АНДРЕЙ АМАЛЬРИК КАК ПУБЛИЦИСТ
АНДРЕЙ АМАЛЬРИК КАК ПУБЛИЦИСТ
За десяток лет независимое слово в России пробежало несколько состояний. Первое завершилось свирепым приговором Синявскому и Даниэлю писателям, перешагнувшим рамки дозволенного «советскому» литератору, передававшим свои произведения за рубеж и печатавшим их там под псевдонимом. КГБ, давно отвыкшему от настоящей работы, лишь сочинявшему заговоры за неимением таковых на протяжении десятков лет, пришлось потрудиться над разгадкой секрета их действительных имен. Радость от удачи была, видимо, столь велика, что поспешили незамедлительно привести в действие карательные органы. Суд и приговор попытались провести как большую кампанию устрашения. Власти и состоявшие при них литераторы утверждали, что недостойно, де, печататься тайно (т. е., собственно, избегая прямого контроля «органов»). Девственно нравственные люди вроде Аркадия Васильева или Чаковского просто задыхались наигранным гневом. Явилось бранное прозвище — очень ехидное и, как казалось, остроумно сочиненное «перевертыши». Официальные литераторы, наслажда-ясь безнаказанностью и ожидая щедрых подачек, куражились над двумя узниками: «Мы вот выступаем открыто, нам нечего прятать от народа, а вы укрывались!».
Но они накликали на режим еще горшее горе. Независимое слово, вместо того, чтобы перепугаться и замолчать, как не преминули бы сделать сами преследователи на его месте, приняло легкомысленно предложенные властями правила игры. Появились протесты, письма, статьи и целые книги, подписанные собственными именами авторов, сопровожденные их настоящими адресами, а направлялись они открыто в правительственные учреждения, так что никакой сыскной работы от КГБ снова не требовалось. Было от чего опешить. Некоторое время власти притворялись, будто ничего подобного вовсе нет. Но независимое слово, обладающее неодолимой привлекательностью для мыслящего читателя, косвенно поддержанное усиливаю-щейся цензурой, родившей оправданное недоверие к дозволенной литературе, распространялось неконтролируемыми тиражами, транспортировалось за границу без прямого участия автора и получало мировую аудиторию. Официальная печать, ослабленная роковой привычкой к глухой цензурной защите, не находилась, что ответить. А между тем действия властей в присутствии независимого слова и под его надзором совершенно уподобились неуютному положению голого короля, когда ребенок выкрикнул правду о его туалете. Единственным доступным для властей ответом было: хватать — не сочинения (до которых руки коротки), а их авторов.
Этот этап, отчасти продолжающийся и поныне, достиг вершины в суде над Галансковым и Гинзбургом. Галансков, например, в открытом письме к Шолохову, называя себя «подпольным литератором» и иронически задаваясь вопросом, какой же псевдоним себе избрать, проставил собственное имя. Так осуществилась нравственная победа независимого слова над подцензур-ным. Они повели себя так, как и во сне не снилось последнему, давно уже ставшему способом добывания хлеба с маслом — не более. А в подполье, как это ни поразительно, пришлось уходить всесильному режиму. Он утратил возможность говорить хоть приблизительную правду о подлинных поводах проводимых им репрессий. Он вынуждается лгать, но лгать приходится с беззастенчивой откровенностью, так как заранее известно, что всюду достанет его независимое слово — достанет и разоблачит. Он лишился даже видимости правового и нравственного оправдания своих действий. Единственный авторитет, который режим еще сохранил за собой, можно уподобить почтению труса к хулигану, всегда готовому на действие кулаком и финкой. Вот уж, действительно, кто истинный перевертыш, кувыркающийся на наклонной плоскости! И докатился он до заключения инакомыслящих в сумасшедшие дома, то есть до несомненной уголовщины. А меж тем авторитет независимого слова лишь повышается…
В публицистике Андрея Амальрика можно видеть степень нравственной чистоты, достигну-той независимым словом в России. Не свободные литераторы создали положение, при котором каждое их выступление получает смысл не только более или менее глубокого высказывания, но и прямого общественного действия, поступка, предполагающего большое мужество. Но коль скоро такое положение сложилось, стало невозможно отделять познавательное или художест-венное содержание свободных произведений от их нравственного характера. Более того, — хорошо это или дурно, но нравственный рисунок поведения автора невольно попадает в центр читательского интереса. Ибо вопрос, как вести себя, как жить — самый больной и трудный сейчас для каждого честного интеллигента.
Так вот, Андрей Амальрик в том немногом, что он успел написать являет собой пример действия свободного литератора и человека в обстановке шантажа, противоправных арестов и фактически тайных судов. Вопрос о том, как призван вести себя литератор в условиях агонизирующего советского тоталитаризма не только прямо разбирается в «Открытом письме Анатолию Кузнецову» и в статье «Иностранные корреспонденты в Москве», но как бы иллюстрируется всем, что опубликовано Андреем Амальриком. Личность этого публициста сообщает самую глубокую целостность его творчеству, делая его при этом жгуче интересным.
Сам Амальрик сравнил себя с вдруг заговорившей рыбой. И это не преувеличенная претензия. Та свобода, с которой он писал и действовал, на самом деле производит впечатление едва ли не чуда. С того момента, как была опубликована его работа о теперешнем положении Советского Союза и его будущем, не уставали удивляться и внутри страны, и тем более за ее пределами, отчего он еще не в тюрьме. Прямота и безоглядность его слова вызывали даже нелепые подозрения в какой-то тайной договоренности с режимом, что, впрочем, имело скрытой причиной непроизвольную неприязнь людей робких к отчаянной смелости.
В чем же настоящий секрет Андрея Амальрика? Почему он позволил себе то, на что не рискнули другие — и не только закрепощенные советские люди, но и корреспонденты из свободного мира? В письме Анатолию Кузнецову Амальрик писал: «Вы говорите все время о свободе, но о свободе внешней, свободе вокруг нас, и ничего не говорите о свободе внутренней, то есть свободе, при которой власть многое может сделать с человеком, но не в силах лишить его моральных ценностей. Но, видимо, такая свобода и связанная с ней ответственность есть обязательная предпосылка свободы внешней. Быть может, в некоторых странах свобода выражения своих мыслей достается человеку так же легко, как воздух. Но там, где этого нет, такая свобода, я думаю, может быть только результатом упорного отстаивания своей внутренней свободы». Сам Амальрик — «внутренне свободен». А его произведения представляют собой необходимые этапы не только отстаивания этой внутренней свободы, но и отработки ее в себе. Вот, кажется, его единственный секрет.
Но преодоление рефлекса страха еще не родит внутреннюю свободу. Это, как ни странно, самое легкое. Недюжинную храбрость могут обнаруживать и рабы, но именно как рабы. На выработку такого рода храбрости, для которой не нужно внутренней свободы, а наоборот, требуется ее отсутствие, направлена ведомая сейчас кампания «патриотического воспитания». Действительная внутренняя свобода предполагает не только независимость внешнего поведения, но и независимость от принудительных косячных норм, от жупелов любого фасона. Внутренне свободный человек и в мыслях, и в чувствах и в действиях своих руководствуется чистыми ценностями, которые он сам выработал и освоил.
Трудность осуществления внутренней свободы вызывается не понуждением и насилием власти, а прежде всего тем насилием, которое вершит каждый над самим собой. Это особенно очевидно в таком неправовом государстве, какова Россия, где правит не четко и открыто сформулированный закон, а обычай и обычное право. Все почему-то убеждены, скажем, что то-то недопустимо и недозволено. Причем почему именно недопустимо и недозволено, никто толком не знает, да и объяснять не берется. Недозволено — и все тут.
Для Амальрика подобных мифических запретов не существует. Он поступает и пишет так, как если бы их не было, и всем становится видно, что их на самом деле нет. Это особенно рельефно обнаруживается на примере отношения Амальрика к загранице и иностранцам. Комплекс неполноценности перед Западом, а вследствие этого и вздорная заносчивость, и жажда представиться в более привлекательном виде, припрятав собственные пороки и язвы, составляет, можно сказать, характерную черту русского национального склада. В советское время эти черты сложились в целую систему своего рода театра, когда все компатриоты сознают себя как бы актерами в едином спектакле, по отношению к которому партером оказывается весь остальной мир. Неукоснительным правилом игры считается не обращаться прямо и бесхитростно к зрительному залу и не портить этим эффект всего представления. Всякий советский житель, в сущности, осведомлен, чего стоят демонстрации, митинги, социалистические соревнования, выборы и прочие выражения преданности режиму; он знает, «как это делается», но продолжает принимать участие в этих зрелищах для иностранцев не только под нажимом страха (это было бы полбеды!), но со всей истовостью: не выносить же сор из избы! Но тем самым внутренняя несвобода силой коллективного авторитета превращается в несвободу внешнюю. Именно так, а не наоборот. И прав Амальрик, когда утверждает в письме Кузнецову, что в борьбе за свободу надо начинать с самих себя, с выработки собственной внутренней свободы. Амальрик выносит сор из избы. И сразу ясно становится, что это единственно перспективный способ действия, что лучше добиваться чистоты в доме, чем утопать в грязи, представляясь аккуратным заезжему посетителю. Все это настолько несомненно, что даже власти теряются: как же признаться, что больше всего ценишь и сберегаешь всяческую нечистоплотность?
Поучительным выражением внутренней свободы является и высокая степень объективности Амальрика. В полемике он сохраняет уважение к оппоненту, обнаруживая поистине европейскую терпимость. То, что он пишет, достойно. Можно спорить с теми или иными его утверждениями, обсуждать недоказанность и даже недодуманность, но нельзя сомневаться в том, что автора интересует лишь истина — истина, как она ему видится. Не бить на жалость, не разжигать эмоции, а способствовать действительному знанию о своей стране советует он Кузнецову. Искажение информации о Советском Союзе заботит Амальрика и в статье об иностранных корреспондентах в Москве.
Некоторые утверждения Амальрика о будущем России, как и о ее прошлом, возможно, покажутся некоторой категории читателей непатриотичными. Не буду обсуждать здесь эти утверждения по существу. Но неужели писатель обязан препарировать свои положения в угоду какому-то, пусть и весьма достойному, чувству? Не являются ли такие искажения как раз плодом внутренней несвободы? Да и лучше ли для отечества замалчивать о грядущей беде, чем открыто предупреждать о ней?
Взгляд Амальрика на будущее вообще пессимистичен. Он ничего хорошего в будущем не ожидает. Обозревая различные оппозиционные направления мысли и действия в России (кстати, этот обзор уже потому важен, что он — первый), Амальрик не скрывает их слабость и малую вероятность успеха, хотя и признает их, с другой стороны, единственными «антиэнтропически-ми» тенденциями в стране. Он остается сам по себе и по отношению к режиму, и по отношению к оппозиции режиму. Но этот пессимизм, при условии внутренней независимости, приводит Амальрика как публициста не к растерянности, не к слезным жалобам на свою беспомощность, не к коллаборантству, как это случается с некоторыми разуверившимися интеллигентами, а к непреложному выводу, что следует полагаться на самого себя. Пессимизм Амальрика конструктивен. Он оказывается прекрасным материалом, из которого публицист кует свою внутреннюю свободу. И здесь его опыт тоже не должен пройти даром для читателя.
В перечислении различных оппозиционных режиму позиций Амальрик, видимо, руководи-мый своим стремлением к объективности, не упомянул о собственной, которую можно назвать «позицией внутренней свободы». И хотя власти, не удержавшись, арестовали Амальрика, хотя сейчас его ждет глухой суд в Свердловске, подальше от Москвы и расквартированных здесь иностранных корреспондентов, власти еще будут иметь возможность убедиться, что с «внутренней свободой» нельзя управиться репрессиями. От внешних насилий она лишь закаляется, а насильники при этом бьют в собственные ворота.
Яр. Ясный
[Весна 1970]