Нежеланное путешествие в Калугу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Нежеланное путешествие в Калугу

Утром 24 февраля в Москве должен был начаться XXV съезд КПСС.

Вечером 20-го мы с женой были в гостях у нашего друга, американского дипломата. Мы попросили его встретить нас на улице: очень часто милиционер, стоящий у ворот, не пускает гостей, спрашивая: куда? зачем?! предъявите паспорт!

Меня насторожило, что кроме постового, у ворот стояли подполковник и майор милиции, оба в парадной форме. Они напряженно молча смотрели на нас. Я подумал, что это, быть может, усиленные меры безопасности накануне съезда, но тревожное предчувствие не оставляло меня.

Когда мы вместе с нашими друзьями Иной и Виталием Рубиными выходили около часу ночи, в воротах уже никто не стоял. Переулок был пуст, но метрах в двадцати позади нас как-то неожиданно появилось двое мужчин. Выйдя на Ленинский проспект, мы простились с Рубиными и прошли несколько шагов к стоянке такси.

Почти сразу же возле нас затормозила машина, выскочили двое и со словами: «Сюда, сюда, Андрей Алексеевич!» — схватили меня. Я стал отбиваться, говоря: «Я сяду, но предъявите сначала ваши документы». Уже наполовину затолкав меня в машину — а третий помогал им изнутри, — один из них, видимо старший, грузный мужчина с испитым и обвислым лицом, показал мне красную книжечку, ладонью закрывая, впрочем, свою фамилию и название учреждения, которое ему эту книжку выдало. Некоторая форма тем самым все же была соблюдена, и я без дальнейшего сопротивления сел в машину. Растерявшаяся Гюзель успела только крикнуть: «Куда вы его везете?» — и мы отъехали.

— Ну вот, давно бы так, Андрей Алексеевич, — сказал старший, — ведь не первый раз.

При этом он все время нервно оглядывался. То, что он не показал мне своего удостоверения, меня даже успокоило: значит, боятся меня. Все, впрочем, носило скорее характер киднэппинга, чем законного задержания.

Обвислый все еще пыхтел и нервно ерзал, не успокоясь от азарта борьбы.

— Чего ж вы так нервничаете, — сказал я, — ведь вы же власть, вы сила, чего вам беспокоиться?

— Мы же живые люди, не из железа, — ответил он обиженно.

Вообще, надо сказать, в продолжение этой истории я сохранял больше хладнокровия, чем мои похитители и те, с кем мне пришлось потом говорить. Отношу это не за счет своей храбрости или выдержки и не хочу сказать, что я не боялся за свою участь, но все это действительно было привычно для меня не первый раз, все уже не раз пережито, и этот оттенок рутины как-то делал меня спокойным.

Также я думал, что Рубины еще не успели сесть на троллейбус, и Гюзель с ними. Так оно и оказалось. Едва мы приехали в 5-е отделение милиции на Арбат и меня завели в комнату, как за окном я услышал голоса Гюзель и Виталия. Дежурная часть, где они уселись дожидаться, находилась справа от входа, а комната, где находился я, — слева. Она служила, видимо, классом для милицейских занятий, по стенам были развешены схемы автоматического оружия и выдержки из приказов и инструкций.

Здесь я провел часа два. Охраняли меня то двое, то один — человек еще довольно молодой и совершенно индифферентный. Он предложил мне «Вечернюю Москву», и я далее начал решать кроссворд. Как оказалось, похитители мои тоже этот кроссворд решали и даже стали спрашивать меня то или иное слово. К стыду своему должен сказать, что силы наши оказались примерно равны, я, так же, как и они, споткнулся на трагедии Эврипида — а они почему-то думали, что уж что-что, а трагедии Эврипида я знаю. Несколько раз спрашивали они у меня паспорт — и тут же возвращали. Наскучив ждать, я лег на лавку и задремал немного.

В 1965 году меня арестовывал капитан Киселев. Я описал его впоследствии в своей книге «Нежеланное путешествие в Сибирь».

Тут дверь в комнату открылась, и вошел майор Киселев. Оказалось, что он дежурный по отделению, да я его уже видел мельком. Он обиженно завел разговор, что же это я с ним не здороваюсь, не узнаю «старых друзей». Я уже был устал и к разговорам не расположен. Когда Киселев начал отца моего вспоминать, я его оборвал: такие, как он, свели отца в могилу. Киселев обиделся еще больше, но стал рассказывать, что вот он постарел — вид действительно было очень уж обрюзглый и серый, — но на пенсию еще идти не хочет.

— Что ж, тебе твоя поганая работа так нравится? — спросил я.

— Должен же кто-то здесь работать! — раздраженно ответил Киселев, ушел и больше не заходил.

Свое раздражение он начал срывать на Гюзель и Рубиных. Но, впрочем, и с моими посетителями был не очень любезен. Как мне потом рассказали, он все время повторял, препираясь с ними за стеклянной перегородкой: «Меня это не касается! Это ваше дело! Я в это вмешиваться не буду! Он человек известный! Я вам и так выделил комнату, сами все решайте!»

Те суетились, звонили куда-то, один подсел к жене и друзьям, выставив огромное ухо, приехали на машине еще двое. Я лежал и дремал в комнате в другом конце коридора.

— Вставайте, Андрей Алексеевич, поедем, — сказал входя тот, кого я принимал за старшего. Мы сели в ту же машину, молодой рядом с шофером, а я сзади, по обе стороны подсели мои похитители. Были они довольно толсты, но на меня же и ворчали, садясь, что я занял много места.

Куда меня везут, я не спрашивал, как не спрашивал и о причинах задержания. Повернули мы к центру, и я подумал: не на Лубянку ли? Но на проспекте Маркса свернули направо, к Каменному мосту, я подумал: в Лефортово? Но мы выехали на Варшавское шоссе. Все молчали, один оглядывался, нет ли за нами машины. Вдруг сосед мой слева, лет пятидесяти, тоже обрюзглый и с нездоровым цветом лица — почти общий их признак — и с отвратительным запахом изо рта, повернулся ко мне и спросил: «Как ваша фамилия?»

— Ну вот, задержали меня и даже не знаете, как моя фамилия, — сказал я.

— Амальрик Андрей Алексеевич, — насупившись, сказал мужчина, и неожиданно зло добавил, — Ты где работаешь?!

— Что ж это, были на «вы» и вдруг сразу на «ты»?

— А вам это не нравится?

— Я уже столько всего от вашего брата наслышался, что мне в общем все равно, — сказал я, — но если вы хотите со мной разговаривать, вам лучше быть вежливым и также самому назвать себя. Кто вы такой?

— Сотрудник уголовного розыска Чернов, — сказал тот, обдавая меня мерзким запахом. Из какой-то странной стыдливости оперативники КГБ постоянно выдают себя за сотрудников уголовного розыска. Помню, еще в 1962 году меня вот так же ночью схватили, предъявили даже удостоверение уголовного розыска — и отвезли на Лубянку, при этом старший мне сказал гордо: «Видите теперь, кто мы такие!»

— Что вы так нагло себя ведете?! — продолжал мой сосед.

— Разве я оскорбил вас чем-нибудь?

— Не меня, вы наше общество оскорбляете вашей клеветой!

— А вы, — сказал я любезно, — говорите сейчас как бы от имени общества?

— Да, от имени общества.

— Вы, я вижу, с недоверием к этому относитесь, Андрей Алексеевич, как и ко всему другому, — миролюбиво вставил мой правый сосед.

Мы помолчали. И снова левый завел разговор: вы нигде не работаете, ваша работа — распространение клеветы. «Мы все знаем, выдаете себя за историка, понимаете ли, всякие враждебные интервью даете — и в них не все правда! Кто вашу жену вызывал, предлагал ей развестись?! Пишите всякую клевету!»

Я догадался потом, что, видимо, у него так в голове отразилось мое письмо президенту Форду и премьер-министру Ден Ойлу. Я пишу там, что советские власти отказываются рассматривать приглашения советским гражданам от иностранных университетов, и что я и по частному приглашению не смог бы выехать, поскольку жене моей в выезде было отказано, а я боюсь выезжать без жены: известны случаи, когда советское правительство не разрешает женам выехать к мужьям, а мужьям вернуться к женам.

Между тем «Чернов» все продолжал бубнить, что им мои интервью известны, статья о политзаключенных тоже — «да, лагеря у нас есть, вот для таких, как вы», — ждут только из-за границы некоторые дополнительные материалы, чтобы дать мне хороший срок. Я молчал, все эти разговоры — а они утомительно один на другой похожи — давно мне известны; так мне было неинтересно все это, что даже неинтересно было сказать ему что-нибудь обидное. Я молчал, но это его, вероятно, еще более злило.

Тут мы подъехали к границе Москвы. Постовой ГАИ махнул жезлом, чтоб мы остановились, но мои похитители только усмехнулись — и тот отскочил с дороги, сам что-то сообразив.

— К вам на родину едем, — сказал мне правый.

— Ну, родился я в Москве, так что скорее едем с родины, а впрочем здесь все кругом моя родина.

— Да есть ли у вас родина! — снова ввязался левый.

Тут обнаружилось, что едем не туда: шофер не знал дороги. Мы выехали на кольцевую и через несколько километров снова повернули от Москвы — на этот раз по Калужскому шоссе.

— Теперь Андрей Алексеевич «Нежеланное путешествие в Калугу» сможет написать, — все не унимался левый, — мы ведь знаем ваше «Нежеланное путешествие в Сибирь».

Хотя мне приходили в голову самые мрачные соображения, я теперь наиболее вероятными считал, что либо меня везут в Ворсино — поселок, где я прописан и снимаю комнату, и там поместят до конца съезда под домашним арестом, как это сделали с Иной Рубиной, либо в Боровск — районный центр, где без всякого «оформления» продержат в КПЗ до конца съезда, как Виталия Рубина держали во время визита Никсона. Сам Никсон, насколько я знаю, против этих превентивных арестов никак не протестовал.

«Представитель советского общества» наконец замолчал и больно уперся локтем мне в бок. Я выждал, пока он поднял руку, чтоб закурить, изловчился и сам уперся локтем. Было душно, от неподвижности начали затекать ноги. Между тем мои догадки не подтвердились: мы миновали поворот на Ворсино, затем на Боровск.

Через два с половиной часа мы въехали в пригород Калуги: по обочинам замелькали маленькие деревянные дома. Левый сосед снова заговорил: клевета, интервью, собираем материал, вас ждет судьба Ковалева — я это вам гарантирую, третий срок — пойдете на особый режим, довольно с вами по-хорошему разговаривали. Заговорил так убедительно, что я уже подумал, что действительно привезли в Калугу за третьим сроком — зачем же еще им меня сюда везти? Говорил ли он это по своей инициативе или ему поручено было меня пугать — не знаю. Если специально его выбрали для этого, то удачно, потому что мерзкий запах, исходивший от него при каждом слове, очень усиливал впечатление.

Шофер снова не знал дорогу, с трудом выехали на центральную улицу. Сосед справа сказал: «В Калуге музей космонавтики хороший, теперь вот Андрей Алексеевич сможет посмотреть». «Как же я его посмотрю, — ответил я, — когда, по словам гражданина Чернова, я буду сидеть на особом режиме».

— Себя хоть пожалейте, Андрей Алексеевич, — сказал, выходя и предлагая мне выйти, сосед справа, таким тоном, что нас, мол, не жалеете, заставляете по ночам работать, пожалейте хоть себя.

Прождав в холле УВД десять минут, я снова был усажен в машину и, наконец, доставлен в райотдел милиции на окраине Калуги.

— Выкладывай вещи, деньги! — вместо всякого приветствия сказал дежурный офицер. Мои похитители стояли в дверях с безразличным видом.

— Я хотел бы узнать, за что я задержан и почему привезен сюда.

— Откуда я знаю, — ответил лейтенант, — придет завтра начальник, у него спроси.

Так же равнодушно я был обыскан — отобрали бумажник, записную книжку, очки, часы, шарф и кошелек, — отведен в туалет, и сержант распахнул дверь камеры.

Человек пятнадцать, большей частью пьяных, лежали и сидели на грязном полу. Казалось, некуда даже ступить. Запах был нестерпимый, кто-то уже помочился в угол. Через зарешеченное окно без стекла, выходившее в комнату дежурного, проникало немного воздуха, через окно я увидел, как похитители принялись потрошить мою записную книжку. Удивило меня, что мне не предложили подписать какой-нибудь протокол и даже опись изъятых вещей.

С трудом подвинув двух спящих, я разложил дубленку и прилег на полу. У одного из сокамерников не отобрали часы: было шесть утра. Он сказал, что начальник придет около десяти.

Я лежал, закрыв глаза, но заснуть не мог. Открываю: какая-то страшная рожа передо мной, щетинистая, морщинистая, грязная, вся в синяках, в крови, дышит перегаром. Кто-то матерится бессмысленно, кто-то кричит во сне, размахивает руками. Часам к восьми все начали просыпаться, рассаживаясь по узким лавкам вдоль стен. Один только, с опухшим лицом, без пальто и шапки продолжал лежать на полу. Он, собственно, и попал сюда за то, что хотел спьяну снять пальто с кого-то: на улице было довольно морозно, а куда он свое дел — не знаю.

К тому, что меня привезли из Москвы, все отнеслись без интереса. Сидели хмурые, с похмелья, ожидая суд и расправу. Многие попали за драку, некоторых жены посадили. Сидело много и просто пьяниц. Один, к моему удивлению, тут же выпил собственную мочу, чтобы от него не пахло. Остальные одобрили это. Все почти были здесь уже не первый раз. Просились у дежурного сержанта в туалет, просили, чтоб дверь открыл — дышать нечем. Тот отвечал лениво и вызывал по одному подписывать протоколы.

Веселился только блатной лет тридцати, отпускал шуточки и прибауточки, через несколько часов я увидел его весьма приунывшим — его обвинили в краже и переводили в тюрьму, это был его второй срок. Обратил мое внимание мужчина почтенного вида: он разошелся с женой, получил новую квартиру, поехал на старую за своей мебелью и не отказал себе в удовольствии спьяну всю мебель переколотить — как свою, так и жены, ей самой, я думаю, попало при этом. Теперь он очень убивался и говорил, что много бабам воли дали, слова им не скажи.

Действительно, создался у нас странный вид семьи, где всякие семейные неурядицы решаются только с помощью милиции. Жены все время призывают милицию, мужья садятся на пятнадцать суток или на несколько лет, а потом к этим же женам возвращаются. Впрочем, и мужья хороши.

В полдесятого пришел заместитель начальника отдела, в штатском, как сказали, майор, и началось разбирательство. Вызывали из камеры поодиночке. Майор, сидя за столом, орал: «Сколько мне, негодяи, еще с вами возиться, отравляете жизнь и себе, и людям! Ты сколько не работаешь?! Ты почему пьешь?! Ты почему нассал на улице?! Ты почему рукам волю даешь?!» — и так далее. В ответ провинившийся, стоя перед майором, мямлил что-то, у всех выходило так, что никто ни в чем не виноват. Решения принимались быстро: этому штраф 30 рублей, того на суд получать пятнадцать суток, того к следователю для начала уголовного дела. Одного только, обругав, отпустили.

Кто-то, я слышал, назвал начальнику мою фамилию. «Это я даже смотреть не буду», — ответил тот и ушел.

Народ постепенно начали выводить из камеры — кого в КПЗ в ожидании суда, кого к следователям. Часов в 12 я сказал лейтенанту, зашедшему за кем-то, что сижу с ночи и мне не объяснили, за что я задержан, почему привезли сюда и что со мной собираются делать.

— Не работаешь! — ответил тот.

— Пусть даже не работаю, это ведь не основание для задержания и привоза сюда, к вам-то я никакого отношения не имею.

— Имеешь! — сказал лейтенант и захлопнул дверь.

Так прошло несколько часов. Меж тем ввели в камеру явно сумасшедшего, который непрерывно громко говорил какую-то бессмыслицу. Я вспомнил, как в 1965 году, сразу же после суда, провел я в камере несколько часов с таким нее вот сумасшедшим — и как мучительно это для меня было, казалось, что сам с ума сойду. И вот как я теперь притерпелся: я почти и не замечал этого человека, так, досаждал немного.

Меня перевели в соседнюю камеру, одного, потом привезли двух пьяных женщин и меня вернули в общую. У женщин этих тоже началась дискуссия о работе.

— Сука ты! — кричала одна. — Я какая никакая, но я работаю, я пользу обществу приношу. А ты?

— Проститутка! — кричала другая, но не так уверенно.

— Скоро ли решится дело со мной? — обратился я к старшему лейтенанту, который переводил меня из камеры в камеру.

Тот, по виду армянин, ответил вежливо: «Подождите немного, вопрос решается», — и предложил мне, раз у меня есть деньги, кого-нибудь послать купить мне поесть.

— Послать можно, — сказал я, — но ведь вы, очевидно, обязаны накормить меня.

— Да нет, мы к вам никакого отношения не имеем, — ответил старший лейтенант.

Мне купили две бутылки кефира и булочки. Я попросил также вернуть очки — и тут же их вернули. Вообще со мной делались все любезнее.

Выпив бутылку кефира, я в одиночестве разгуливал по камере: сумасшедшего отпустили, чтобы не возиться с ним. Глядя на закиданные бетоном коричневые стены, я снова чувствовал себя зэком.

В дежурку меж тем ввели нового задержанного. Размазывая кровь по лицу, он заплетающимся языком предлагал старшему лейтенанту забрать себе двадцать рублей, а ему оставить только деньги на троллейбус, чтобы он мог доехать к горячо любимым им детям. У него было два портфеля. Раскрыли один — в нем оказалась только дамская сумка. Начали открывать второй, но что в нем было — я так и не узнал: в дежурку вошли двое молодых людей в штатском, меня сразу же вывели из камеры, а владельца портфелей и сумок втолкнули на мое место.

Молодые люди поздоровались со мной — любезно, но сдержанно, забрали мои вещи, я расписался за купленные продукты. Во дворе ждала зеленая машина, похожая на армейский джип, без каких-либо милицейских знаков на ней, но с милиционером за рулем. Мы снова проехали через центр, мимо зданий УВД и УКГБ и выехали на шоссе, ведущее в Москву. Было 4 часа дня, 21 февраля, суббота.

— Вы знаете, куда мы едем? — спросил молодой человек на переднем сиденье.

— Нет, — сказал я, — я не спрашиваю обычно, куда меня везут, так как мне все равно не отвечают.

— Мы едем в Боровск.

— Зачем же? — спросил я.

— Вот мы приедем, там об этом с вами будет разговор, — ответил тот, подтвердив тем самым еще раз, что ничего не нужно спрашивать.

Старший лейтенант, дежурный Боровского райотдела милиции, встретил нас широкой улыбкой.

— Мы знакомы, мы знакомы, — говорил он моим штатским спутникам. — И с вами мы, кажется, знакомы, — обратился он ко мне, улыбаясь.

Ввели меня в коридорчик за комнатой дежурного, сюда выходили двери КПЗ и слышны были веселые голоса и смех заключенных. Старшина из коридора ободряюще кричал: «Скоро будет чай, ребята!» Все носило довольно патриархальный характер, и я подумал, что среди этих «ребят» мне будет лучше отбывать пятнадцать суток, чем в Калуге.

Я прождал минут десять. «Прошу, пожалуйста», — сказал дежурный и провел меня наверх, в кабинет заместителя начальника отдела. Черноволосый майор, с добродушным лицом, еще не старый, сидел за своим столом. Справа от него, набычившись, сидел прокурор в мундире советника юстиции, точь-в-точь напомнивший мне тех районных прокуроров, которых мне приходилось видеть раньше. Сбоку присел доставивший меня молодой человек, он назвался Суриным.

Я поздоровался и присел к столу, тут и майор, впрочем, сказал: «Садитесь». Он же и начал разговор с упреков, что вот посылают они мне четыре месяца повестки, а я по ним не являюсь, в связи с этим и пришлось меня задержать.

Я ответил, что за прошедшие четыре месяца никаких повесток от них мне в Ворсино не приходило, равно как и на адрес жены в Москву.

— Жена ваша нас не касается, мы ей для вас посылать ничего не будем, сказал прокурор.

— Вы у себя найдете повестку на 26 февраля, — сказал майор, — можете по ней не приезжать, так как мы вызывали вас для этого разговора.

Эта милицейская повестка — единственная за все время моей прописки там — действительно пришла в Ворсино и, вопреки словам прокурора, в Москву, на адрес жены. Повестка бьша отправлена из Боровска 19 февраля, пришла в Ворсино 21-го, в Москву 22-го, в ней я приглашался «по вопросам прописки» в райотдел милиции 26 февраля. Вот в связи с тем, что по этой повестке я 26 февраля не явился в Боровск, я и был задержан в Москве в ночь с 20-го на 21 февраля. Так были смещены все законы времени и пространства, но никого это, кажется, не удивило.

Да и в самой повестке был маленький обман, вызывался я вовсе не по вопросам прописки.

— Где вы работаете? — спросил прокурор. И не успел я рта раскрыть, как он еще раз повторил: — Где вы работаете? Вы зачем прописались в Боровском районе?

Я ответил, что прописался в Боровском районе — причем с большими трудностями — не потому, что хотел бы жить и работать здесь, а потому, что мне не разрешили жить в Москве у моей жены, и что я нахожу в высшей степени нелепым, что мужу не разрешают поселиться у жены.

Прокурор начал возражать обстоятельно, что многие у них так прописываются, живут и работают, пока у них судимость не снимается, — и тогда они могут возвращаться к женам, но почувствовал, что это отвлекает его от главной темы, и снова несколько раз настойчиво повторил:

— Где вы работаете? Где вы работаете?! У нас такой принцип: кто не работает, тот не ест!

— Ну да, это слова апостола Павла, — согласился я. Я тут вообще немножко развеселился, как увидел, что самые мои мрачные предположения не сбылись.

Прокурора же, напротив, апостол Павел очень раздражил:

— Что вы, понимаете, тут нам апостолом Павлом тычете, мы это знаем лучше вас. Где вы работаете?

— Вот вы так кипятитесь, так напираете, не даете мне слова сказать, сказал я, — а посмотрите на меня, только что пережил я такую передрягу, а посмотрите: я прямо-таки излучаю доброту.

Я при этом улыбнулся как можно шире, эту доброту излучая, и хотел добавить еще, что в народе даже сложилась поговорка «добр, как Амальрик», но этого не понадобилось: прокурор успокоился как-то, и разговор пошел спокойней.

Вступил майор: я у них в районе более четырех месяцев прописан, они меня это время не тревожили, а теперь хотят узнать, как я, где работаю?

Я ответил словами Юрия Мальцева, что работаю за своим письменным столом. Я писатель, это моя работа, и я не вижу необходимости заниматься какой-нибудь другой. Я состою в писательской организации: я член-корреспондент голландского отделения пен-клуба.

— Но этот же пен-клуб в Голландии, — сказал прокурор, — а нам нужно, чтобы вы работали на территории Боровского района.

Я сказал, что еще были некоторые обстоятельства. Мы с женой подавали заявления на временный выезд за границу — тоже не было смысла устраиваться куда-либо, ведь у нас наоборот увольняют людей, подавших заявления о выезде. Не исключено также, что после такого обращения со мной, как за эти сутки, мы подадим заявление на постоянный выезд из СССР. Наконец, из-за последствий гнойного менингоэнцефалита я очень быстро устаю, в лагере был инвалидом второй группы и никаким принудительным трудом заниматься не буду.

Прокурор и майор приводили мне по ходу дела возражения, примерно в том духе, что пока я еще не за границей и что работу мне можно подыскать нетяжелую. Затем они сказали, что пока что просто беседуют со мной, хотя могли бы сделать формальное предупреждение, что они советуют мне съездить в Москву, посоветоваться с женой о трудоустройстве, и что вот он, прокурор, приглашает меня к себе 24 февраля на беседу, он хочет помочь мне в устройстве на работу.

Я сказал, что я заеду к прокурору и с удовольствием с ним поговорю, что же касается формального предупреждения, то, насколько я слышал, СССР ведь подписал международную Конвенцию об упразднении принудительного труда.

— Мы ведь не ради вас ее подписывали, — здраво возразил прокурор.

После этого он ушел, мне же майор начал подсовывать бланк для объяснения, где я живу, почему не работаю. Я ничего писать не стал. Сначала я мягко говорил, что мне, дескать, прокурор велел сначала с женой посоветоваться, а я такой муж, что за меня все жена решает, — таких мужей, кстати, в России много, а затем, уже немного рассердившись, сказал, что ничего подписывать не буду, а если задержат меня, как грозят, то и вообще разговаривать не буду.

Бланк тогда майор убрал и начал заполнять формальное предупреждение об устройстве на работу в течение месяца; оно было отпечатано на ротапринте, выдержано в довольно туманных выражениях, говорило об ответственности, но ни на какие статьи УК не ссылалось. Так что и здесь они меня немножко обманули, говоря сначала, что хотят просто побеседовать, думали, что я так охотней соглашусь писать объяснение.

Ввели двух женщин, понятых — пожилую учительницу и еще какую-то девушку. Учительница все ахала: как же это так вы не работаете, мы вот и детей на труд воспитываем! Было в ней что-то трогательно провинциальное, такой тип сейчас встречается только в маленьких городках.

Я спросил, не возьмут ли они меня на работу в школу.

— У нас штатных мест мало, несколько учителей, завхоз.

— А вот завхозом, из меня получится прекрасный завхоз.

— Не надо, Андрей Алексеевич, издеваться над людьми, — сказал мне с укором майор.

Меж тем улыбчивый дежурный написал уже рапорт, что я отказался давать объяснения. Понятые все подписывали, спрашивая: «Нас-то не посадят?»

Я хотел сказать, что их посадят, если я не устроюсь на работу, но вспомнил, что не надо издеваться над людьми.

Никто, впрочем, ни над кем не издевалься, все были друг с другом вежливы, ни в майоре, ни в старшем лейтенанте не чувствовалось никакой личной вражды ко мне, делали то, что им приказали, но без азарта. Только прокурор еще в начале разговора упрекнул меня, что вот, дескать, из-за меня им приходится сидеть здесь вечером в субботу.

Желая сделать майору приятное, я напомнил, как он однажды удачно выразился о милиции. Майор заволновался, человек в штатском вытянул ухо. Когда я хлопотал о прописке и меня отсылали за разрешениями в Москву и в Калугу, я сказал этому майору: «Ведь вопрос можно было решить на месте, вы сами себе даете лишнюю работу». «Ничего, нас зато много», — ответил он словами Зои Космодемьянской.

Человек в штатском тоже поговорил со мной.

— Вот вы сказали, что вы писатель. Что вы пишете?

— Пьесы.

— «Просуществует ли СССР до 1984 года?» — это вы написали?

— Да, я. Вы, значит, слышали об этом?

— Слышал от Гинзбурга, когда в Тарусе был в командировке.

В Тарусе я сначала хотел прописаться и думал даже купить там дом, но меня остановило то, что там открыли отделение КГБ, не говоря уже о наездах командировочных. Когда я заметил моему собеседнику, что в Москве меня задержала не милиция, а оперативники КГБ, он поспешно сказал: «Я к КГБ не имею никакого отношения».

Меня проводили вниз, вернули все вещи, и через час я был на железнодорожной станции, а около десяти подъезжал к Москве. В поезде я дремал все время, после бессонной ночи.

С вокзала я позвонил Гюзель, но ее не было дома. Я подумал, что она скорее всего у Рубиных, поеду к ним. По пути я решил сойти на Смоленской площади и купить бутылку шампанского в честь моего счастливого освобождения.

Вагон метро был почти пуст; напротив меня сидел молодой человек в красном шарфике, на моей стороне, немного подальше, другой. «Как все же тяжело, — подумал я, — как система формирует людей, вот двое первых попавшихся советских людей, а лица у них — настоящих стукачей». С этой мыслью я поднялся и пошел к дверям: поезд подходил к Смоленской. С безразличным видом поднялся один молодой человек, следом за ним второй.

Оказалось, что гастроном уже закрыт. Я повернул назад, сразу же за углом стоял один из моих вагонных попутчиков. Не оглядываясь, я спустился в метро, как раз подходил поезд, пассажиры толпились у дверей, я остановился на платформе, двери закрылись, и поезд отошел. Остался я, двое молодых людей в красных шарфиках и еще один, немного в стороне.

Я повернулся, чтобы идти назад, и тут один из них подошел ко мне и, с ненавистью глядя в глаза, сказал: «Долго ты, падла, будешь с нами в прятки играть?!»

Я весь напрягся, а тот продолжал: «Тебя, суку, еще отпустили, нянчатся с тобой! Ты что, не понимаешь, что съезд на носу, мы из-за такого говна, как ты, не будем рисковать нашим славным съездом! Пиздуй домой и сиди там дома мы тебя не тронем!»

Я оглянулся: нет ли поблизости милиционера? Хотя обращение к милиции в таких случаях не помогает, но все же какая-то зацепка. Вспоминаю рассказ Петра Григорьевича Григоренко, как в

1968 году следил за ним такой же филёр, и Петр Григорьевич подошел к милиционеру, тоже в метро, и сказал: «Меня все время преследует какая-то подозрительная личность, не знаю, что у него на уме».

Милиционер решительно направился к филеру и гаркнул: «Кто такой?! Почему пристаете к гражданину! Где работаете?!»

— Як нему не пристаю, просто гуляю, работаю слесарем, — отвечал тот.

Какой милиционер будет церемониться со слесарем, а у Петра Григорьевича вид был еще довольно генеральский, и милиционер начал бесцеремонно охлопывать «слесаря» по карманам и вытащил из нагрудного красную книжечку, заглянув в которую изменился в лице и гаркнул уже на Петра Григорьевича: «Что вам, гражданин, надо! Никто вас не преследует! Проходите!»

На этот раз милиционера поблизости не было, вообще станция была пустынна.

Тогда я миролюбиво ответил ему, что им нечего беспокоиться, ничем съезду я мешать не собираюсь, домой я сейчас не поеду, да я и боюсь после этих угроз быть один дома — а поеду к друзьям.

— Поедешь к друзьям — пеняй на себя! — сказал филер, добавив несколько ругательств. — Здесь тебя не тронем, а на улице будем ты да я — тогда смотри!

— Беда в том, что не один ты здесь, как я вижу, — сказал я.

— Нас здесь таких много, — ответил он, опять словами Зои Космодемьянской, и отошел.

Я не знал, как мне лучше поступить. Эти угрозы могли быть не пустым звуком — известны были случаи, когда агенты КГБ избивали людей на улицах. Моему колымскому знакомому Николаю Жуку проломили голову, а затем поместили на несколько месяцев в психбольницу — якобы для излечения.

Дом мой был тут же, на улице Вахтангова, рядом со Смоленской. Но домой я не пошел. Доехав до площади Революции, я вышел из метро, пересек проспект Маркса и свернул на Кузнецкий мост. Я шел в сторону Телеграфного переулка, где жили Рубины и где я надеялся застать Гюзель.

Проходя по уже пустынному Кузнецкому, я слышал за собой шаги соглядатаев. Уже на выходе на Лубянскую площадь — ныне площадь Дзержинского — я остановился у застекленной двери, задернутой кремовой занавесочкой, и хотя внутри было темно, надавил на дверь и вошел внутрь. Этот новый план пришел мне в голову еще на Смоленской.

Внутренняя дверь оказалась закрытой, но был еще ход вбок, в маленький тамбур, где стоял стол и висел ящик с прорезью для бумаг. Тут же во внутренней двери, с такими же кремовыми занавесками, открылось окошечко и просунулось лицо прапорщика в форме с голубыми петлицами. Это была приемная КГБ.

— Что вам угодно? — вежливо спросил прапорщик.

— Моя фамилия Амальрик, — сказал я, — я хотел бы поговорить с кем-либо из ваших старших сотрудников.

Тот вызвал дежурного офицера, совсем молодого лейтенанта, видимо только-только из курсантов. Он спросил у меня паспорт, смотрел в него с удивлением, и попросил рассказать, в чем дело, он здесь один, из-за позднего часа никого старше нет.

Ему все объяснять было довольно бесполезно, но я все же в общих чертах сказал, что их сотрудники, которым поручено следить за мной, мне угрожают: избить меня или чуть ли не убить. Лейтенант ушел звонить кому-то, вернулся и говорит:

— Есть два варианта: либо напишите сейчас заявление, либо зайдите в понедельник, здесь будут товарищи, они вам окажут помощь.

— Какую же помощь, — сказал я, — если они мне сегодня голову проломят?

Лейтенант руками развел, что ж, мол, поделаешь. Я все же попросил бумагу и написал заявление в КГБ, что их люди похитили меня, отвезли в Калугу и в довершение угрожают мне. Пока я писал, с улицы вошел мужчина в штатском, с широким обрюзглым лицом.

— Ну как, Вася, у тебя все в порядке? — обратился он к лейтенанту, не обращая на меня внимания. Он прошел внутрь, а затем в окошечко вновь просунулся лейтенант и сказал:

— Это наш начальник обходит посты. Хотите поговорить с ним?

Я к этому времени закончил свое сочинение и сунул в прорезь ящика.

— Ну что ж, поговорю, — сказал я, и лейтенант впустил меня.

Из вестибюля, довольно просторного, вел коридор направо, куда выходили двери кабинетов. Тут меня начальник охраны встретил уже с радостной улыбкой, которая по его лицу — поперек себя шире — расползлась от уха до уха. Вошли мы в кабинет довольно большой, со столом для заседаний, видимо, начальника приемной.

— Сотрудники ваши перед съездом нервничают, — сказал я, — начудили со мной немного. — И вкратце пересказал ему обстоятельства задержания и сегодняшние угрозы.

— Что-то странное вы говорите, — ответил тот, улыбаясь еще шире, — за такие дела, как вы говорите, самим молено в тюрьму угодить. Это, вероятно, не наши сотрудники были, а просто хулиганы.

— Чего ж хулиганам о съезде беспокоиться, — ответил я, — да они знали хорошо, кто я. Я ведь от вас и не требую, чтобы вы тотчас признали, что это ваши. Я не новичок: если им поручило начальство меня припугнуть, то мои жалобы бесполезны, но если они несут отсебятину — дело другое. Если им приказано за мной только следить, а они избить грозятся, то это уже нарушение приказа, а за нарушение приказа необходимо строго наказать. В России-матушке без строгости нельзя, у нас не Америка какая-нибудь.

Тут он снова заулыбался и закивал, мысль о строгости ему понравилась. Я тут еще вспомнил историю с Александром Воронелем, которому филеры грозились «ноги оторвать», если он от них «бегать будет», и им за это «самое большее выговор объявят». «Сравните, то человек без ног, а то всего выговор». Опять улыбка до ушей — сравнил: выговор или остаться без ног!

— Хорошо, хорошо, сразу же доложим начальству.

Я прошу, чтоб мне дали телефон, узнать насчет своего заявления. Начальник, дежурный и прапорщик мнутся: вы в любом справочнике найдете. «Вот и дайте мне из справочника, я же не Андропова телефон прошу». (Как оказалось, впрочем, жена моя Андропову сегодня уже звонила, меня разыскивая). Шепчутся долго и дают мне телефон.

Без четверти двенадцать я вышел на улицу. Кузнецкий мост был совершенно пуст. Я подумал: уж не решили ли мои преследователи, что раз я зашел в КГБ, то уже оттуда не выйду.

И только выйдя на улицу Кирова, я заметил: по одной стороне идет один, по другой — другой. Темным переулком я выходить к Телеграфному побоялся, пошел кружным путем через Чистые Пруды. Возле Меньшиковой башни нагнал пожилую еврейскую пару — единственных людей в переулке — и некоторое время шел прямо перед ними, чтоб были свидетели. Затем быстрее пошел вперед и вошел в подъезд шестиэтажного дома, где жили Рубины. Лифт не работал, и я поднялся на пятый этаж; пешком. Казалось, что никто не вошел за мной.

Сердце у меня сильно билось. Я нажал кнопку звонка. Никто не подходил к двери. Я нажал еще несколько раз. Внизу стали слышны осторожные шаги: кто-то поднимался, но остановился посредине. Я позвонил еще раз — и начал медленно спускаться.

Навстречу мне поднимался мужчина в рабочих рукавицах, лица его я не рассмотрел: завидев меня, он повернулся и стал спускаться. Когда я проходил в парадном мимо лифта, он сосредоточенно ковырялся там. Я подумал, что поздновато в 12 часов ночи в субботу чинить лифт.

В переулке не было видно ни одного пешехода. Метрах в десяти стояла машина с шофером. Я решил зайти во двор и посмотреть, есть ли свет в окнах, может быть Рубины дома и только боятся открывать так поздно. Едва я свернул в подворотню, как увидел, что во дворе, прямо при выходе из подворотни, стоят трое и тоже смотрят на окна. Отступать было поздно — и я пошел прямо на них. Когда я подходил, я слышал, как один сказал громким шепотом: «Сохраняйте спокойствие!»

Не дойдя до них несколько шагов, но так, что видны были уже окна пятого этажа, я глянул вверх и увидел, что у Рубиных темно.

Недалеко жили мои друзья, и я решил переночевать у них. Идя по Телеграфному, я слышал, как заработал мотор машины. Когда я вышел на совершенно пустую и темную улицу Жуковского, мне стало не по себе. Был легкий мороз, каблуки мои отчетливо ударяли по льду. Так же отчетливо слышал я шаги за собой. Улица казалась мне длинной, шаги все приближались, я слышал уже пыхтенье за спиной. Или они хотели напугать меня, или действительно думали бить, или просто боялись упустить из виду — но они меня нагоняли.

Но тут я уже свернул во двор, в подъезд, на второй этаж — и позвонил, разбудив друзей, не чаявших меня увидеть. Прошли ровно сутки, как я вышел из дома дипломата на Донской.

Утром я был у Рубиных. Оказалось, что Гюзель нет у них: вчера поздно вечером она вернулась домой. Рубины рассказали, как они долго сидели в 5-ом отделении милиции, пока Киселев не сказал Гюзель: «Что вы сидите — вашего мужа отвезли по месту прописки…».

На следующий день поехали в Ворсино — «по месту прописки». Мои квартирные хозяева сказали, что я не появлялся. Пошли звонить в Боровск. Милицейский дежурный сказал, что меня там нет — действительно, меня привезли только через два часа. Попросили узнать в райотделе КГБ — говорят, там висит замок; прямо как у Войновича в «Необычайных приключениях солдата Ивана Чонкина».

Вернувшись в Москву, стали звонить дежурному милиции по городу — тот ничего не знает. Звонила ему энергичная Люда Алексеева, тот вешает трубку она звонит снова. Наконец, позвонили Андропову — я в это время уже ехал из Боровска в Москву. Секретарь Андропова был очень любезен, говорил: «Я вам сочувствую, но мы тут ни при чем, нажимайте на милицию». Делал вид, что никак не может запомнить мою фамилию, было, однако, впечатление, что он знает о моем задержании.

У Рубиных телефон отключен. Я позвонил Гюзель из автомата — она уже ушла. Пока мы брали такси, недалеко от нас топтался человек, которого Рубины видели прошлой ночью и прозвали «кувшинное рыло». Едва мы сели, шофер сказал с удивлением: «За нами слежка».

За нами шла машина с номером «оби» — не московским и не калужским, хотя именно на ней возили меня в Калугу. Видимо, на время съезда командировали в Москву «работников» из разных областей. Ввиду аврала на филерскую работу бросили, как ученых на уборку картошки, гебистов, привыкших сидеть по кабинетам. На Арбате за нами ходил и бегал, как мальчишка, дядя весьма начальственного вида.

Я не стал запоминать номера машин, которые за нами следили. Они их могут менять, когда им вздумается, на следующий день у одной машины они вообще спереди сняли номер. Знакомый рассказывал мне, что как-то за ним ездила машина с разными номерами спереди и сзади. Расплачиваясь с таксистом, я сказал: «Вдобавок к этому рублю вы получите еще и развлечение — сейчас вас будут допрашивать, о чем мы тут говорили».

За Рубиным, когда он вышел от меня, слежки не было. Когда приехала Гюзель, она сказала, что и за ней никто не следил. Но стоило ей теперь выйти в магазин, как тут же появился хвост. Возле дома дежурили две машины: на улице и во дворе, в каждой четверо-пятеро человек. Гюзель стала свидетелем странной сцены: на нашу улицу въехала большая машина с иностранным номером и, остановившись впритык к машине гебистов, включила полный свет. Осветились их бледные лица, они засуетились лихорадочно. Машина тут же дала задний ход, развернулась и уехала. Скорее всего кто-то и заехал для того, чтобы развернуться, но вышло довольно комично.

Машины дежурили всю ночь, мы утешали себя мыслью, что хотя и нам не очень приятно в осажденном доме, им, должно быть, еще хуже в душной, прокуренной машине. Гюзель видела, впрочем, как в гастрономе, ходя за ней по пятам, один из них успел купить бутылку водки.

На следующий день, накануне съезда, мы решили уехать из Москвы, чтоб нас оставили в покое.

Поздно вечером позвонил Андрей Дмитриевич Сахаров и спросил, не смогу ли я завтра заехать к нему. Я обещал, но вообще немного побаивался, не подстроят ли провокацию по дороге. Я не исключал, что такая плотная слежка установлена на случай наших возможных совместных действий перед съездом. Теперь я думаю, правда, что скорее боялись каких-то моих шагов в связи с намерением выехать в Голландию и США.

Утром Андрей Дмитриевич позвонил, что, быть может, не стоит «искушать судьбу», и прочитал обращение об амнистии политзаключенных, которое он предлагал сделать в связи с открытием съезда. В середине нас прервали, однако через несколько минут ему удалось дозвониться и, хоть голос звучал еле-еле, мы благополучно закончили разговор.

Во второй половине дня я позвонил в приемную КГБ. Никто не отвечал. Тогда я позвонил начальнику приемной, снова повторил, что их сотрудники угрожали мне. Тот первым делом спрашивает: «Кто дал вам мой телефон?» — и продолжает в том духе, что надо, мол, проверить, кто кому угрожал. Я ответил: «Я и хочу проверить, я, во всяком случае, им не угрожал, и проверяйте быстрей — сегодня вечером или завтра утром мы уезжаем из Москвы».

В этот день, 23 февраля, если мы ехали на такси, за нами впритык шла машина, если шли пешком — несколько человек, но машины останавливались на некотором расстоянии и к нам никто не подходил и ничего не говорил. Арбат выглядел, как улица в оккупированном городе: на каждом шагу милицейские и военные патрули и фигуры в штатском довольно недвусмысленные, полно служебных машин. Гюзель зашла в охотничий магазин рядом с нашим домом купить рюкзак — вместо привычных продавщиц за прилавком незнакомые мужчины, такой же сидит за кассой.

Вечером, нагрузившись книгами и продуктами — даже молоко приходится теперь возить с собой в деревню, — мы отправились на Киевский вокзал. В поезде, в конце вагона, виднелись те же самые лица, я сел к ним спиной. Однако в Ворсино никто из них за нами не вышел.

До нашего поселка идти километра полтора, частью темным перелеском. По счастью, с поезда сошло много народу — шли группами. Нас насторожило несколько мужчин, остановившихся впереди нас и как бы поджидавших кого-то, но, может быть, нас это уже не касалось. Забегая вперед, скажу, что в Ворсино мы не чувствовали никакой слежки, я сидел дома и спокойно писал эти записки.[8] К прокурору я, конечно, не поехал, по послал ему телеграмму, что если у него срочное дело, то милости прошу ко мне. Около одиннадцати мы уже стучали в темные окошки дома, где я снимаю комнату.

На следующий день, 24 февраля, в Москве начался XXV съезд КПСС.

* * *

Несмотря на как будто благополучный конец, все происшедшее со мной напугало меня. Напугала, собственно, та нервность, с какой действовали власти, и то, что в каждый новый момент они как будто не знали, что со мной делать.

Заходил 18 февраля участковый инспектор на улицу Вахтангова, возбужденно спрашивал, где я могу быть. 19-го из Боровска послали мне приглашение на 26 февраля. Заранее еще, прослушивая телефонные разговоры, узнали, что вечером 20-го я буду в гостях, и схватили по выходе. Повезли зачем-то в 5-е отделение милиции и там долго выясняли, что делать со мной. Зачем-то отвезли в Калугу, там опять долго «согласовывали». Повезли 21-го в Боровск, не возвращая вещи, вроде бы с намерением посадить там на 10–15 суток, — и неожиданно отпустили, сделав только нелепое предупреждение и столь же нелепое приглашение к прокурору в день открытия съезда. Посоветовали поехать в Москву к жене — и тут же установили слежку, и не просто слежку, а с угрозами, чтоб сидел дома на улице Вахтангова — откуда ранее всеми мерами выживали. И наконец две машины и восемь-десять человек, приставленных ко мне; ни за кем в Москве, кого я знаю, не было в эти дни подобной слежки.

Зачем все это? Если уж видели во мне какую-то помеху съезду, не проще ли было заранее предложить мне уехать из Москвы.[9] Мы и сами с Гюзель хотели уехать из Москвы накануне съезда.

Вообще в действиях КГБ есть, на первый взгляд, что-то странное. Все их обращение со мной по моем возвращении из ссылки оставляет впечатление, что они нарочно провоцируют меня на действия, ими же расцениваемые как «враждебные», вместо того чтобы дать мне возможность жить спокойно и не беспокоить их. Даже желая удалить меня из Москвы, они поступают как-то странно — разрушают наш загородный дом в Рязанской области, так что от него остается только часть стен, словно в него бомба попала.

Еще в 1970 году Борис Шрагин заметил, что по мере того как советское общественное движение выходит из подполья, открыто заявляя о себе, «в подполье» уходит КГБ, и методы его приобретают все более уголовный характер, даже с точки зрения того государства, безопасность которого он призван охранять.

Напоминает он своими действиями не только арабскую террористическую группу, не только сицилийскую мафию, но прямо-таки трущобную подростковую банду: не только без суда прячут здоровых людей в психушки, не только похищают на улицах, избивают или угрожают избиением, не только отравляют наркотиками, но и разрушают и поджигают дачи, крадут деньги, прокалывают шины у автомобилей, рассылают анонимные письма, часто с матерной бранью, и так же бранятся по телефону.

Я уже много лет наблюдаю за этими людьми и вывел заключение, что их преобладающая черта — какая-то детскость или, действительно лучше сказать, подростковость. В них жестокость подростков, происходящая от незрелости подростковая неспособность понять чьи-либо чужие чувства, подростковая склонность отрицать все «не своё», подростковое стремление из всего делать тайну, подростковое преобладание эмоций над разумом, подростковые лживость и хитрость, а главное — типично подростковые ранимость и обидчивость.

Никого так нельзя больно ранить словом, как сотрудника КГБ, никто так болезненно не реагирует на любую насмешку, как они. Эта, кстати сказать, готовность к обиде, своеобразная презумпция обиженности, вообще черта полицейских в странах, где полиция играет исключительную роль, но у наших гебистов она уж как-то чрезмерно развита. Что же касается до меня, то тут они никак не могут успокоиться. Видимо, чем-то задел я их очень, раз они так злятся.