ТОБОЛЬСК
ТОБОЛЬСК
В сибиряке Тобольск, хоть бывал он в нем, хоть не бывал, живет так же, как в россиянине Москва, как в славянине Киев. Древлестольный былинный Киев, первопрестольная красная Москва и восточный стольник, под управой которого находился огромный полунощный край, младовеликий Тобольск. Удалью русского человека добытый и поставленный, удальством живший, леворукий у Москвы, но ох длинна была эта рука и много она пригребала Москве! У Киева Владимирская горка, у Москвы под кремль Красный холм, у Тобольска — тридцатисаженный Троицкий мыс при слиянии Иртыша и Тобола, с которого открываются для прозора по-сибирски удесятеренно размашистые картины, и открываются они туда, куда и приставлен был смотреть Тобольск, — на восток.
Тобольск появился на свет в ту пору, когда с присоединением Казани и Астрахани Русь только-только переходила в Россию. Но волжские земли до самого устья всегда были как бы свои, самой природой предназначенные под одну руку, еще не прибранные «украйны», прибор которых оставался делом времени и силы. Но дальше природа рубеж Уралом поставила слишком заметный. Это обстоятельство тоже играло, надо полагать, не последнюю роль в замешке Ивана Грозного, остановившегося за Волгой. Он еще именует себя, не привыкнув к титулу царя, одновременно и великим князем всея Руси. А уж недалеко оставалось до империи. И появление Тобольска, а вместе с ним скорый прибор многих языков и стран на востоке, для перечисления которых при поименовании самодержства государя у писцов не хватило бы чернил, явилось для защиты крепкими воротами, а для завоеваний — широкими и прицельными. Роль Тобольска, как сама собой разумеющаяся, в приращении территориального российского могущества историками обычно не взвешивается, а она потянет зело много. Еще до побед Петра Великого отец его Алексей Михайлович, благодаря одним только сибирским приобретениям, мог бы именоваться императором. И в царствование Петра азиатская Россия не передоляла ли европейскую, из Москвы и Петербурга за Урал от великости поприщ можно было смотреть только с закрытыми глазами; чудь, и переписанная поименно воеводами, все одно оставалась чудью. И только Тобольск со своего Троицкого холма должен был все видеть и знать, разведывать и догадываться, строить и прибирать, требовать и обещать, повелевать и ответствовать, озабочиваться продовольствием и провиантом, людьми служилыми, надельными и мастеровыми, мягкой рухлядью и рудами, вести учет и догляд, казнь и милость, вести дипломатию с местными князьями на всем протяжении огромного края и с иностранными владыками за его пределами.
Он был столицей Сибири, отцом сибирских городов. Лишь Москва и Тобольск могли принимать послов и отправлять посольства. Все, что утверждалось в Сибири, — летописи, училища, книги, театр, науки и ремесла, православие, ссылка, лихоимство, фискальство и т. д., — все это и многое другое начиналось с Тобольска и только после распространялось вглубь. Во всем он был первым. В 1593 году он принял первого ссыльного — угличский колокол, возвестивший убиение царевича Дмитрия, а спустя триста с лишним лет, после Февральской революции в 1917 году, — последнего русского императора с семьей. К этому времени, к моменту высылки Николая II, Тобольск давно захирел, потерял всякую самостоятельность и своей громкой бедностью как нельзя более подходил для утратившей власть династии. В этом был какой-то рок, судьба, какая-то холодно и тяжело взыскующая справедливость. Но она же, судьба, от последнего, от греха и ославы гибели царской семьи, Тобольск отвела.
По Тобольску, по его истории, нравам, мешанине населявшего его люда, удачному для нашего случая разделению на верхний и нижний города, по взлетам и падениям можно почти безошибочно составлять портрет русского характера в Сибири, который постепенно переходил своими отличиями в сибирский, но не успел и снова соединился в одно с русским, теряя затем и эти черты. Новейшая история Тобольска лишь подтвердит лицо теперешнего сибиряка. Понятно, что характер больше всего вызревает в глубинах страны, там же, где вызревают хлеба и ремесла, но как результаты трудов везли в прежние времена на ярмарку, так и его черты заметней проявлялись в городах, где жизнь шла побойчей и пооткровенней.
Начинать рассказ о Тобольске следует, пожалуй, с факта, что, будучи в Сибири долгое время во всем первым, сам Тобольск не был здесь первым русским городом. Хоть чуть, но опоздал. И тут хочешь не хочешь, а надо возвращаться к Ермаку.
Ни одна, похоже, историческая личность не оставила нам столько загадок, сколько Ермак. И в этом оказался он казаком, заметавшим за собой следы. Споры вокруг его имени, мотивов и подробностей похода начались в 18-м столетии, продолжались в 19-м, не кончились и сейчас. И чем больше разгадывают истину, тем больше запутывают. Меняется дата начала его похода и дата гибели, не однажды переиначивались и обстоятельства самой гибели; Строгановым то отказывают в пособничестве Ермаку, то признают; разные историки, пользуясь разными источниками (а разнобой в сибирских летописях — как гвалт ударившихся в воспоминания, друг друга перебивающих и обрывающих пьяных казаков) и разными предположениями, то одной битве придают значение, то другой, путаются в потерях, именах татарских и русских, погибшие встают из могил и участвуют в сражениях, именитые пропадают неведомо куда. И так без конца и без края.
Вот и сам Ермак — не было в святцах такого имени, стало быть, кличка. Но откуда она взялась — от созвучия ли с именем или действительно от артельного котла, называвшегося ермаком, когда будто в молодости кашеварил в волжской ватаге будущий завоеватель Сибири, или откуда-то еще. Кажется, никто не оспаривает, что в поход он шел Ермаком. Но в татарском языке есть это слово, означающее прорыв, проран. И если согласиться с историком прошлого века Павлом Небольсиным, что Ермак и прежде своего звездного прорыва бывал на Чусовой и знал пути в Зауралье, не мог ли он в таком случае сталкиваться с татарами в коротких набегах раньше и получить свою кличку от них за военную удаль. Этой догадкой больше того, что запутано, все равно не запутать, а ежели правда лишний раз и охнет от досады, нам не услышать.
Обо всем спорим. С детства знали по Карамзину, что столица Кучума, занятая Ермаком, называлась Искером или Сибирью. Позже Искер как-то само собой стал заглыхать перед более привычной Сибирью, появились и предположения, что название это было совсем в другой стороне. Хорошо: Сибирь. Город, давший имя всему зауральскому материку, а этимологически означавший центр, сборный пункт. Только установились, историки переправляют: не Сибирь, а Кашлык — так писалось в летописях. И будто был этот город до того мал, что триста или четыреста оставшихся в живых Ермаковых казаков перезимовать в нем не поместились и ушли в устье Тобола в улус Карачи, где и провели все три зимовки. Если так, то кого осаждал с ранней весны несколько месяцев татарский мурза Карача, когда среди осажденных в Кашлыке называются и Ермак и его атаман Мещеряк (Кольцо к тому времени погиб)? Не собираясь вступать в дискуссию с историками, у которых там, где не хватает документов, должно бы быть чутье, способное проникать за века, нельзя все же не заметить, до чего они вошли во вкус раскольничьего толкования Ермаковой истории, предлагая раз за разом все новые и новые версии, строящиеся как не на иртышском ли песке. Как бы ни противоречили одна другой летописи, но нигде в них, и это вынуждены признать историки, нет упоминания о карачинской зимовке. Откуда же она взялась? Вероятно, из желания связать концы с концами в своей схеме, мало считаясь с тем, что стало фактом.
Точно так же почему-то главная битва у Чувашского мыса, к которой Кучум успел приготовиться, сделав засеки и вал, собрав многочисленную рать (накануне чуть было не дрогнули казаки при виде Кучумова войска), обратилась нынче в незначительный эпизод, в приключение, в исторический дым без огня. Казаки при начале боя дали залп, остяцкие князьки показали тыл, Кучум, следивший за боем с горы, после ранения царевича Маметкула не мешкая обратился в бегство, открыв путь к своей столице. У казаков потерь якобы почти не было. «Бысть сеча зла, за руце емлющи, сечахуся» — преувеличение. И опять вперекор со свидетельствами Ермаковых казаков из синодика. Мол, составлялся синодик спустя сорок лет после события, и казаки мало что помнили. Не помнили, где им выпал главный жребий в сибирской судьбе — здесь или в Абалаке? Да об таком истлевающие кости и те не забудут и не перепутают. Тем более что писался когда в Тобольске синодик, Чувашев мыс был тут, под носом у них, в полутора верстах от Тобольска.
Но уже пошло подхватываться из книги в книгу: не Ермак сбил с сибирского куреня Кучума, а Кучум отдал его чуть ли не добровольно. Бои происходили позже. Казакам, оставившим воспоминания, ни в чем доверять нельзя. Вот что значит привнести в историю увлекательную новизну.
Без малого 150 лет назад П. Небольсин с мудрой иронией заметил:
«Слепое счастье! Надобно же было простому казаку, волжскому казаку, забрать в голову счастливую мысль идти в Сибирь; надобно же было счастью помочь ему счастливо добраться до Сибири, счастливо побеждать татар, счастливо не умереть с голоду, счастливо не замерзнуть от морозов, счастливо обладать Сибирью, счастливо три года держаться в ней, счастливо не упустить ее из рук, счастливо указать путь другим, счастливо заставить все потомство чтить его память…
Нет, тут уж из рук вон много счастья!
Невольно вспомнишь слова другого русака-счастливца: «Все счастье да счастье — надо же, помилуй бог, ведь и ума сколько-нибудь!».
Как бы то ни было, какими бы жертвами ни досталась победа у Чувашского мыса, но она открыла дорогу в Искер — Сибирь-Кашлык. Чувашское столкновение произошло, по прежним сведениям, 23 октября 1581 года, по нынешним поправкам — 26 октября 1582 года. Не вступая в спор о годе, что у Р. Скрынникова, на которого мы ссылаемся, является наиболее доказательным, прицепимся тем не менее к числу, поскольку оно исправлено на том основании, что Ермак вступил в Кучумов город 26 октября, стало быть, и бился он тем же днем и трое суток терять ему было негде. Негде? Но вспомним принятое «стояние на костях», когда хоронили павших, сбирались с силами и принимали меры против неожиданного нападения. Ермак был в чужой стране, сведения мог получать только от «языков» и, прежде чем двигаться к Сибири, до которой еще и грести оставалось верст с пятнадцать вверх по течению, должен был внимательно оглядеться и приготовиться к следующему, чрезвычайно важному шагу, не сделать ошибки и не поддаться опьянению от победы.
Ермак должен был оглядеться, и другой мыс, называвшийся у татар Алафеевской горой и названный впоследствии русскими Троицким, при слиянии Иртыша и Тобола, он не мог не заметить, тот был рядом. На нем к тому же было поселение и жила одна из Кучумовых жен. Проезжая и проплывая в три своих сибирских года многажды мимо и будучи «вельми разумен», не мог он не оглядываться на него: сразу две реки под прозором и до третьей, до Оби, недалече, вот бы где поставить острог. Можно предполагать, что Ермак отыскал место Тобольску еще до его зарождения и поименования, место само просилось под выбор и застройку.
И когда спустя два или три лета после смерти Ермака письменный голова Данила Чулков в 1587 году спускался по воде из Тюмени, посаженной за год до того и ставшей таким образом первым русским городом в Сибири, он знал, куда правил. Ладьи его приткнулись к крутому берегу под Алафеевской горой, и казаки без разведки принялись за разгрузку. Среди тех, числом в пятьсот (это число так часто повторяется при отрядном счете, что поневоле, подобно татарскому слову «Тюмень» — тысяча, принимается за обозначение множественности), так вот среди тех, кто прибыл с Данилой Чулковым и расчал Тобольск, были и ветераны, Ермаковы сотоварищи. С этого времени сибирская история худо-бедно пошла в ногу с событиями; она вспоминает, что, разгрузив свои струги, казаки принялись и их разбирать и потянули борта и днища в гору, чтобы пустить на острожное строительство.
Но попервости именно и худо, и бедно. Сибирский историк П. Словцов, не давая пояснений, почему-то относит первую закладку Тобольска к 1586 году, а следующим летом он переменил якобы место и встал там, где находится и поныне. Словцов изыскатель до исторической правды был строгий и дотошный, выговаривавший самим отцам сибирской истории Миллеру и Фишеру за пропуски и неточности, а уж слогатаев-летописцев иркутских и прочих готовый и по смерти пороть за то, что вели они не летописи, а станционные записки о приезде и выезде чиновников да амбарные книги о прибытии караванов. И основания, пусть и глухие, начинать хронологию Тобольска с перемещения у него, вероятно, имелись. Но были основания и не настаивать. Так или иначе, но Тобольск ведет свою родословную от года 1587-го, с которого, когда бы не пожары, не однажды истреблявшие главный сибирский град дотла, нам не представляло бы теперешних трудностей искать концы и начала.
За лето дружина Данилы Чулкова поставила острог, укрепила его, а в нем вознесла небольшую церквушку в честь живоначальной Троицы, от которой название, погребя под собой старые поименования, перешло на весь мыс и холм. Нет, не могли, возводя крепостцу, не чувствовать казаки победоносного и благословляющего соседства Чувашского мыса: «понеже ту бысть победе и одолеши на окоянных… вместо царствующего града Сибири (Искера) старейшина бысть сей град Тобольск…» Много позднее, когда будет отстроен белокаменный кремль, в Сибири И. Завалишин скажет, что нет города более картинного, чем Тобольск. И это правда до сей поры. В Сибири, по крайней мере, нет и быть не может, пока, вопреки чертежникам, не вернется архитектура.
Но Тобольск был «картинен» с самого начала, еще до Софийского собора, до Рентереи и всего кремлевского ансамбля. Лишь не до такой вдохновенной высоты, не до духовного совершенства, не до полной слиянности рукотворного с нерукотворным, не до грудного распора при взгляде снизу от Иртыша — эх, живая былина да и только! — но красотой и вдохновенностью природной, которую умело подхватил, не споря с творцом, человек. Еще и в деревянном завершении дело его рук должно было напоминать корону, пусть скромную, без позолоты и блеска, не столь величественную, как впоследствии, но достаточно красноречиво являющую власть. Разбогател, прославился коронованный град — сменил и корону. Жаль только, что нельзя было, сняв старую, поместить ее в хранилище, где бы могли мы любоваться ее рисунком и посадкой. Памятники тех времен (ровно тех в Сибири быть не может, то, что сохранилось, например, Братская острожная башня, на полвека моложе) дадут представление о крепостных сооружениях, подобные которым могли быть в Тобольске, но не о Тобольске. Все в нем, даже самое обыкновенное, должно было стоять и смотреться по-иному, внушительней и ярче, потому что стояло высоко, державно и царило далеко, как ныне царят, захватив власть, телевизионные вышки. Совсем недавно, к слову сказать, тоболяки всем миром с великим трудом оттеснили ее, новую владычицу наших умов и душ, из кремля, где телевышка выбрала себе место, пугая население, что ниоткуда больше она показывать картинку не станет. Только из кремля, чтоб сверху вниз смотреть на Софийский собор и его колокольню. А подвинули — ничего, показывает и от кладбища, иной раз выдерживает даже и Троицкий мыс в кадре, где чудом, сказкой и музыкой парит восстановленный Софийский двор.
Тобольск Данилы Чулкова простоял недолго: наскоро и тесно срубленный, он сыграл свою роль, заключавшуюся в том, чтобы твердою ногою стать при сибирской степи, и, как только это произошло, должен был уступить свое место более просторному и, надо полагать, более «картинному» острогу. Но на исходе первого же, судя по всему, лета, еще до конца не отстроенному, ему представился случай отомстить за смерть Ермака, его ближайшего сподвижника атамана Ивана Кольцо и многих казаков, погибших не в честном бою, а в результате обмана и вероломства. При всех разнотолках, до сих пор сопровождающих поход Ермака, есть события, в которых появляется согласие, говорящее о бессомненной подлинности. Ивана Кольцо, того самого, кто повез от Ермака царю известие о взятии Сибири, по возвращении из Москвы мурза Карача вместе с отрядом в сорок человек погубил совсем уж из рук вон подло: уговорил пойти с ним вместе против якобы притеснявшей его казахской орды, сыграв на чувствах искавших с ним мира русских, и при первом же удобном случае уничтожил всех до единого. И Ермак погиб, поверив ловко пущенным слухам о бухарских купцах, которых он решил перехватить, чтобы не дать им добраться до Кучума. Какими бы ни были последние минуты и обстоятельства смерти Ермака, не вызывает сомнений, что его обманули, заманили подальше от своих, шли за ним огромной силой и среди ночи напали. В этом все легенды послушно становятся былью.
И вот пришел черед без длинных и хитроумных замыслов, благодаря удаче, на коварство ответить коварством и одним махом освободиться от самых опасных врагов. Кучум к той поре в междоусобной борьбе окончательно потерял царство и кочевал со своей по-азиатски густой, гуще войска, родней по дальним стойбищам, изредка объезжая данников и делая привычные для него тайные и опасные вылазки. По Оби, Иртышу и Тоболу наступило двоевластие, как бы даже не трехвластие. В Тюмени стоял воевода В. Сукин, в Искере — Сеид-хан, по степям рыскал Карача. Поэтому когда Карача вместе с Сеид-ханом в сопровождении 500 воинов (опять пятьсот!) появились вблизи Тобольска на Княжьем лугу и принялись забавляться соколиной охотой, письменный голова Данила Чулков имел все основания усомниться, что тут и место для соколиной охоты. «О спорт! — ты мир!» — четыреста лет назад этого завета еще не знали и под видом спорта вполне могли явиться с войной. Бог в таких случаях благоразумно отступает, а дьявол надоумил Чулкова перехитрить татар. Внешне отношения были сносные, до этого дня письменный голова старался обходиться без стычек. Он снарядил на Княжий луг послов с приглашением прибыть высоких гостей на мирные переговоры. Те, как казалось им, обезопасив себя стражей в сто отборных воинов, согласились. Остальные встали под стены. Гостям предложено было считаться с обычаями хозяев и за стол идти без оружия. То ли невеликость народа внутри острога, то ли простодушные лица и ласковые речи, то ли самонадеянность, что нет такого молодца, чтобы превзойти восточного хитреца, усыпило бдительность татарских военачальников, но и сами они сняли оружие и сопровождавшим их ордынцам повелели снять. Должно быть, запоздало екнуло у Карачи сердце, когда увидел он за столом своего старого недруга, атамана Мещеряка из отряда Ермака, с которым не могло быть у него мира. Но и к Мещеряку, в свою очередь, должно было явиться предчувствие, начавшее отсчитывать последние часы. Старые герои — ветераны одновременно с той и другой стороны — сходили со сцены, и без того заглянув без Ермака в чужое действие, в роль вступали новые действующие лица.
Кульминация этой захватывающей истории просматривается слишком русской, не потерявшей своего обычая и сегодня. Наливалась чара — и хану. Тот пить не может, у него на шее ислам, запрещающий пить, заставляющий отводить чару. Наливается Караче, но и тот отводит. Слова, которые воспоследовали за сим, нам знакомы: «А, так вы брезгуете — стало быть, на уме у вас измена! (Сейчас бы сказали: «Ты меня, значит, не уважаешь!») А ну, вяжи их, ребята!» Ребята набросились и связали, а потом разделались со стражей. Но за крепостными воротами оставалось еще четыреста ордынцев. В схватке с ними, как вспоминали впоследствии очевидцы, и сложил свою голову последний товарищ Ермака, храбрый атаман Мещеряк. А Карачу с Сеид-ханом отправили в Москву и там, как водилось тогда, как было со многими плененными сыновьями, племянниками и женами Кучума, наградили поместьями и службой.
Каждому свое: победителям — смерть, побежденным — почести.
Как ни дурно поступил Чулков, обратившись к обману, но добыл он им мир, Искер татары снова оставили, теперь уже навсегда, двоевластие прекратилось, закаменная страна окончательно отошла к русским. В пору, когда в России все ближе придвигалось Смутное время, в Сибири смуты все больше затухали, дальше на восток столь организованной силы, как у Кучума и его наследников, больше не существовало.
Вот когда впервые должна была по-настоящему оценить Россия не одну лишь экономическую, но и политическую выгоду приобретения Сибири — в Смутное время. Сибирь постепенно, но незаменно входила новой мощью в весь государственный организм. Польское войско надвигалось на Москву, а сибирские казаки вышли к Енисею. Собирая ополчение, князь Пожарский пишет о своих намерениях сибирским воеводам, а осуществив их, великие намерения свои, и освободив Москву, к ним же обращается с торжественным посланием, там, за Уралом, видя для отечества бесшаткую опору.
«Сибирским воеводам» — это в Тобольск, который очень скоро, уже через семь лет после своего первого колышка, выходит из подчинения Тюмени и становится главным городом Сибири. В 1596 году ему вручается печать всего сибирского царства, которое прирастает с небывалой быстротой. Управляется оно воеводой и его товарищем, один ведет военную власть, другой гражданскую, в действительности же им приходится колотиться за все вместе, с прибавлением царства прибавляются и воеводские обязанности. Оборона выстроенных острогов и строительство новых, разведание старых путей и новых землиц, снабжение, вооружение, ясак и десятинная пашня, призыв и расселение крестьян, набор, в том числе и среди татар, в казаки, спрос на христианских девиц в женки служилым, то высочайшее требование вылавливать и возвращать в российские отчины беглецов, то закон по прошествии шести лет от побега не взыскивать с них; торговля и пошлина, отношения с инородцами внутри царства и отношения с соседями за царством, поощрения и наказания, храмы и питейные дома, фискальство и свары — чем только не приходилось заниматься первым сибирским воеводам, о чем только не болела у них голова, которая по суровости тех времен ни у кого не сидела прочно на шее. Надобно же и нам вслед за П. Небольсиным помянуть их добрым словом. Небольсин писал:
«Припоминая себе житье-бытье наших первых воевод в Сибири, мы очень жалеем, что не можем представить читателям описания великолепных дворцов, торжественных въездов, вкусных пиров, романтических происшествий, роскошной природы, которыми бы наслаждались русские головы в нашей Сибири по примеру испанских генералов в Сибири американской. И летописцы наши скупы были на эти описания, да и сама Сибирь мало представляла лакомых сторон в этом отношении… Житье-бытье наших воевод было плохое, удел их был — и вечный труд, и вечная забота, и вечные лишения».
История к сибирской администрации не всегда была справедлива. Послушать ее — вор на воре, плут на плуте сидел и самодуром погонял. Хватало с избытком и этого, на то она и Сибирь, чтобы, как богатую и простоватую тетку во все времена, пока не поумнеет, обирать ее под видом благодетельства, но — не всем же без разбора подряд.
И в те времена существовали понятия о чести и долге. И если полностью нравственность о всех праведных струнах еще не отрыта была из сибирских снегов и не явлена в полный вид из полунощных сумерек, то главными своими выступами, явившимися вместе с рождением первого человека, она должна была требовательно взыскивать и помимо писаных законов и, бессомненно, взыскивала. Это — если смотреть на нравы как на местное достояние, слепленное из местных материалов, а ведь по большей части они прибывали тогда из Москвы и показывали, чем руководилась в морали первопрестольная.
Глухо и невнятно, но и в истории можно разобрать имена воевод и губернаторов, чьей деятельности изначально обязана Сибирь организацией жизни и власти. Боярин Сулешев, князья Черкасские — это из воевод, большая часть из которых осталась в безвестности лишь потому, что слава любит питаться преступлениями, а не благодеяниями. Из губернаторов — Соймонов, Сперанский, Муравьев-Амурский, Деспот-Зенович, Чичерин, прибавим к ним и казненного за лихоимство князя Гагарина, имевшего перед Сибирью и Тобольском немалые заслуги, перечеркнутые потом, к несчастью, позорной смертью. Если же попытаться сравнить прежних владетельных «племянников», прибывавших для управления «теткиной экономией», с нынешними, придется с огорчением признать, что в старые безнравственные времена они лихоимствовали для себя и увезти с собой много не могли, тем более что существовало правило при выезде из Сибири досматривать воеводские обозы; нынешние же для себя, за малыми исключениями, не берут, но для других ничего не пожалеют, и чем больше отдадут на разграбление и поругание, тем выше в своем дальнейшем продвижении вознесутся. Тайная взятка превратилась в Сибири в открытое и разгульное разбазаривание природных богатств, которое вороватым воеводам и не снилось. Что для нравственности предпочтительней, судите сами.
Но до этого еще далеко, вернемся к только что явившемуся на свет божий Тобольску. Явился он в казацком зипуне, а оказалось — стольной крови, что называется, из грязи да в великие князи. Званию этому приходилось соответствовать не одной лишь царской печатью, следовало иметь и подобающий сану вид. Взобравшись на Троицкую гору, письменный голова Чулков не мог выбрать места, более подходящего для сибирской столицы. Но, сев на нем, Тобольск долго ерзал, вертелся на той горе, никак не получалось у него устроиться на ней раз и навсегда удобно и величественно и за первое столетие еще до камня только в дереве перестраивался шесть раз. Трижды этому способствовали пожары. Рубленый Чулковым острог продержался всего семь лет и показался воеводам Щербатову и Волконскому ненадежным, они сняли его и перестроили на свой лад. Воеводы тогда менялись через каждые два-три года, и при отъезде их Тобольск опять пошел под новый топор, а в 1606 году перекочевал на «другой бугор», на западную оконечность мыса. В последний раз рублен он был в 1679 году и простоял… год: жестокий огонь слизнул его вместе с храмами и 500 обывательскими домами. Только после этого кремль принялся возводиться в том виде, который частью сохранился до сегодня. Сибирский митрополит Павел обратился к царствовавшему тогда Федору Алексеевичу с поклоном о позволении каменного строительства и получил разрешение. Строили тогда не только прочней и красивей, но и быстрей. В 1686-м отстроен соборный Софийский храм, в 1690-м — Богородская церковь, в 1691-м — Знаменский монастырь, в том же году Троицкая церковь, вскоре Софийский двор обнесли оградой в две сажени высотой с шестью башнями и святыми воротами, поставили двухэтажный (не сохранившийся) архиерейский дом. И это при том, что по царскому повелению мастеровых следовало искать на месте, а пашенных крестьян привлекать «без отягощения их и без помехи в десятинной пашне». Правда, по настоянию Павла нескольких опытных мастеров-уставщиков из Москвы прислали, но на том кадровая подмога и кончилась, все остальное приходилось изыскивать в собственных вотчинах — находить, учить, добывать материалы и подспорье, потакать каждому, кто обнаруживал чутье к точности и красоте.
Началось с духа и воспоследовало уже при Петре Алексеевиче сооружениями власти и торга. Еще до князя Гагарина выстроены были в кремле Приказная палата и Гостиный двор, последний — в виде крепости с башнями по углам. Но это уже произведения и эпоха в кремлевском зодчестве сына боярского из местных Семена Ремезова, больше известного своими сибирскими «чертежными книгами», по которым мы судим о сибирской старине. О Ремезове, историке, писателе, архитекторе, художнике и географе, надо рассказывать отдельно, но при одном лишь воспоминании об этом имени невольно вырывается вздох, относящийся к отношению потомков к нашим великим предкам — первопроходцам, расчинателям городов, искусств и ремесел. Ремезов умер в нищете, могила его потеряна; Тобольск, имеющий мало что одну из главных улиц с именем Розы Люксембург, да еще и переулок, до недавнего времени не мог отыскать для Ремезова угла. Ни в Иркутске, ни в Тобольске, ни во многих других городах не отыщете вы упоминания об их основателях, забыты просветители, реформаторы и благодетели. Вся Европа — что Европа! — весь мир знает Страленберга, пленного шведского капитана, отбывавшего ссылку в Тобольске, составившего карту Сибири и по возвращении на родину написавшего о России книгу. А теперь представьте: что если бы Ремезов, оказавшись по счастью или несчастью в Швеции, привез оттуда карту этой страны, как расчертил он до последней землицы всю Сибирь, — кто-нибудь теперь поставил бы ему это в заслугу?! Коли и перед собственным отечеством заслуги занесены толстым слоем забытья и бескультурья! Мы за то, чтобы Тобольск помнил и даже в материальных росчерках памяти помечал имена и капитана Страленберга, и серба Юрия Крижанича, трудившегося в этом городе над своей славянской унией, и немца Миллера, первого автора сибирской истории, и других знаменитых иноземцев, если сыщутся они, но прежде всего ни буквы не потерял из имен и деяний своих великих земляков, будь то доморощенный поэт или зодчий, доморощенный декабрист или ямщик, составлявший летопись. К сожалению, собственное происхождение у нас все еще служит препятствием для гордости, а не наоборот.
Но мы отвлеклись. Тобольск — не Москва, не Киев, не Новгород, но столько в нем достопамятного, яркого, так много в его истории скрыто имен и событий, что, потянув за одну нить, как по одной улице пройдешь, оставив в стороне соседние, к которым волей-неволей приходится возвращаться, чтобы составить хоть в урывках общую картину. И кремль строился не сразу вместе с верхним городом, и город нижний, и столичность, породистость появились не одним махом, и громкость, слава, именитость прирастали не одним десятилетием и столетием, да и затухать впоследствии стали не общим своротом. Поэтому, как бы ни пытались, не удастся нам следовать тобольской хронологии. Граф Сперанский, отправляя историку П. Словцову, жившему в Тобольске, в подарок часы и Библию, надписал: «Вот тебе время и вечность». Отличить время Тобольска от его вечности не так уж и просто, для этого пришлось бы выбирать точку с места его окончательной судьбы, а язык не поворачивается, несмотря на незавидность и убогость теперешнего положения Тобольска, произнести приговор, что вся вечность его осталась в прошлом.
Из вечности, в которой можно не сомневаться, чуть упомянуто у нас об угличском колоколе, первом и необыкновенном изгнаннике, указавшем дорогу не самому лучшему назначению Сибири, — великой ссылке и каторге, продолжавшихся более трех столетий, а потом и еще… Сотни, тысячи и до миллионов прошло печальным и набитым путем отвержения в темные глубины Зауралья, навсегда ославив Сибирь в безрадостный и подневольный край, не способный дать ни приюта, ни утешения. Долгое время все они следовали через Тобольск или оставались в Тобольске. Если есть у него бескорыстная память, не зависящая от принятой буквы признания или непризнания, многих и многих российских великомучеников должен он поминать в своем молчаливом синодике.
И Киприан, первый архиепископ тобольский и сибирский, первый просветитель и памятователь, еще не возглавил у нас епархию, хотя и открыта она в 1620 году под его начальственность. После Смуты церковная и державная власть, как никогда ни до, ни после не бывало, сошлись в одном доме Романовых, которые хорошо понимали значение Сибири для России. Не случайно патриарх Филарет, отец первого царя новой династии, посылает в Тобольск близко-доверенное лицо, вручив ему от себя жезл и от царя золоченый именной крест с надписью: «Царствующий град Сибирь», а потом постоянно не оставляет вниманием. Через сто пятьдесят с лишним лет Екатерина II поднесет восточному «царствующему граду» и вовсе отменный знак державного благоволения — свой императорский трон, очевидно, после смены мебели. Но до этого еще надо дожить.
Самый первый дар сделал Борис Годунов. Об именном кресте на грудь Киприану и императорском троне теперь мало кто помнит, а об угличском колоколе, возвестившем убийство царевича Дмитрия и отосланном в наказание с оторванным «ухом» в Тобольск, должно быть, знают все, в ком окончательно не отмерло отеческое сознание. Доставлен он был на указанное Годуновым место назначения в 1593 году, а угличские граждане, возмутившиеся от его звона, во множестве, кто с отрезанным языком, кто с рваными ноздрями, повлечены в только что поставленный вслед за Тобольском Пелым. Воевода Лобанов-Ростовский, принявший движимого угличского ссыльного, надо думать, немало озадачился, что с ним делать, а потом решил, что и с отсеченным «ухом» может тот справлять службу, и приказал поднять его на выстроенную вновь церковь Спаса. И триста лет этот угличский бунтарь приставлен был издавать самый что ни на есть низменный звон, то объявляя начало торга, то отбивая часы на Софийской колокольне, что сравнимо с тем, как если бы с князя сорвать соболью шубу, натянуть на него овчину и заставить сторожить купеческие лавки. В юбилейный год прошлого века колокол испрошен был обратно на родину — и тоболяки вернули, но, до того как вернуть, отлили точную его копию и выстроили в кремле часовню, в которой он находится и поныне.
Угличскому колоколу рвали «ухо», угличским гражданам, заселенцам Пелыма, языки, а Федору Ивановичу Соймонову, сподвижнику Петра по морской службе и будущему тобольскому губернатору, рвали ноздри. А мы еще спрашиваем нравственность с Сибири, куда вместе с казаками и в путь за казаками кинулась самая разбитная вольноохочая публика, не признававшая ни бога и ни дьявола, а потом и без охочести вслед за знатными фамилиями, уничтожавшими одна другую в крутых поворотах власти, погнали со всей России отпетые головушки.
Сибирской нравственностью обеспокоился, утверждая правую веру, тобольский архиепископ Киприан, носивший фамилию Староруссенский — родиной его была Старая Русса на Новгородчине, облюбованная потом для трудов Ф. М. Достоевским. На службу в Сибирь, в том числе и пастырскую, определялись порой личности настолько яркие и биографические, что, не заглянув в предварительную жизнь, ограничившись лишь коротким сибирским периодом, значило бы сказать о них слишком мало или не сказать ничего. Попробуйте, назвав в роли сибирского губернатора Соймонова, не приостановиться со вздохом и удивлением над его судьбой, если ни один из российских историков не миновал ее — так она крута и удивительна (и уважительна), имея к тому же, что случалось редко, счастливое окончание. Одной из таких выдающихся фигур был и архиепископ Киприан. Лежал на нем перед Россией грех: в Смуту новгородские власти, выбирая из двух зол меньшее, чтобы не присягать Владиславу, решились призвать на престол шведского королевича Филиппа и отправили с этой миссией за новым варягом архимандрита Киприана. Шведы от престола не отказывались, но требовали отторжения от России Великого Новгорода. Едва ли у тайного посланника были полномочия решать судьбу этого вольного во все времена города, но и самой мысли отторжения его от России он воспротивился. Его пытали, требуя каких-то секретов, морили голодом, держали раздетым на морозе, но добиться ничего не могли. С воцарением Романовых Киприана отпустили восвояси, он явился к царю и пал на колени, испрашивая прощения не себе, а Новгороду, был вместе со своим городом прощен, замечен и приближен.
И вот не прошло и семи лет, из огня да в полымя, из Швеции в Сибирь. После Новгорода, где закон издавна имел силу, Киприан встретил в Тобольске, как показалось ему, крайнее развращение нравов. Казаки пьянствовали, картежничали (игра в кости занесена была ссыльными литовцами), не соблюдали постов, держали женок в каждом месте приклонения службы, покупали их и продавали, как с огородов разносол. Не успел Киприан оглядеться и ужаснуться — взыск от Филарета: «ведомо учинилось нам…» Ведомо учинилось святейшему, что в женки берут девиц не только без креста в душе, но и на шее, не считаясь с первой христианской нормой. Приходилось, поелику возможно, со всей строгостью выправлять принятые в нравах заведения.
Киприан вошел в сибирскую страницу, кроме этого, как расчинатель ее порусской письменной истории. Почти сорок лет минуло от Ермака, доживали по сибирским острогам последние его сотоварищи, а никому и в голову не приходило записать их воспоминания и составить список участников похода. Это было сделано стараниями Киприана в 1622 году, так появился синодик по погибшим казакам, и с той поры ежегодно Ермаку и его соратникам, каждому отдельно, «кликом» воздавалась слава и память. Сто лет назад кяхтинский купец Немчинов отписал Софийскому собору в Тобольске несколько тысяч, с процентов которых панихида по Ермаку справлялась бы на все времена дважды в году, не подозревая, что «все времена» будут иметь близкий конец.
Киприан остался в памяти как натакатель синодика, и полностью забыты его усилия по добродетельному выправлению сибиряков. А это было трудней, чем опросить казаков. Это было трудней, чем взять Сибирь, эта Сибирь, если верить старым и новым писателям, от французского аббата Шаппа в 18-м веке до Анатолия Рыбакова в веке 20-м, так никогда и не была взята. Остается добавить со своей стороны, что если это так, то она, Сибирь, давно распростерла свою могучую длань на всю страну, поскольку нравы ныне в Москве ничуть не лучше, а по нашим наблюдениям хуже, чем в малопросвещенных по части новейших развлечений Красноярске или Якутске, перед коими, перед развлечениями этими, грехи тобольских казаков представляются хоть и грубой, в духе того времени, но невинной забавой. Как не вспомнить в этой связи, что еще в нашем веке в Сибирь отправлялись не только сыновья Арбата в тридцатых, но и дочери Арбата вплоть до восьмидесятых — в последний раз, чтобы не портить целомудренный дух гостей Олимпиады. И не возмутительно ли после этого читать, какая распущенность встречала благонравных детей Арбата в низовьях Ангары среди потомков Ермака и Кучума! Уроженец тех мест, я свидетельствую, что какие угодно грехи можно приписывать моим землякам, хоть и невежество, доходившее до утверждений, что восстание Пугачева не обошлось без большевиков, но только не то, что со смаком рисует в них Анатолий Рыбаков. Из лести ли притравленному читателю рисует, которому желается чего-нибудь этакого, или из мести к местам невольничьих поселений, которые виноваты в этом столько же, сколько кобыла, попукивающая от непосильной натяги, виновата в наваленном на нее негуманном грузе.
Кстати привести тут замечание Словцова: «…издавна клевещут на него (сибиряка. — В. Р.) в России различным образом, и даже возводят на него чернокнижное искусство вызывать нечистых духов, подобно как и ныне поверхностные наблюдатели, за исключением благоразумного лейтенанта Врангеля и его спутников, называют рассудительного, хозяйственного, добронравного сибиряка невежею, ленивцем, развратником. Оставляя без примечания все три присвоения, как приличные для сволочи русских поселенцев, мы не могли бы без негодования слышать те же нарекания, если бы кто вздумал относить их к коренному классу сибиряков».
Но не станем преувеличивать и добродетельность Сибири, пусть каждой стороне и каждому времени достанутся собственные грехи. «Сам дурак!» — не логика, а ругань. Бессомненно, архиепископу Киприану было чем возмущаться и что выправлять в местном жителе. Неизвестно, добился ли он за три своих сибирских года каких-нибудь заметных результатов, должно быть, разнобогие семьи поуменьшились, а все остальное ушло с глаз в темноту. Но он оставил после себя сильную, хорошо подготовленную и убежденную кафедру, призывающую многоликое сибирское население в лоно одной веры и морали. По крайней мере, через сто лет пришлось Синоду сочинять воззвание к православным, прежде всего к тобольским женщинам, которые не решались заводить семьи с пленными шведами. Считалось, что не решались, а после воззвания выяснилось, что не хотели, так воспитаны. Что это — издержки воспитания? Или опять невежество? Попробуем сравнить с сегодняшней просвещенной страстью совлечься с любой масти иноземцем, чтобы убежать из отчих пределов, и пораскинем, что лучше.
И все же многие картины быта и справления власти покажутся сейчас и дикими, и странными, и непонятными.
Участник сибирской академической экспедиции 1733-1743 гг. натуралист И.-О. Гмелин в своей книге, так и не переведенной в России с немецкого (выдержки из нее взяты из «Истории русской этнографии» А. Н. Пыпина), описывает обычай, о котором прежде не приходилось слышать. Будто всех скончавшихся или не собственной смертью, или без причастия свозили в Тобольске за город в сарай и хоронили скопом раз в году, в четверг перед Троицей. Гмелин показал себя не только серьезным ученым, но и серьезным наблюдателем нравов, это не аббат Шапп, наблюдавший в 1761 году в Тобольске затмение Венеры и в своих позднейших впечатлениях все на российской земле перепутавший и осмеявший. Гмелину приходится верить. Он же в Тобольске и Иркутске становится свидетелем беспробудного пьянства, но это-то нам не в диковинку. «Право, кажется, что такие праздники посвящены больше дьяволу, чем богу, и это зрелище вовсе не служит хорошим примером для многочисленных язычников этого края, так как они видят, что высшее благо сибиряков состоит в пьянстве».
При тобольском губернаторе Гагарине обнаружен был в Соликамске (Сибирская губерния в то время заходила за западные отроги Урала) виновник нарочитого пожара, некий Егор Лаптев. Дабы проучить поджигателя раз и навсегда, его закопали живым в землю.
В архивных рапортах о наказаниях едва ли не самая убедительная мера — бить «морскими кошками». Били и девиц, и женок, и служилых, и посадских. Разъяснений, что это такое — «морские кошки» и почему они так действовали на чувствительность тоболяков, документы не дают. Наставляли, правда, из разнообразия еще и батожьем, и плетьми, и палками. Императрица Елизавета отменила смертную казнь, а Екатерина Великая повелела о каждом случае телесных наказаний доносить в губернскую канцелярию — да кто в Сибири стал бы брать на себя такие пустяки?!
За бороду и русское (требовалось немецкое) платье в Тобольске наказывали и аховыми штрафами и битьем спустя десятилетия после Петра.
По распоряжению полицмейстера губернской канцелярии в 1750 году трупы двух умерших по дороге в Сибирь раскольниц, коих следовало по тогдашним правилам предать земле без христианского обряда, проволокли на веревках по всему Тобольску и скинули за городом в ров. Надо ли удивляться после этого поступающим отовсюду в Сибири на протяжении ста с лишним лет сведениям о массовых самосожжениях староверов. «В 1679 году собралось обоего пола с детьми до 2700 душ из разных мест Сибири на Березовке при Тоболе и сделали из себя всесожжение». В 1687 году в Каменке под Тюменью в храме сожгли себя около 400 душ, в 1722 году близ слободы Каркиной на Ишиме — неизвестное, но огромное число душ, в 1724 году за Пышмою — 145 душ… И так далее. И так до конца 18-го, а кое-где и с заходом в 19-е столетие.
Раскол — трагедия народа, о нем особый разговор. Что же касается тобольских нравов, от которых сегодня содрогаешься, то добро бы они водились в таком виде только в Сибири. Нет, и вся Россия избытовствовала ими, оттуда они и приносились в Сибирь.
Монтескье писал, что, для того чтобы привести русского в чувство, его нужно отодрать. Оставим эти слова на совести французского философа, тем более что в России он не бывал и судил о ней понаслышке, на его родине и в его время тоже при желании можно отыскать сколько угодно примеров варварства. Только надо ли считаться, не лучше ли внимательней присмотреться к обидному замечанию великого француза и поискать в нем здравый смысл? На протяжении почти всей истории, за малыми и недолгими исключениями, образование в России было делом третьестепенным, законы тяжелы и несправедливы, нравы искажались необходимостью скрытого противодействия законам, имперский панцирь отягощал народ, который постоянно жил на пределе физических и моральных сил; друг друга не продолжающие, а исключающие, переворачивающие державные правления подрывали веру в благословенность государственного организма и заставляли строить крепость в себе. Отданная ближнему последняя рубашка, вероятно, способствовала нравственности, но, когда примечал россиянин, что ближних становится все больше и больше и порывы его принимаются как обязанность, между тем как рубашка у него все так же одна, он снимал ее без вдохновения и с прищуром слушал вывернутые наизнанку заповеди. У образованных людей рождалось убеждение, что Россия принесена самой ее судьбой в жертву, а чему в жертву — они не умели внятно доказать. Благословляющий Россию «в рабском виде царь небесный» долго оставался и символом ее, и утешением, и надеждой, пока просветители не отняли у нее и этот образ. И невесть сколько стоит Россия нараскоряку меж своим и чужим, то на одну ногу делая упор, то на другую, шарахаясь из крайности в крайность, словно не подозревая, что можно и на обе ноги стать, коли их отросло две, но не забывая при том, что правая, несущая — под свой груз, иначе теряется весь замысел о народе и национальности.
* * *