и все алтайцы, немногословный, вслушивающийся и всматривающийся, но в принятом решении становящийся упрямым. До назначения на эту должность он немало поездил по свету, и всюду, где по своей профессии гидростроителя бывал, реки начинали крутить турбины. Надо ли удивляться, что Юрий Иванович не сомневается, что в этом и состоит основная служба рек, в том числе его родной Катуни, которая до сих пор не работала, а пустотечила.
В то лето страсти вокруг Катуни бушевали сильней, чем вода в ее ущельях и проранах. В Москве, Ленинграде, Новосибирске, Барнауле, Бийске действовали общественные группы, доказывающие, что гидростанции на Катуни строить нельзя, что они принесут непоправимый вред реке и краю. Это, впрочем, и не нуждалось в особых доказательствах: там, где ставятся плотины и взбухают водохранилища, река перестает быть рекой и превращается в обезображенную и вымученную тягловую силу. Ни рыбы потом в этой реке, ни воды, ни красоты. Энергия потянет промышленность, для промышленности потребуется новая энергия, затем опять промышленность — и так до тех пор, пока поминай как звали Катунь, ее берега и далекие забрежья.
Ни оракулом, ни специалистом быть не надо, чтобы предсказать подобную судьбу: отечественная практика показывает, что иначе у нас не бывает. Те, кто в союзники гидростроителям берет Н. К. Рериха, упоминавшего алтайские «гремящие реки, зовущие к электрификации», забывают, что Рерих с нашей практикой не был знаком, не то наверняка поостерегся бы во имя будущности этого края, с которым он связывал особые надежды человечества, вслушиваться в электрификационный зов. Что тогда, шестьдесят с лишним лет назад во время экспедиции семьи Рерихов через Алтай, представлялось бессомненным благом, а затраты, как, впрочем, и всякие затраты, выходящие за карман, могли остановить достижение этого блага, теперь переиначилось: целью министерства сделались выгодные ему затратные усилия, и свои армии оно соглашается двигать лишь туда, где можно всласть, не считаясь с потребностями края, а захватывая позицию за позицией, широким фронтом вести боевые действия. Что строительство напоминает боевые действия и войну — не из страсти к сильным сравнениям, ими пользуются давно и правильно, и там, где проходит армада гидростроителей, в природе остаются неизлечимые разрушения.
Во все дни, пока мы с барнаульским писателем Евгением Гущиным жили в Горно-Алтайске, к нам приходил по вечерам второй секретарь обкома партии Валерий Иванович Чаптанов. До поздней ночи мы только о том и спорили, что дадут Горному Алтаю ГЭС на Катуни. Довод Валерия Ивановича был: край нужно развивать, он и без того отстал в экономике, жилищном строительстве, в социальных удобствах, все идут вперед, а мы давно топчемся на месте и движение без собственной энергетики невозможно. Мы отвечали: грех великий превращать Горный Алтай в обычный промышленный район, его служба и дружба в другом — сохранить свою красоту и чистоту, которые уже завтра будут стоить денег, а послезавтра — самой жизни. За понюх алтайского воздуха, за погляд его природной сказки, за послух ветра в кедрачах и звона горных речек, за один лишь побыв среди всего этого, не изжамканного колесами индустриализации, человек что угодно отдаст и скажет спасибо.
В своих возражениях мы доходили до рельефотерапии, появилась ныне и такая наука о врачевании ландшафтной заповедностью. Есть страны, которые живут за счет своей природной удачи. Не хлеб единый дает и хлеб. В Горном Алтае развитое животноводство, драгоценные и полудрагоценные камни, тайга и горы рождают столько всякого богатства, что только успевай брать. Однако, вместо того чтобы постоянно собирать орехи, раз и навсегда вырубают кедр — и губят птицу, зверя, таежный корнеплод, подрывают старинные промыслы.
Почему благополучие любого района у нас принято видеть лишь в крупномасштабном промышленном строительстве и мерить его едиными мерками вала? Не истина ли, что такой большой стране нужно многоустройство — умное и выгадливое, считающееся с особенностями района? Если самой природой предназначено быть здесь маралу и кедру, пасекам и облепихе, сыру и садам, табунам лошадей и отарам овец — зачем изводить их тут и разводить затем где-то в чужой стороне?
Горному Алтаю повезло, он до сих пор чудом сохранил свой первородный лик — не отдавайте его в окончательную перемолку и переделку, тем паче что на вас и не жмут, это прежде всего ваши местные хлопоты — не упустить строительство гидростанций.
Так возражали мы с Евгением Гущиным Валерию Ивановичу Чаптанову, алтайцу родом, партийному работнику по роду занятий, человеку по натуре деликатному, интеллигентному, неравнодушному к своему краю и искренне желающему ему блага. Но благо-то ныне вон откуда завелось исчислять. Хорошо понимал Валерий Иванович, что от выбора, который делает Горный Алтай, зависит слишком многое. До сих пор дальше Бийска большая промышленность не шла. С первой же гидростанцией рывок будет совершен далеко в горы, во владения тайги и мелких хозяйств. И безболезненно это ни для тайги, ни для живущего здесь народа не пройдет. Придется посторониться. Что еще придется — из надежды видеть хозяйничающего человека лет через десять-пятнадцать лучше, чем он есть теперь, — не хотелось представлять.
Чаптанов внимательно нас выслушивал, показывая нестандартность партийного работника уже в том, что он умеет слушать и пытается, не отмахиваясь, понять мнение неспециалистов, кой с чем соглашался, но уже поставлен он был на отметку «строить» и, как стрелка прибора, и при колебательных движениях показывающая необходимое направление, стоял на своем. Он был искренен: «ГЭС построят — области останется домостроительный комбинат. Он нам очень нужен. Получить его иначе у нас нет надежды». Мы спрашивали откровенностью за откровенность: а знаете ли вы, что про вас говорят, будто вы продали Катунь за панельный комбинат? Он знал и в свою очередь спрашивал: а знаете ли вы, что у нас пастухи на дальних стойбищах, как сто лет назад, сидят при керосиновой лампе? Тем более, отвечали мы, надо строить ветряки, малые плотины на притоках — такие, как Чемальская, экологически безвредные, приближенные к потребителю, малозатратные. Можете не сомневаться: пастухи ваши на дальних стойбищах и при каскаде останутся с керосиновой лампой, каскады возводят не для пастухов.
Обычно сдержанный, спокойный, Валерий Иванович принимался горячиться: не будет каскада, мы и сами против каскада, речь идет об одной станции с контррегулятором, есть договоренность только об одной. А можно, наседали мы, с девятиглавым змеем договориться, чтобы он в виде дани унес лишь одну жертву и с тем отбыл восвояси? Министерство печется о собственных интересах, пока оно полностью свои аппетиты не удовлетворит, никуда не уйдет. Ему лишь бы закрепиться, затем вступит в действие выгодный принцип фронта работ на одной территории, без дальних и хлопотных передислокаций.
Куда деться! — чтобы уж совсем не походить на свалившихся с луны экземпляров, не ведающих земных интересов, вот такими учеными, с самой современной набойкой, словами мы и шпарили. И все же порой складывалось впечатление, что это не мы, а Валерий Иванович свалился недавно с луны и только-только начинает приноравливаться к заведенным в наших краях порядкам. Он, например, заставляя нас всматриваться в него внимательней, уверял: нет, мы ни за что не пойдем на строительство каскада, это в наших руках. И как-то становилось неловко напоминать ему, что не принято у нас спрашивать, а если кто станет упорствовать быть спрошенным, того удобно перевести куда-нибудь в Кош-Агач — есть такой на Алтае малоприятный район, который, кстати, из-за каменистой пустынности называют обратной стороной Луны.
Юрий Иванович Ташпоков, директор строящихся ГЭС, к страстям вокруг Катуни относился с тем спокойствием, за которым прочным рубежом стоял опыт: если есть директор — будут и ГЭС. Площадка намечена, автобаза прибыла и работает, поселок строится, коттеджи для начальства стоят как картинка, детсад на зависть Горно-Алтайску с бассейном, миллионы и миллионы рублей истрачены — кто ж после этого пойдет на попятный? Нет экологического обоснования, нет решения о строительстве? Будут. У гидростроителей это в порядке вещей: начинать до решения и влиять таким образом на решение. А общественность пошумит, пошумит и успокоится. Убедят тем же, чем всегда: вы что — за реставрацию патриархальности и дикости, против благополучия алтайского народа? С чьего, интересно, голоса вы поете, на чью плотину льете воду? Красоты захотели, первобытности, а можно вашей красотой питаться, крепить могущество страны? Или вы об этом не думаете? Зато мы думаем за вас и за себя и несем ответственность перед страной, нам чувствительность не с руки.
И пока разберешься, чье кадило куда машет, затеянное свершится и поздно будет выправленным разумом что-нибудь изменить. И только в легендах да старых книгах названиями мест останется печальная весть о прежнем облике края, про который Н. К. Рерих говорил: «земля здесь будто сейчас народилась» — так он был чист и наряден.
Хозяйка
…В четвертом часу длинного июльского дня на вертолете «МИ-8», арендованном дирекцией строящихся ГЭС, поднялись мы над Горно-Алтайском и взяли курс вдоль Катуни на юг. Внизу закачалась и поплыла, будто стягиваясь Катунью, древняя земля ойротов, и город, который оставили мы, еще недавно назывался погонистым словом Удала. Справа, сразу как поднялись, выблеснуло и открылось круглой драгоценной чашей озеро Ая с высоким каменным престолом посредине, остораживаемым деревьями, и показались плывущие к нему, как ползущие за милостью к ногам владыки, фигуры купающихся. За три дня до того и мы с Евгением Гущиным, для которого Ая — родина, он провел здесь детство, тоже смыли в ней дорожную пыль, и я был немало удивлен, откуда в горном озере столь теплая и мягкая, как шелковая, вода. Гущин, посмеиваясь и озираясь, показал на густое, словно бурей поднятое со дна, и вяло копошащееся по берегам многолюдье: нагреют. Он хорошо помнил озеро другим — чистым и рыбным. По слухам, колхоз, в чьей собственности было озеро, когда-то от бедности и дурости променял его Бийскому химкомбинату за племенного быка. Бык, разумеется, в недолгих трудах вскорости почил, а Ая так навсегда и осталась за химиками. Если это даже и басня (местные жители уверяют, что истинная правда) — в ней есть мораль.
Катунь, катын по-алтайски, — жена, хозяйка. Подобно хозяйке, она собирает и питает всю окрестную жизнь. К ней сбегает водосбор, жмутся леса и травы, от рождения до смерти держат ее в памяти зверь и птица, а горы, которым ведет она неустанный счет, как по команде, то приникают к ней, то отступают, давая место плодородью. Древний человек высмотрел и облюбовал Катунь в таких глубинах, что при одном взгляде туда начинает кружиться голова.
До раскопок А. П. Окладникова на речке Улалинке возраст человеческой деятельности в Сибири осторожно и с набросом назывался археологами до 25 тысяч лет, Улалинская стоянка по меньшей мере в десять раз увеличила этот срок. Ученый мир должен был ахнуть и наверняка ахнул, и только мы в Сибири этого не расслышали, от нашей древности. По сравнению с нею совсем недавно, всего каких-нибудь три тысячи лет назад, на Алтае процветала богатая, культурная, классово развитая азиатская Скифия, считающаяся пока старше черноморской.
Н. К. Рерих, всерьез занимавшийся судьбами человечества, говорил: «Алтай в вопросе переселения народов является одним из очень важных пунктов… И в доисторическом и в историческом отношении Алтай представляет невскрытую сокровищницу». Ныне она начинает вскрываться, однако, перегородив Катунь плотинами, неизвестно, что мы безвозвратно потопим и погубим.
А Катунь все бежит и бежит, как тысячи лет назад, ее белые молочные воды, не успев отыграть на одних камнях, бьются о другие. Но не от кипения на камнях бела она, а от рождения там, куда мы сейчас летим, в вечных льдах на южном склоне Белухи. Только к концу лета и высветляется река, да и то не до прозрачности. Теперь подходил к августу июль, а ни на чуть она не прояснела, мутное течение было как с подпалом — не просто молоко, а молоко вареное.
День выпал солнечный, теплый без накала и ясный до звона, когда чудится, что лишь тронь глазом — и начинает тронутое звучать. И виделось сверху с каждым окидом взгляда так далеко и четко, будто и не ты смотришь, а через тебя изливается зрение неба. Дальние развалы лысых гор (только через час пойму я, что это были еще не горы, а так, забава, разминка пред горами), копны сена в падушках, сосновые и березовые ленты вдоль Катуни, по правому берегу ровный натяг Чуйского тракта и завораживающее цветом, огранкой, кипеньем, мощью и страстью, взмученное и кварцево-сияющее сбегание Катуни. Вот возле Манжерока, селения, прославленного туристской песней, бьется она о порог, вот ходит продышными кругами, вот успокоилась, а вот опять в кудельном разлохмате набрасывается на валуны. И острова, острова… Низкие, наносные, каменные с отколами скал, голые и поросшие лесом, цельные и вправленные озерками, с песчаными пляжами и отвесными стенками, с причудливыми скальными фигурами и молодыми зелеными лежневками. Все это стекает вместе с Катунью, все многоголосо и слаженно звучит, зовет к себе, приветствует, жительствует ярко и празднично в праздник лета, все проплывает и наплывает музыкой зрения и слуха до истязания.
Не верьте неверующим: злы оттого они, что не видят.
Неподалеку от Усть-Семы, где Чуйский тракт уходит от Катуни вправо, горы сплошь в лесах. Взъемы над берегами то с одной, то с другой стороны решительные и широкие. Тут, над этим величественным росчерком, не веришь в могущество человека. Я поднимаю глаза на сидящего впереди директора строящихся ГЭС, но и он завороженно пристыл к окну, и я не решаюсь спросить его… (Впрочем, я и не знаю, о чем спрашивать, а движение спросить было непроизвольным.)
Катунь и с отворотом тракта все еще обжита довольно густо. За поселком Чепош справа (по течению слева) широким полукружьем долина, поросшая лесом, с опоясом чистой полосы перед горами. Да, надо вспомнить, что первая ГЭС — не по началу строительства, а по карте Гидропроекта по каскаду — и должна быть Чепошская, стало быть, здесь может разлиться водохранилище. Лишь накануне я прочитал легенду о происхождении названия Чепош. Шел будто утром человек и напился в этом месте из маленького родника, вечером возвращается обратно — и не отыскал воды. В досаде он воскликнул: чёёк-бош — эх, иссякла! Удивительно поступает действительность с легендами — будто следит за их причудливым продолжением.
И с высоты не увидели мы скрытую за лесом маленькую деревню Анос, где жил и работал алтайский художник Григорий Гуркин. Не пройдет и часа, покажут мне вертолетчики на подлете к Белухе влево, на восток: «Вон там, за теми скалами река Юнгур, а за нею гуркинское «озеро горных духов». И не пройдет и двух дней, позвонит нам в Горно-Алтайске писатель Борис Укачин и скажет: «Вы почему ко мне не идете? Я из Ленинграда Гуркина привез — «Озеро горных духов». Смотреть надо».
Это было повторение оригинала, ставшего музейной знаменитостью, но гуркинское же повторение и — великолепное.
…Под нами словно подернутые дымчатой тенью, в отличие от темной зелени местных лесов, фруктовые сады…
Над Чемалом, где санаторий и обслуживающая его и поселок маленькая гидростанция, снижаемся. Плотина кажется игрушечной и пропускает из притока чистой голубизны воду, нежным выплывом освещает она Катунь. Строилась плотина в тридцатых годах при сосланной сюда жене всесоюзного старосты Екатерине Ивановне Калининой, которая в последние годы из проведенных на Алтае десяти работала в Чемале директором дома отдыха, превратившегося затем в санаторий, и оставила о себе в местном народе добрую память и как организатор большого подсобного хозяйства (на полях его начинает сейчас строиться поселок гидростроителей), и как светлый человек. Дважды, в 31-м и 34-м годах, под предлогом полечить легкие в горно-климатических условиях, приезжал сюда и сам Михаил Иванович. Не раз, должно быть, любуясь Катунью, стоял он вон на той площадке слева над обрывом, куда белой полосой пробита тропа. Есть на что полюбоваться: Катунь круто разворачивается навстречу Чемалу и, приняв его, огораживается по правому берегу скалой; левый, наносной, лежит низко и обвидно, давая взгляду, как мало где по Катуни, потянуться и высмотреть и песчаный пляж, и кустарник, и лес — пока не упрется опять в гору. Ниже — теснина и взмыль воды.
Здесь, перед изгибом Катуни, и высмотрели проектировщики место для новой плотины, которая поднимется на сорок метров. Нет, Катунская ГЭС встанет выше по реке, до нее мы еще не долетели, а в Чемале будет контррегулятор — та же ГЭС, но под другим названием и уже не ГЭС, а привес. Летим дальше. По коридору Катуни тут и там ленточное обрамление сосняка, большой лес перебрасывается, как и горы, справа налево и слева направо, то прижимы, то растворы, а чаще одностворы по долинам впадающих рек, бег воды то успокоится, то наддаст, выгарбливая камни, на плесах все реже выстеленные ножницами фигуры загорающих, да и селения все реже и меньше.
Но вот и Еланда. Километрах в двух выше этой деревни и готовится строительство первой на Катуни ГЭС, одной из шести, которыми собираются перегородить реку. Снижаемся и ненадолго зависаем над створом. На глаз ширина здесь метров пятьдесят-шестьдесят — оказывается в два с лишним раза больше. Слева под скалой узкая дорога, в скале зарешеченная дыра штольни, на противоположном берегу невысокий курган с торчащими из него металлическими прутьями — по этой линии и поднимется плотина. По ней, вероятно, и сейчас, когда ничего пока нет, под немалым напряжением ходит ток человеческих страстей. Одинокая сосна на берегу у входа в штольню засохла, на нее накинут обрывок провода…
Накануне мы проехали тут берегом. Заглянули в штольню и постояли возле сосны, с напряженным вниманием всматриваясь в Катунь. Просится нажать здесь на чувство: мол, почудилось нам, что Катунь, предвидя свою судьбу, вздрагивает в этом месте, спотыкается и не скоро затем выправляет свое течение. Но нет: много где она спотыкается — такая река. Она слышит грохот взрывов при прокладке новой дороги, но и это не должно ее пугать: не впервой им здесь греметь, и не тише они были шестьдесят лет назад, когда ближним путем повели в эту сторону Чуйский тракт. Ближний оказался непроходимым — его оставили. Писателю Вячеславу Шишкову, который годы провел здесь при изыскании и строительстве тракта и громкую осанну пропел красоте Катуни и Чуй, поставлен ныне на берегу Катуни памятник. За несколько лет стал он такой же принадлежностью Катуни, как острова, дикие камни и деревья, как до того проложенная людьми дорога, — будто и был тут всегда. Земля должна знать своих поэтов и устроителей, тогда она будет знать и свое достоинство.
Нет, и взрывы едва ли пугают Катунь. Не понять ей, вольно рожденной и вольно живущей, что эту дорогу пробивают не под ее удобным боком, а — чтобы вонзиться в нее, и раз, и второй, и неизвестно сколько еще…
Валерий Иванович Чаптанов повез нас на дно будущего водохранилища. Леса там и верно немного, земля каменистая. В сухое лето трава, едва взойдя, тут же под солнцем и выгорает. Разольется за берега от подпора на семьдесят километров, по сравнению с землями, которые ушли под воду от Братской и Усть-Илимской гидростанций, — раз плюнуть. Затопляться будет одна деревня Куюс, мы доехали и до нее, открыли при въезде тяжелые металлические ворота — поскотина до сих пор огораживается здесь от полей — и, вздымая за собою пыль, покрутились по улицам, затем вышли.
Деревня невзрачная, с беспорядочным раскидом рубленных на скору руку избенок. Много на нее слез не выжмешь, в этом приходилось соглашаться с Валерием Ивановичем. Местный житель, разумеется, рассуждает по-другому, и слезы у него не наши, экскурсионные, но в таких случаях, вероятно, следует исходить из здравого смысла. И, если исходить из здравого смысла, дело не в каменистой земле, не в лесном и урожайном уроне, не в степной голостойной деревеньке Куюс — не столько и не такое кануло с рукотворными морями в тартарары! — дело куда как в другом. Обжегшись на молоке, поневоле начинаешь дуть на воду. Не такое терялось, но не хватит ли терять, если можно без этого обойтись?! Главные пропажи на Катуни будут не от того, что удастся измерить и подсчитать, не ущемлением целого от изменения части — с частью-то как-нибудь бы смирились. Только ничто, никакая малость в этом природном, редкостной удачи инструменте, как в скрипке великого мастера, не изымется без того, чтобы не испортить весь инструмент. Для людей деловой хватки, правящих бал, это пустая красивость, не больше, и на балу они обойдутся электромузыкой, но это не значит, что под их дуду мы станем плясать всегда.
Я был наказан. Когда в одном высокочтимом барнаульском кабинете я пустился в рассуждения, что да, потери земли с одной электростанцией невелики и она могла бы быть, но… Дальше случившийся при разговоре журналист не слушал. Никаких «но». Его статья, перепечатанная десятками газет, без оговорок, будто самого родного человека, пригвождала меня к порогу Минэнерго.
Накануне мы с этим журналистом провели едва ли не полный день, и он не мог не знать моего отношения к катунским гидростанциям.
Вертолетчики позвали меня в кабину, откуда видно и вниз, и вперед, и по сторонам. И видно: правильный, как от высадок, строй сосен по речке Эдиган, строй лошадей на туристском маршруте с седоками, похожими на поклажу, лоскутки засеянной пашни близ Куюса — как древние письмена, яркие палатки экспедиции, работающей на раскопках по дну будущего моря, обрыв старого Чуйского тракта… Дальше — бездорожье, пограничье, другой район и в нем через небольшой разгон снова плодородье, сады, заселенность.
Перечислять ли и впредь катунские притоки и протоки, разливы и пороги — все, чем, как дерево, раскинувшее ветви, по стволу и кроне дышит, шумит и переливается река, считывать ли по-прежнему краски и знаки, скалистые свесы и прибрежные переборы, искать ли сравнений им, перечислять ли зверье, выходящее по тропам на водопой, обмерять ли чувство, то восторженно, то молитвенно отзывающееся на родственность, словно отсюда и отсюда по капле тебя выносила Катунь и где-то затем что-то сбирало в душу, хоть и рожден ты в другой стороне?.. Но Родина — это не одно лишь место рождения, но и место родительства и предтечества. И сразу, как оказался я впервые на Катуни пятнадцать лет назад, потянулась моя память так, будто и я в далекой давности кочевал тут, да ушел по соседству и забыл. Так и должен, вероятно, чувствовать себя россиянин всюду по древней России. А уж нам в Сибири, где вся земля из края в край была под единой братынью — кочевнической волей, и вовсе грех не узнавать пути переходов.
Мы продолжали вонзаться над узкой белой расстелью Катуни в каменистую страну, Катунь продолжала сбегать, берега, то и дело преображаясь, играя, перетягивая друг у друга скупую подольность, продолжали наплывать. Нет ничего более волнующего, завораживающего и обмиряющего, чем речные берега и особенно — горных рек, где все чисто, звучно, быстро и свободно. Что толку умиляться, восторгаться, ахать — здесь надо быть, набрать в легкие этого воздуха, обмужествовать и обласкаться этой чердынью. Все тут живет своей жизнью, все сияет, пылает, звенит, бежит и свисает по своим законам и надобности, все существует без смерти и тлена, надо всем стоит бесконечность — и как не повлечься через все препятствия и версты, как в старину на святой Афон, чтобы утвердить душу!
Чем дальше вонзались мы, выше, мощней и изломанней вздымались горы, уверенней становился их росчерк, гуще лес. Если и осталась где-нибудь на Алтае «чернь», не пропускающая света пихтовая и кедровая тайга, она должна быть здесь.
И еще выше горы. Катунь бежит в глубокой расщелине. Тяжелые развалы, подпирающие друг друга, начинают подряд выгораживаться зубцами. Это расставленное вразнорост, но все возвышающееся и возвышающееся воинство — куда оно оборочено, какую сторону защищает? Это уже не земля в обычном понятии тверди, это ступенчатый восход к небу, монолитный и неизбежный, куда изначально подготовлялось подыматься или откуда спускаться окончательной ногой.
А пока туда летят над Катунью журавли. Мы успеваем сосчитать их, два раза по семь, и прощаемся с ними и Катунью, отворачивая влево, спрямляя дорогу к ее изголовью. По реке Ак-Кем к Белухе ближе.
Над хозяйкой хозяйка
Если Катунь — хозяйка-хлопотунья, кормилица-поилица, то Белуха — царствующая хозяйка, владычица, поклонившая себе огромные владения, надо всем вокруг распростершая свою волю.
…Летим над Ак-Кемом, и не проходит пяти минут, впереди является Белуха. Она не выплывает из-за ближних вершин, а как бы снимает с себя покров и в глубине и высоте разом показывается за царскими вратами сверкающей образностью.
Да, и в высоте. На приборе 1600 метров, у Белухи — 4500. Зависнув над скалами, начинаем подъем. Лесистые поставы гор с белыми шапками, весь этот могучий и недвижный надземный архипелаг сравнивать не с чем, язык наш перед подобной архитектурой не имеет запасов, и то, что зовется величием, мощью, высотой, лишь стекая отсюда, получает эти названия. Но и здесь сток, и здесь наклонность и пригорбленность, вершина — выше.
Слева остается продолговатый вытав из ледника озера Ак-Кем, из которого берется река, и возле него четкой картинкой домики метеостанции и палатки международного альпинистского лагеря. (Вертолет словно втягивает вдохом Белухи, эти великие изваяния, эти вымахи в небо, составляющие вместе единый и необъятный для глаза град, не могут быть мертвыми. Тут не природа, как привыкли мы видеть и понимать природу, она начинается ниже. Тут — над природой, единый раскрой ее и разнос на многие сотни и тысячи верст, рождение ветра, воды и земли, и, кажется даже, что времени, начало чистодува и чисторода, берущихся из вечности, выспоренное у солнца подлунное царство, космическая роспись…
Дышать и говорить трудно — не хватает кислорода. Но и смотреть трудно — не хватает зрения. Не можешь отвести глаз: воистину неземная картина — и непосильная для глаз, для их проводящих путей, все так несъемно и остается. Какую, должно быть, жалость и отчаяние испытывает космонавт, глядя на Землю со своей орбиты: все видно, но неподхватно, холодно, чужим, циклопическим взглядом. И получается, что все — это ничего.
Мы подбивались к Белухе с северо-восточного угла. А казалось — изо всех сил отпячиваемся, но нас втягивает. Я видел почти на одном уровне с вершиной ее верблюжью седловину с двумя горбами, видел с нашей стороны более чем отвесную стену, как говорят альпинисты, с отрицательным уклоном, и тяжелый навес снега над нею, острые контуры скальных разломов, черные, рядом с белым, пятна покатей и морщи на белом… — так, вероятно, взобравшаяся на дерево букашка рассматривает человеческий лик, и то, что представляет для нас красоту и совершенство, эстетическое и инструментально-познавательное, принимает за разрывы, разломы и выторчи.
Медленно и величественно разворачивалась Белуха. Мы обогнули ее с востока и зашли со спины, где она спадала покато и упористо. На уклоне невесть как висело озеро, за ним еще одно… не сразу я догадался, что это ледники, и тут же увидел источие Катуни.
Профессор Томского университета В. В. Сапожников, всю жизнь посвятивший изучению Алтая и первым поднявшийся на седло Белухи, так описывает зарождение Катуни:
«Катунь берется из ледника Геблера двумя истоками; правый, несколько больший, вытекает из-под льда саженях в двадцати от конца ледника и бурно течет между ледяной стеной с одной стороны и нагромождениями конечной морены с другой. По рассказам, прежде у выхода потока был большой грот, но теперь он обвалился и растаял, оставив только небольшую темную щель неправильной формы. Левый поток берется также из-под ледника у его конца, но ближе к левой стороне. Оба потока шумно извиваются в каменистых руслах, пока не сольются вместе…»
Как удержаться, чтобы не подняться с ученым и его спутниками на питающее Катунь ледяное плато (экспедиция 1895 года):
«Толща льда, нависшего над горизонтальной трещиной, выпускающей Катунь, простирается до 8-10 сажен, и взобраться прямо на ледник опасно, ввиду возможности обвала, и трудно. Легче для этого воспользоваться мореной, хотя и это представляет свои неудобства. Громадные угловатые камни насыпаны в полном беспорядке; многие лежат неустойчиво и колеблются под ногами, открывая глубокие щели. Пройдя по морене несколько сажен, можно повернуть направо и взойти на ледник по одному из ледяных хребтов между трещинами, которые идут по всему краю ледника, но совершенно безопасны, потому что их хорошо видно. Дальше от края крупные трещины почти исчезают, и ледник представляет ровную поверхность, источенную мелкими ручьями воды и усыпанную камнями. Крупные камни образуют невысокие ледяные столы, мелкие глубоко въедаются в прозрачный лед, а кучи щебня возвышаются в виде правильных конусов. Ближе к высокой средней морене ледник опять разорван глубокими трещинами, которые перед самыми камнями образуют сплошной ряд темных провалов, куда с шумом свергаются потоки воды, бегущие по льду. Иногда с моренной гряды обрывается подтаявший камень и с глухим шумом ударяется в воду на дне провалов».
Вот из чего берется Катунь, вот отчего вода ее бела. И сразу, в двух шагах от сплошного льда, появляются между камнями низкорослые стелющиеся пихты, ерник, кипрей и копеечник, чуть ниже тальник. Мутная Катунь извивается, оставляя в рыхлой наносной почве старые русла и находя новые, ветвится на протоки. Но, приняв справа отногу с другого ледника, течет Катунь уже среди лесов и высоких, в рост человека, трав, все набирая и набирая воду, и поворачивает на запад мощным течением, чтобы обойти белки громадной петлей удобными путями.
И прежде чем отпустить ее восвояси, еще раз послушаем рассказ В. В. Сапожникова, вдоль и поперек исходившего Катунь от начала до конца:
«Уже близились сумерки; необходимо было спускаться вниз, искать места для стоянки; но едва мы двинулись спускаться, как недалеко от седла я увидел выдающуюся скалистую площадку, как бы вправленную в снежную раму и покрытую целым ковром ярких альпийских цветов. Бокалы генцианы, розовые колоски горлянки, колокольцы водосбора, низкорослая вероника, красный мытник, синий змееголовик, желтый лютик и альпийский мак, нарядная фиалка и скромная вершковая ива праздновали лето среди зимы, раскинувшейся на сотни сажен вокруг».
Ничего этого сверху, конечно, не видно. А только: гигантский белый зверь с темными пятнами и полосами, распустив длинный пушистый хвост, прилег на склоне гигантской же горы и приподнял двуголовье, заглядывая в чертизну на другой стороне. Но и сверху Белуха подавляет. И нет ощущения, что ты сверху, а кажется: опустив глаза, стоишь у подножья. Можно подняться на нее, как многие и многие теперь, и не испытать победительности. Где бы ты ни был, она выше ровно на столько, сколько есть в действительности. Но еще больше, чем видно, Белуха действует, чем не видно, — какой-то осязаемой властительностью. Не зря алтайцы издавна испытывали перед нею священный трепет. Смотреть на нее, как на божество, считалось недостойным человека, приблизиться — арканом не затащишь.
Уже в наше просвещенное время экспедиции, научные и любительские, не могли сыскать среди местных жителей проводников на Белуху: деньги — хорошо, но еще лучше — не связываться с «хозяйкой». Это она насылает ветры и туманы, в ее власти, когда таять снегам и зеленеть травам, в какую сторону и каким числом идти зверю, урожайным ли быть лету. Она направила свою любимицу Катунь в обход хребтов, подсказав и назвать их Катунскими; и, пока обходила, набрала Катунь такую силу, что некому стало с нею равняться. И это она, Белуха, волшебным растягом одну и ту же реку развела в разные стороны — и получилось две: Коксу пошла в Обь, Берель — в Иртыш, и даже опытный глаз не различит, где перегиб земли и как из болотного утолщения начинаются две могучие речные системы.
В восторженном оцепенении облетели мы Белуху и стали спускаться — над вытянутостью Кучерлинского озера, над рекой Кучерлой, взлохмаченной белой прядью устремившейся из озера к Катуни, над притихающей расшторменностью земли. Блеснуло слева озеро Тальменье, или Тайменье, названное по рыбе, которой и теперь там, слыхать, не скудно; я тянулся высмотреть речку Зайчиху, на которой стоит где-то и деревня Зайчиха, полностью в коллективизацию оставленная жителями в поисках Беловодья. И — не высмотрел.
На воздушной машине все быстро — и опять мы над Катунью. Теперь влево, встречь течению. Горы расступаются, долина все шире. И все спокойней и спокойней становится сама Катунь, пока не разбредается от воли на многочисленные рукава, поросшие тальником и лесом. Здесь — совсем другой мир. Слева село, справа село, пашни, заливные луга, сосновые боры, песчаные отмели — будто где-то далеко-далеко в равнинной Сибири.
Это — Уймонская долина, северный угол легендарного Беловодья.
Беловодье
Тут начинается одна из самых ярких страниц русского заселения Сибири. Одна из тех, которые ныне почти полностью забыты и на которых старые шрифты, толкующие старые религиозные уставы, стояли рядом с тайнописью и знаками, писанными не рассудком, а порывом. Как человек, испытывающий беспокойство перед озарением, нетерпеливо и слепо подталкивает себя к вспышке — таковы и эти знаки, какими вперемежку с последовательным развитием сюжета творилась на протяжении двух веков красивая и грустная повесть о Беловодье.
Многие, слишком еще многие, и не зная, что это такое, при одном лишь звуке этого слова невольно вздрагивают, как от мистического оклика, напоминающего о неисполненном завете: пойди туда, не знаю куда — возьми то, не знаю что.
Мечты, как известно, бывают разные. Личные — ради небольшого, но достаточного для одного, желанного счастья. Общинные — во имя порядка и благоденствия коллектива. Общественные — в чертежах и строительстве такого строя, который бы соблазнил и объединил народ. И все они смотрят в будущее, на продвижение к результату, какого никогда еще не бывало, к какому человек по своему духовному недоросту приблизиться раньше не мог.
Но были, оказывается, мечты, направленные не вперед, а назад, к тем временам, когда не давила на человека государственность и вольно было справлять жизнь, не запинаясь на каждом шагу об ограничительный закон, когда земли не были изнурены, леса обиты, а вера и уговор держали людей тверже и честней закона. В России с прибором земель под одну власть и тягло эти люди ушли в Дикое Поле, в низовья Волги и Дона, завели там свои порядки и промыслы и жили ватагой, взбурливаемой остатками кочевнической крови. Затем, когда открылась благодаря им же Сибирь, они кинулись за Камень и в полвека с небольшим огромный материк промерили с запада на восток полностью. Они торопились отыскать все новые и новые необранные земли не только ради богатств, но и ради воли, пусть короткой, временной, а — найденной. Утаить эти земли и землицы было нельзя, приходилось сдавать их власти, под которой они не умели жить, и двигались дальше. Дошли до океана, но и океан не остановил их — и принялись присматривать, куда ступить и в его владениях.
К тому времени произошел церковный раскол. Патриарх Никон — и задумай, лучше не придумаешь — предоставил прекрасную возможность русскому человеку вслед за порывом физическим показать силу порыва духовного, вставшего на защиту своей прежней буквы и требы с такой истовостью, какая могла быть только в нерядовой нации. Согласись государева власть не с Никоном, а с протопопом Аввакумом, начнись гонения на никонианцев — и нововеры показали бы, вероятно, твердость и готовность сжигать себя живьем не меньшую, чем их противники. У молодой нации опухолью отрастал новый орган, и хоть с той, хоть с другой стороны, но он должен был себя проявить. Внутри опухоли появился хрящ, он накреп в кость — и вот вам черта характера: упрямство до гибельности, вера до окаменения, воля до рабства — в угоду воле.
Гонениям подверглись староверы, за которыми стояли века авторитета буквы, — тем тверже была их уверенность и тем сильнее разрыв. Их отсылали куда ни подальше, но из надзорной ссылки они стремились уйти в еще большую глушь. Чем глуше, тем лучше. «Града настоящаго не имеем, но грядущаго взыскуем».
Русская колонизация в 17-м веке быстро прошла по речным путям в глубь Сибири и только после стала распространяться вширь. В 18-м веке ее составлял не столько промышленник, сколько ищущий удобной оседлости крестьянин. Особенно привлекали его богатые плодородной землей южные предгорья. Однако там, чтоб не пустить, наставлена была казачья сторожевая линия с крепостями, форпостами, редутами и маяками. Гора Пикет в Сростках, на родине Василия Шукшина, и есть место одного из таких постов.
Но «не пустить» — это уже позже, во второй половине 18-го столетия. А до того некуда было и пускать. Сторожевая линия представляла собой границу, южнее кочевали входящие в состав Джунгарии алтайские племена. Между русскими и джунгарскими властями происходили постоянные споры из-за земель, данников и проникновений подданных как с той, так и с другой стороны за линию. И та и другая стороны, надо полагать, понимали прекрасно, что граница эта временная и не миновать ей опускаться вниз, вернее, подниматься в горы, а племенам навсегда откочевывать под цареву руку, тем более что часть их уже отошла к Сибири.
Странно слышать сейчас, когда мы и не представляем себе Сибирь иначе, чем в географической цельности, что в свое время Алтай или Хакасия были за Сибирью и только позже стали ее частью. Но тогда в названия вмешивалась государственность: Сибирью было лишь то, что принадлежало России, а что не принадлежало — не Сибирь, другой зверь.
И тут, чтоб разъяснить хоть немного путаную и вязкую историю присоединения и принятия под российскую власть алтайских племен, придется ненадолго вернуться назад, в 17-й век.
Томск заложен был в 1604 году, Кузнецкий острог южнее по Томи — в 1618-м. Так одной ступней русские встали перед саяно-алтайским нагорьем, встали поначалу неудобно и узко, вторая приставилась лишь со строительством в рудных местах Алтая через сто с лишним лет Усть-Каменогорской крепости. Разумеется, как ни шатко было поначалу стоять на одной ноге, но присоединение северноалтайских народцев началось незамедлительно. Уже в 1605 году в русское подданство перешли обские телеуты, объясачивание сразу же началось и вокруг Кузнецка. Сделают казаки вылазку, соберут дань и докладывают, что присоединили, а на следующий год надо присоединять снова. И это продолжалось в течение не одного десятилетия. В 1633 году боярский сын Петр Сабанский проник на Телецкое озеро во владения телесов и обложил их данью, но в 1642 году, когда он пришел туда снова, телесы и думать забыли, чьи они подданные. Но и во второй раз не поставил Сабанский на озере крепости, лишь выбрал для нее по Бии место — и опять все повторилось сначала.
Однако алтайским племенам на севере своей земли не позавидуешь: чаще всего им приходилось быть двоеданцами — платить ясак и русскому царю и джунгарскому контайше. Не год и не два тянулась такая обираловка, а более ста лет. Уже и земли были решительно за Россией, пограничная линия проходила южнее, а по этническому ли родству или по привычке продолжали джунгарцы считать российских ойротов своими и облагать их алманом. Притом если ясак тянул по соболю с человека, то алман — по пяти соболей. И попробуй поперечь хоть царю, хоть хану.
Еще и при Петре Великом Джунгария не раз пыталась претендовать на отошедшие к Сибири земли, в том числе по Енисею, Оби, Иртышу и Томи. Это и заставило правительство укреплять южную сторожевую линию. К середине 18-го века она вклинивалась в Алтай, в Бухтарминскую долину, двумя полосами — Иртышской (от Омска до Усть-Каменогорска) и Колывано-Воскресенской (от Кузнецка до горных демидовских заводов). К последней принадлежала и поставленная в 1710 году Бийская крепость при слиянии Бии и Катуни.
Судьба даже и могущественных империй непредсказуема, не говоря уж о таких вялых образованиях, как джунгарское ханство. Сильное еще во времена Петра, к середине века из-за внутренних феодальных междоусобиц оно стало трещать по швам. Этим воспользовался Китай и в 1755-1756 годах разгромил Джунгарию. Разбой, мор, голод, оспа и паника охватили владения контайши, еще совсем недавно угрожавшего сибирской России. Историк С. Шашков пишет: «Все, что имело ноги и могло двигаться, бросилось в Сибирь».
На высоком Семинском перевале стоит памятник в честь добровольного присоединения Горного Алтая к России. Сразу же после разгрома Джунгарии 12 алтайских зайсанов (князей) обратились к царю с просьбой принять их под свою власть. Так в 1756 году российские границы на Алтае опустились далеко на юг.