VIII Красавец

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII

Красавец

Народы дикие более всего ценят в человеке силу, ловкость и красоту физическую; народы образованные… нет, впрочем… и народы образованные очень ценят это: кто не помнит того времени у нас, когда высокий рост, тонкая талия и твердый носок делали человеку карьеру? Даже в высокопросвещенной Европе Леотар[23] любим и почитаем женщинами. Весьма многие дамы, старые и молодые, до сих пор твердо убеждены, что у красивого и статного мужчины непременно и душа прекрасная, нисколько не подозревая в своем детском простосердечии, что человек своим телом так же может лгать, как и словом, и что весьма часто под приятною наружностью скрываются самые грубые чувственные наклонности и самые низкие душевные свойства.

На эту тему нам придется рассказать очень печальный случай.

Наступали уже сумерки… В воздухе раздавался великопостный звон к вечерне; но была еще масленица, и вокруг спасовходского монастыря, в губернском городе П…, происходило катанье. В насмешке над уродливостью провинциальных экипажей столько моих собратьев притупило свои остроумные перья, что я считаю себя вправе пройти молчанием этот слишком уж опозоренный предмет и скажу только, что во всем катании самые лучшие лошади и сани были председателя казенной палаты (питейная часть, как известно, переносящая всегда на своих жрецов самые благодетельные дары, была тогда еще в прямом и непосредственном заведывании председателей казенных палат). В санях этих сидели две молодые дамы: одна в прекрасной шляпке и куньем салопе, с лицом, напоминающим мурильевских мадонн, в котором выражалось много ума и чувства; другая была гораздо хуже одета, с физиономией несколько загнанной, по которой сейчас можно было заключить, что она гораздо более привыкла слушать, чем сама говорить. Первая была молоденькая жена председателя, а вторая – ее компаньонка. Хорошенькие глаза хорошенькой председательши беспрестанно направлялись в одну из боковых улиц.

– Александр Иваныч выехал не оттуда-с! – проговорила, наконец, ее компаньонка.

Председательша сейчас же перекинула взгляд на ее сторону. К ним подъезжал верхом на карабахском жеребце высокий, статный мужчина, и хоть был в шляпе и статской бекеше, но благородством своей фигуры, ей-богу, напоминал рыцаря. Конь не уступал седоку: около красивого рта его, как бы от злости, была целая масса белой пены; он беспрестанно вздрагивал своим нежным телом… Ему, казалось, хотелось бы и взвиться на дыбы и полететь, и только опытная, смелая рука, его сдерживавшая, заставляла его идти мелкой и игривой рысью.

Господин этот назывался Александр Иванович Имшин. Он подъехал к нашим дамам.

– Хорошо, хорошо – так поздно!.. – говорила председательша в одно и то же время ласковым и укоряющим голосом.

– Я объезжал в поле Абрека; он ужасно у меня сегодня шалил, – отвечал Имшин и ударил коня по шее; тот еще заметнее вздрогнул телом своим и еще ниже понурил голову. – Что ваш муж? – спросил Имшин.

– Спит! – отвечала председательша.

Она уже с красивого наездника не спускала глаз.

– Стало быть, покоен? – продолжал тот.

– Он еще ничего не знает. Я буду кататься до самых поздних сумерек и заеду к вам!

Имшин, в знак согласия, мотнул головой; затем, сделав лансаду, повернул лошадь так, что поехал не по направлению катанья, а навстречу ему, и через несколько минут очутился в самом заднем ряду. Там, между прочим, ехала отличнейшая пара лошадей в простых пошевнях, в которых сидела толстая женщина в ковровом платке с красно-багровым лицом и девочка лет тринадцати – четырнадцати, прехорошенькая собой.

– Выехали? – спросил их Имшин ласково.

– Да-с! – отвечала толстая женщина.

– А тебе, Маша, весело? – спросил он девочку.

– Весело-с! – отвечала та с вспыхнувшим лицом.

Имшин дал шпоры лошади и опять стал нагонять председательские сани.

– Уж темнеет! – сказал он.

– Да, теперь можно! – отвечала председательша и не совсем твердым голосом сказала кучеру: – Выезжай!

Кучер выехал и, зная, вероятно, куда ехать, не ожидал дальнейших приказаний и поехал в ту сторону, в которую при начале катанья госпожа его беспрестанно смотрела. Лошади побежали самой полной рысью; Имшин поскакал за ними. Молодой человек этот, будь он немножко не то, далеко бы ушел: еще в корпусе, при весьма ограниченных способностях, он единственно за свою красоту предназначен был к выпуску в гвардию; но в самом последнем классе, в самое последнее время, у него вышла, тоже по случаю его счастливой наружности, история с одним мужем, который хотел его вышвырнуть в окно, а Имшин его вышвырнул, и, как молодым юнкером ни дорожили на службе, однако послали на Кавказ; здесь он тоже, говорят, опять по решительному влиянию жены полкового командира на мужа, получил солдатского Георгия, офицерский чин, шпагу за храбрость и вышел в отставку. Как большая часть красивых людей, Имшин говорил мало, а больше своею наружностью и позами, к нему идущими, старался себя запечатлеть в душе каждого. Губернские дамы принялись в него влюбляться, как мухи мрут осенью, одна за другой, беспрерывно. Молоденькая жена председателя, Марья Николаевна Корбиева, прелестнейшее существо, в первое же отсутствие мужа в Петербург впала с ним в преступную связь. Искания со стороны Имшина в этом случае были довольно непродолжительны; он несколько балов потанцевал с этой милой женщиной исключительно, а потом, в один из безумно шумных вольных маскарадов, они как-то очутились вдвоем в довольно отдаленном углу. У Имшина случайно поднялся рукав фрака, и оказалось, что на руке у него был надет браслет.

– Это у вас браслет? – спросила председательша, сгораемая каким-то внутренним огнем.

– Браслет.

– Женщины?

– Да.

– И дорог вам по воспоминанию?

– Очень.

Председательша надулась.

– Хотите, я его сниму для вас?.. – несколько протянул Имшин.

– Для меня?

– Да! Если только вы полюбите меня за это.

Имшин был очень смел с женщинами.

– Ну, снимите! – ответили ему.

Имшин снял браслет и подал его председательше.

– Я не имею на него права, – сказала она, отстраняя от себя браслет рукою.

– В таком случае я его выброшу в окно…

И Имшин встал, отворил форточку у окна и выбросил в нее браслет.

Внутренний огонь председательши выступил у ней на личико, осветил ее глазки, которые горели, как два черные агата.

– Когда ж доказательства вашей любви? – спросил Имшин.

– Когда хотите.

– Сегодня я могу к вам заехать?

– Нет, это слишком будет заметно для людей.

– Ну, так завтра?

– Хорошо.

Имшин встал и отошел от председательши. Через полчаса она уехала из маскарада. От переживаемых ощущений с ней сделалась такая лихорадка, что она едва имела силы сесть в карету.

Последнее время страсть ее к своему избранному возросла до размеров громадных: она, кажется, только и желала одного, чтобы как-нибудь сесть около него рядом, быть с ним в одной комнате; на вечерах у них, когда его не было, она то и дело взглядывала на входную дверь; когда же он являлся, она обыкновенно сейчас же забывала всех остальных своих гостей.

– Entrez![24] – говорил Имшин, ловко соскакивая с лошади и обращаясь к дамам, когда они подъехали к крыльцу его.

Те вышли из саней и стали взбираться по лестнице.

– Лестница моя крута, как Давалагири[25], – говорил он, следуя за ним.

Внутренность квартиры молодого человека была чисто убрана на военную ногу. В зале стояла цель для стрельбы, в средине которой вставлена даже бритва острием вперед. В гостиной, по одной из самых больших стен, на дорогом персидском ковре, развешаны шашки, винтовки, пистолеты, кинжалы, оправленные в золото и в серебро с чернью.

Имшин, как вошел, сейчас же оставил своих гостей, прошел в кабинет, переоделся там и возвратился в черкеске с патронами и галунами. В наряде этом он еще стал красивее. Между тем компаньонка осталась ходить по зале, а председательша вошла и села в гостиной. Когда она сняла салоп, то очень стало видно, что прелестное лицо ее истощено, а стан, напротив, полон. Имшин осмотрел ее, и во взгляде его отразилось беспокойство.

– Он ничего не замечает еще? – спросил он.

– Нет, – отвечала председательша. – Я нарочно заехала к тебе: научи меня, что мне делать.

Имшин пожал плечами. Склад красивого рта его принял какое-то кислое выражение.

– Что делать? – повторил он; но в это время в лакейской раздалось чье-то кашлянье.

Имшин проворно вышел туда. Там стояла катавшаяся пожилая женщина с той же молоденькой девочкой.

– Ступайте туда, на нижнюю половину, – проговорил Имшин торопливо.

Старуха на это повернулась, отворила боковую дверь и вместе с девочкой стала спускаться по темной лестнице вниз.

Имшин снова возвратился к председательше.

– Делать одно самое лучшее, – заговорил он, – ехать тебе к отцу твоему или матери, остановиться вместо того в Москве; там есть женщины, у которых ты получишь приют.

– Прекрасно! – возразила председательша. – Но муж может спросить отца и мать, у них ли я.

– Неужели же они не сделают для тебя этого?

– Ни за что, особенно отец. Он скорее убьет меня, чем покроет подобную вещь. Я решилась на одно: скрываться – это только тянуть время; в первый раз, как он обнаружит подозрение, я ему скажу все откровенно. Он меня, конечно, прогонит, и я тогда приду к тебе.

– Разумеется, приходи! – проговорил Имшин каким-то странным голосом и хотел, кажется, еще что-то прибавить, но в это время в лакейской опять послышался шум. Имшин вышел; там стоял гайдук в ливрее.

– Барин прислали за барыней; узнали, что оне здесь, – проговорил он нахальным лакейским тоном.

Имшин немного изменился в лице.

– Муж за вами прислал! – сказал он, входя в гостиную.

Председательше в это время человек подавал чан, и взятая ею чашка сильно задрожала у ней в руке.

– Что ж? Ничего; я окажу, что озябла и заезжала к тебе. Я ему говорила, что была у тебя без него в гостях, – проговорила она притворно смелым голосом.

– Да, пожалуйста, как-нибудь без решительных объяснений.

– Не знаю, как уж выйдет.

Из залы вошла компаньонка.

– Николай говорит, что Петр Антипыч очень сердится и приказал, чтобы вы сейчас же ехали домой.

– Подождет, ничего! – отвечала председательша, однако сама встала и начала надевать шляпу.

– Ну, прощай! – проговорила она Имшину и, перегнув головку, поцеловала его. – До скорого, может быть, свидания, – прибавила она.

– Прощай!.. – отвечал Имшин и сам страстно поцеловал ее.

Свидетельница этой сцены, компаньонка, немного тупилась и краснела. Наконец, дамы уехали.

Имшин остался в заметном волнении. В поданный ему чай он подлил по крайней мере полстакана рому, скоро выпил и спросил себе еще чаю, подлил в него опять столько же рому и это выпил. Красивое лицо его вдруг стало принимать какое-то зверское выражение: глаза налились кровью, усы как-то ощетинились. Он кликнул человека.

– Федоровна там? – спросил он лакея.

– Там.

– И с Машей?

– С Машей.

– Ступай на свое место!

Лакей ушел.

Имшин подошел к одному из шкафов, вынул сначала из него пачку денег, потом из нижнего ящика несколько горстей конфект и положил их в карман. Подойдя к стене, он снял один из пистолетов и его тоже положил в карман и начал спускаться по знакомой уж нам темной лестнице. В комнатах не осталось никого.

В тусклом свете поставленных на столе двух свечей было что-то зловещее. Через час по крайней мере двери из низу с шумом отворились, и в комнату вбежал Имшин, бледный, растрепанный; глаза у него были налиты, как у тигра, кровью; рот искривился. Он подбежал опять к тому же шкафу, вынул из него еще пачку денег, огляделся каким-то боязливым и суетливым взглядом и снова спустился вниз по лестнице. Вслед за тем в сарае и в конюшне, в совершенной темноте, послышалось тихое, но торопливое закладывание лошади; вскоре после того со двора выехали сани и понеслись в сторону, где город уж кончался, на так называемое Прибрежное поле.

На другой день по городу разнесся довольно странный и любопытный слух, что молоденькая председательша бросила мужа и убежала от него к Имшину на квартиру, мимо которой некоторые из любопытствующих нарочно даже проезжали и действительно видели в одном из окон хорошенькую головку председательши.

В мире так устроено, что когда один сановник заболевает, другой сановник приезжает навещать его: к нашему председателю приехал сам губернатор. Добродушный старик этот был в некоторой зависимости от председателя по тем любезностям, которые, по влиянию председателя, делал ему откуп. Говорим мы это не в обличение начальника губернии, а единственно затем, чтоб объяснить те отношения, в которых находились между собой эти два почтенные лица.

Председатель по наружности был мужчина ужасно похожий на осиновый кряж. В жизни своей он все сам себе приобрел: учился на медные деньги, перенес потом страшные служебные труды, страшное подличание перед начальством и, наконец, всем этим достиг достояния, почета и женился на самой хорошенькой девушке в губернии. Двух вещей только он никак не мог побороть, это – своей хорошенькой жены, которая выезжала, танцевала, наряжалась, веселилась, плакала, сердилась совершенно безо всякого с его стороны разрешения. Другое обстоятельство, затруднявшее председателя, было то, что когда он стал занимать довольно видные места, то ему ужасно хотелось представить из себя, что он во всех случаях жизни своей поступает и говорит, как человек образованный.

Перед последним несчастием он, проснувшись после обеда, спросил горничную, подававшую ему воду:

– Где барыня?

– Оне на катанье сначала были, а потом, я их видела, оне к Имшину проехали, – доложила та.

В горничной этой председатель еще и прежде находил для себя всегда некоторое утешение и развлечение во всем претерпенном от жены, и она еще с самого приезда объяснила ему, что у них часто-часто бывал без него Имшин.

– Ну, поди же пошли человека и скажи, чтобы она сейчас же, сию минуту ехала домой, – сказал он.

Горничная пошла и сказала лакею:

– Поди сейчас за барыней к Имшину, чтобы она ехала домой: барин очень сердится.

Когда председательша возвратилась, муж спросил ее:

– С какой стати вы поехали к Имшину?

– А с такой, что я люблю его, – отвечала безумная женщина.

Дорогой она еще больше рассердилась за то, что ее требуют от ее ангела Имшина к чурбану-мужу.

Председатель, как человек высокой практической мудрости, почти признавал необходимость, чтобы жена его изменила ему, и он только желал одного, чтобы это вышло, как выходит между образованными людьми.

– Вы любите? – повторил он более насмешливым, чем угрожающим голосом.

– Даже больше того: я беременна от него! – объявила Марья Николаевна.

Первым движением председателя было поколотить жену; но он удержался.

– В таком случае я засажу вас в вашей комнате и запру там! – проговорил он и взял в самом деле жену за руку, привел ее в комнату, запер за ней дверь и ключ положил к себе в карман; но, придя в кабинет свой, рассудил, что уж, конечно, он поступает в этом случае, как самый необразованный человек: жен запирали только в старину!

Он пошел и опять отпер двери.

– Я вас выпускаю, но только из дому вы шагу не смеете делать, а Имшину велю отказывать – слышите!

– Я готова повиноваться во всем вашей воле, – проговорила притворно покорным голосом жена; но когда, на другой день, председатель уехал в свою палату, она сама надела на себя салоп, сапоги, сама отворила себе дверь, вышла, с полверсты по крайней мере своими хорошенькими ножками шла по глубокому сумету, наконец подкликнула извозчика и велела везти себя к Имшину.

Узнав о побеге жены, председатель до приезда губернатора решительно недоумевал, что ему делать.

– Что такое, скажите мне на милость? – говорил тот, еще входя.

Председатель придал мрачную мину своему лицу.

– Что, я теперь вызывать его на дуэль, что ли, должен? – больше спросил он, чем обнаружил собственное свое мнение.

– Ни, ни, ни! Ни, ни, ни! – воскликнул губернатор. – Во-первых, он – мальчишка, вы – человек пожилой; он – военный, вы – штатский. Это значит смешить собой общество!

Губернатор, родом из польских жидов, чувствовал какое-то органическое отвращение к дуэлям и вообще в этом случае хлопотал, чтобы все-таки во вверенном ему крае не произошло комеражу. Председатель с своей стороны хоть и считал губернатора за очень недальнего человека, но в понятия его, как понятия светского господина, верил.

– В этом случае самое лучшее – презрение! – продолжал губернатор. – Все мы – я, вы, Кузьма, Сидор – все мы рогоносцы.

Председатель, пожалуй, готов бы был на презрение; но дело в том, что в душе у него против Имшина и жены бушевала страшная злоба, которую ему как-нибудь да хотелось же на них выместить.

– И этот господин очень странный, – говорил губернатор, ветрено постукивая своей саблей. – Сегодня… одна женщина… какая-то, должно быть, нищая… подала мне на него прошение… что он убил там ее дочь… девочку… четырнадцати лет… из пистолета, что ли, как-то застрелил.

– Девочку убил? – спросил председатель, и лицо его мгновенно просияло, как бы смазали его маслом.

– Убил!.. Я велел там следствие полицеймейстеру произвести.

– Этакие дела, я полагаю, нельзя так пропускать… Тут кровь вопиет на небо, – проговорил председатель чувствительным и в то же время внушающим губернатору голосом. Тот, кажется, несколько это понял.

– Я велел произвести самое строгое исследование, беспощадное!..

– Что он дворянин, так, пожалуй, откупится и отвертится! – продолжал подзадоривать губернатора председатель.

– Нет, у меня не отвертится, не бывает у меня этого! – петушился губернатор, и так как всегда чувствовал не совсем приятные ощущения, когда председатель, человек характера строгого, укорял его за слабость по службе, потому поспешил сократить свой визит.

– Ну, а вы пока до свидания, поуспокойтесь немного, – говорил он, вставая и надевая перчатки.

– Я поуспокоюсь! – сказал председатель в самом деле совершенно покойным голосом.

Зимнее солнце светило в окна гостиной Имшина: его кавказское оружие ярко блестело своим серебром и золотом. На турецком диване, стоящем под этим оружием, сидел сам Имшин в шелковом, стеганом и выложенном позументом архалуке. Марья Николаевна лежала у него на плече своей хорошенькой головкой; худоба ее в лице и полнота в стане стали еще заметнее.

Вошел лакей.

– Солдаты из полиции к вам пришли! – сказал он барину.

Имшин заметно встревожился; он сейчас же встал и вышел. Председательша последовала за ним беспокойным взглядом.

В дверях из передней в залу стояли полицейский солдат и жандарм.

– Что вам надо? – спросил их строго Имшин.

– В часть вас, ваше благородие, взять велено! – отвечал полицейский солдат глупым голосом.

– Как, в часть? – переспросил Имшин, более уже обращаясь к жандарму.

– Приказано-с! – ответил тот.

– Ну, ступайте, я сейчас приеду, – сказал Имшин не совсем уверенным голосом.

– Я, ваше благородие, на запятки, теперь выходит, стану к вам, – начал полицейский солдат тем же своим голосом. – Пристав так и говорил: «Не отпускай, говорит, его от себя!..»

– Убирайся ты к черту с своим приставом! Пошел вон!.. – крикнул Имшин, наступая на солдата, и хотел его вытолкнуть за двери.

Тот стал упираться своим неуклюжим телом.

– Пошел и ты! – прибавил он жандарму. – На тебе рубль серебром, убирайтесь оба! Вот вам по рублю!

И он дал обоим солдатам по рублю.

Те ушли.

Имшин возвратился в гостиную; лицо его из бледного сделалось багровым.

– Что такое? – спрашивала председательша. – Тебя в часть? Зачем?

– Не знаю, черт их знает! – отвечал Имшин с невниманием и торопливо стал переменять архалук на сюртук.

– Лошадь живее запрягать! – крикнул он.

Председательша подавала ему шляпу, палку, бумажник, но он как будто бы и не видел ее и, не простясь даже с ней, пошел и сел в сани.

Солдаты, получившие по рублю, сошли только вниз, от подъезда не отходили, и, когда Имшин понесся на своем рысаке, жандарм поскакал на лошади за ним, а бедный полицейский солдат побежал было пешком, но своими кривыми ногами зацепился на тротуаре за столбик, полетел головою вниз, потом перевернулся рожею вверх и лежит.

Марья Николаевна, видевшая всю эту сцену, несмотря на то, что была сильно встревожена, не утерпела и улыбнулась. Она ждала Имшина час, два; наконец, и лошадь его возвратилась. Марья Николаевна сошла задним крыльцом, в одном платье, к кучеру и спросила:

– Где барин – а?

– В части остался.

– Когда же он приедет?

– Неизвестно-с, ничего не сказал.

Марья Николаевна постояла немного, потерла себе лоб, потом велела подать салоп.

– Вези меня туда, в часть! – сказала она, садясь в сани, когда кучер только что было хотел откладывать лошадь.

Кучер неохотно стал опять на облучок и стал неторопливо поворачивать.

– Скорей, пожалуйста! – воскликнула она.

В части, в первой же комнате, Марья Николаевна увидела знакомого ей полицейского солдата, приходившего к ним поутру. На этот раз он был уже не в своей военной броне, а просто сидел в рубахе и ел щи, которые распространяли около себя вкуснейший запах.

– Где Имшин, барин, за которым ты приходил? – спросила она его.

– В казамат, ваше благородие, посажен.

– За что?

– Не знаю, ваше благородие. Он тоже говорил: «Поесть, говорит, мне надо… Ступай в трактир, принеси!» Я говорю: «Ваше благородие, мне тоже далеко идти нельзя. Вон вахмистр, говорю, у нас щи тоже варит и студень теперь продает… Разе тут, говорю, взять… У нас тоже содержался барин, все его пищу ел». – «Ну, говорит, давай мне студеня одного».

– Пусти меня, проводи к нему!

– Нельзя, ваше благородие.

– Я тебе десять рублей дам!

– Помилуйте! Теперь квартальный господин скоро придет, невозможно-с!

– Ну, хоть записочку передай!

– Записочку давайте, ваше благородие. Он тоже просил было, чтобы водки… «Ваше благородие, хлещут, говорю, за это! Вот, бог даст, пообживетесь… Господин квартальный и сам, может, то позволит».

Выслушав солдата, Марья Николаевна и сама, кажется, не знала, что ей делать; в голове ее все перемешалось… Имшина отняли у нее… посадили в казамат… на студень… Что же это такое? Она села в сани и велела везти себя к мужу.

Председатель только что встал из-за стола и проходил в свой кабинет. Горничная едва успела вбежать к нему и сказать:

– Барыня наша приехала-с!

Председатель проворно сел в свои вольтеровские кресла и принял несколько судейскую позу. Марья Николаевна вошла к мужу совершенно смело.

– Имшин посажен в часть, – начала она, – это ваши штучки, и, если вы хоть сколько-нибудь благородный человек, вы должны сказать, за что?

Председатель улыбнулся.

– Я вашего Имшина ни собственного желания и никакого права по закону не имел сажать, – проговорил он.

– Кто ж его посадил?

– Это уж вы постарайтесь сами узнать: я этим предметом нисколько не интересуюсь.

– Его мог посадить один только губернатор. Я поеду к губернатору.

Председатель молчал, как молчат обыкновенно люди, когда желают показать, что решительно не принимают никакого участия в том, что им говорят.

– О, какие вы все гадкие! – воскликнула бедная женщина, всплеснув своими хорошенькими ручками, и, закрыв ими лицо свое, пошла.

– Ваш гардероб, вы сами за ним пришлете или мне прикажете прислать его вам? – сказал ей вслед муж.

Марья Николаевна ничего ему на это не ответила.

Председатель остался совершенно доволен собой. Он сам очень хорошо понимал, и с этим, вероятно, согласится и читатель, что во всей этой сцене вел себя как самый образованный человек; он ни на одну ноту не возвысил голоса, а между тем каждое слово его дышало ядом.

Марья Николаевна между тем села в сани и велела себя везти к губернатору. Кучер было обернулся к ней:

– Лошадь, сударыня, очень устала! Барин после гневаться будет.

– Вези! – вскрикнула она, и в ее нежном голосе послышалось столько повелительности, что даже с полулошадиной натурой кучер немножко струсил и поехал.

Губернатор еще не кушал, когда она к нему приехала. Дежурный чиновник, увидев председательшу, бросился со всех ног докладывать об ней губернатору. Тот, в свою очередь, тоже бросился к зеркалу причесываться: старый повеса в этом посещении ожидал кой-чего романического для себя.

– Pardon, madame…[26] Позвольте вам предложить кресла.

Марья Николаевна села.

– Говорят, вы посадили Имшина, – вы знаете мои отношения к этому человеку; скажите, за что он посажен?

– Не могу, madame!

– Почему ж не можете?

Губернатор был в странном положении – сказать даме о такой вещи, которая, по его понятию, должна была убить ее; он решился лучше успокоить ее:

– Сказать вам этого я не могу, тем более что все это, может быть, пустяки, которые пустяками и кончатся, а между тем нам всем очень дорого ваше спокойствие; мы вполне симпатизируем вашему положению, как женщины и как прелестнейшей дамы.

– Не знаю, что вы со мной все делаете! Ах, несчастная, несчастная я! – воскликнула председательша и пошла, шатаясь, из кабинета.

Губернатор последовал за ней до самых саней с каким-то священным благоговением.

Дома она написала записку к Имшину:

«Я везде была и ни у кого ничего не узнала; напиши хоть ты, за что ты страдаешь, мучат тебя… Твоя».

На это она получила ответ:

«Все вздор, моя милая Машенька, проделки одних мерзавцев; посылаю тебе сто рублей на расход. Прикажи, чтобы хорошенько смотрели за лошадьми… Твой».

Никакое страстное письмо не могло бы так утешить бедную голубку, как эта холодная записка.

«Он спокоен; значит, в самом деле все вздор», – подумала она, покушала потом немножко и заснула.

К подъезду между тем подъехала ее компаньонка Эмилия, с огромным возом гардероба Марьи Николаевны. Со свойственным ее чухонскому темпераменту равнодушием, она принялась вещи выносить и расставлять их. Шум этот разбудил Марью Николаевну.

– Кто там? – окликнула она.

Эмилия вошла к ней.

– Платья ваши Петр Александрыч прислал и мне не приказал больше жить у них.

– Ну, и прекрасно; оставайся здесь у меня.

Эмилия в церемонной позе уселась на одном из стульев.

– Ты слышала, Александра Иваныча в часть посадили?

– Да-с!

– Скажи, что про это муж говорит или кто-нибудь у него говорил; ты, вероятно, слышала.

– Девочку, что ли, он убил как-то!

– Какую девочку, за что?

– Мещанка там одна, нищенки дочь.

Марья Николаевна побледнела.

– Да за что же и каким образом?

– Играл с ней и убил.

– Что такое, играл с ней?.. Ты дура какая-то… врешь что-то такое…

Эмилия обиделась.

– Ничего я не вру-с… все говорят.

– Как, не вру!.. Убил девочку – за что?

Эмилия некоторое время колебалась.

– На любовь его, говорят, не склонилась, – проговорила она как бы больше в шутку и отворотила лицо свое в сторону.

Марья Николаевна взялась за голову и сделалась совсем как мертвая.

– В этот самый вечер это и случилось, как мы были у него с катанья, – продолжала Эмилия. – Мужики на другой день ехали в город с дровами и нашли девочку на подгородном поле зарытою в снег и привезли в часть, а матка девочки и приходит искать ее. Она два дня уж от нее пропала, и видит, что она застрелена…

– Почему же девочку эту застрелил Александр Иваныч?.. – спросила Марья Николаевна.

– Солдаты полицейские тут тоже рассказали: она, говорят, каталась на Имшиных лошадях со старухой, и прямо к нему они и проехали с катанья.

Молоденькое лицо Марьи Николаевны как бы в одну минуту возмужало лет на пять; по лбу прошли две складки; милая улыбка превратилась в серьезную мину. Она встала и начала ходить по комнате.

– Мужчина может это сделать совершенно не любя и любя другую женщину! – проговорила она насмешливым голосом и останавливаясь перед Эмилиею.

– Он, говорят, совершенно пьяный был, – подтвердила та. – Человека его также захватили, тот показывает: три бутылки одного рому он в тот вечер выпил.

– Каким же образом он ее убил?

Личико Марьи Николаевны при этом сделалось еще серьезнее.

– Сегодня полицеймейстер рассказывал Петру Александрычу, что Александр Иваныч говорит, что она сама шалила пистолетом и выстрелила в себя; а человек этот опять показывает – их врознь держат, не сводят, – что он ее стал пугать пистолетом, а когда она вырвалася и побежала от него, он и выстрелил ей вслед.

Дальнейшие ощущения моей героини я предоставляю читательницам самим судить.

У входа в домовую церковь тюремного замка стояли священник в теплой шапке и муфте и дьячок в калмыцком тулупе. Они дожидались, пока дежурный солдат отпирал дверь. Войдя в церковь, дьячок шаркнул спичкой и стал зажигать свечи. Вслед же за ними вошла дама вся в черном. Это была наша председательша. Священник, как кажется, хорошо ее знал. Она подошла к нему под благословение.

– Холодно? – сказал он.

– Ужасно! Я вся дрожу, – отвечала она.

– Не на лошади?

– Нет, пешком… У меня нет лошади.

– А Александра Иваныча кони где? Все, видно, проданы и в одну яму пошли.

– Все в одну! – отвечала Марья Николаевна грустно-насмешливым голосом. – Но досаднее всего обман: каждый почти из них образ передо мной снимал и клялся: «Не знаем, говорят, что будет выше, а что в палате мы его оправдаем».

– Ну, да губернатора тоже поиспугались.

– Да что же губернатору-то?

– А губернатор супруга вашего побоялся: еще больше, говорят, за последнее время ему в лапки попал.

– Ну да, вот это так… но это вздор – это я разоблачу… – проговорила Марья Николаевна, и глаза ее разгорелись.

– На каторгу приговорили?

– На каторгу, на десять лет, и смотрите, сколько тут несправедливости: человек обвиняется или при собственном сознании, или при показании двух свидетелей; Александр Иваныч сам не сознается; говорит, что она шалила и застрелила себя, – а свидетели какие ж? Лакей и Федоровна! Они сами прикосновенны к делу. А если мать ее доносит, так она ничего не видала, и говорит все это она, разумеется, как женщина огорченная…

– В поле он мертвую-то свез… Зачем? Для чего?

– Прекрасно-с!.. Но ведь он человек: мог перепугаться; подозрение прямо могло пасть на него, тем более что от другой матери было уж на него прошение в этом роде, и он там помирился только как-то с нею – значит, просто растерялся, и, наконец, пьян был совершенно… Они вывезли в поле труп и не спрятали его хорошенько, а бросили около дороги – ну, за это и суди его как за нечаянный проступок, за неосторожность; но за это не каторга же!.. Судить надобно по законам, а не так, как нам хочется.

Любовь сделала бедную женщину даже юристкою.

– Это все я раскрою, – продолжала она все более и более с возрастающим жаром, – у меня дядя член государственного совета; я поеду по всем сенаторам, прямо им скажу, что я жена такого-то господина председателя, полюбила этого человека, убежала к нему, вот они и мстят ему – весь этот чиновничий собор ихний!

– Дай бог, дай бог!.. – произнес священник со вздохом. – Вас-то очень жаль…

– О себе, отец Василий, я уж и думать забыла; я тут все положила: и молодость и здоровье… У меня вон ребенок есть; и к тому, кажется, ничего не чувствую по милости этого ужасного дела…

Священник грустно и про себя улыбнулся, а потом, поклонившись Имшихе (так звали Марью Николаевну в остроге), ушел в алтарь.

Она отошла и стала на женскую половину. Богомольцев почти никого не было: две – три старушонки, какой-то оборванный чиновник, двое парней из соседней артели.

Дежурный солдат стал отпирать и с шумом отодвигать ставни, закрывающие решетку, которая отделяла церковь от тюремных камор. Вскоре после того по дальним коридорам раздались шаги. Это шли арестанты к решетке. К левой стороне подошли женщины, а к правой мужчины. Молодцеватая фигура Имшина, в красной рубашке и бархатной поддевке, вырисовалась первая. Марья Николаевна, как уставила на него глаза, так уж больше и не спускала их во всю службу. Он тоже беспрестанно взглядывал к ней и улыбался: в остроге он даже потолстел, или, по крайней мере, красивое лицо его как-то отекло.

Когда заутреня кончилась, Имшин первый повернулся и пошел. За ним последовали и другие арестанты. Марья Николаевна долго еще глядела им вслед и прислушивалась к шуму их шагов. Выйдя из церкви, она не пошла к выходу, а повернула в один из коридоров. Здесь она встретила мужчину с толстым брюхом, с красным носом и в вицмундире с красным воротником – это был смотритель замка. Марья Николаевна раскланялась с ним самым раболепным образом.

– Я прошу вас сказать Александру Иванычу, – начала она заискивающим голосом, – что я сегодня выезжаю в Петербург; мне пишут оттуда, что через месяц будет доклад по его делу в сенате; ну, я недели две тоже проеду, а недели две надобно обходить всех, рассказать всем все…

Смотритель на все это только кивал с важностью головой.

– Тут вот я ему в узелочке икры принесла и груздей соленых – он любит соленое, – продолжала она прежним раболепным тоном, подавая смотрителю узелок.

– Пьянствует он только, сударыня, очень и буянит, – проговорил тот, принимая узелок. – Этта на прошлой неделе вышел в общую арестантскую, так двух арестантов избил; я уж хотел было доносить, ей-богу!

– Вы ему, главное дело, водки много не давайте, – совсем нельзя ему не пить – он привык, а скажите, что много нельзя; я не приказала: вредно ему это.

– Нет-с, какое вредно – здоров очень! – возразил простодушно смотритель, так что Марья Николаевна немножко даже покраснела.

– Так, пожалуйста, не давайте ему много пить, – прибавила она еще раз и пошла.

На углу, на первом же повороте, на нее подул такой ветер, что она едва устояла; хорошенькие глазки ее от холода наполнились слезами, красивая ножка нетвердо ступала по замерзшему тротуару; но она все-таки шла, и уж, конечно, не физические силы ей помогали в этом случае, а нравственные.

19 мая 184… было довольно памятно для города П… В этот день красавца Имшина лишали прав состояния. Сама губернаторша и несколько дам выпросили в доме у головы позволение занять балкон, мимо которого должна была пройти процессия. В окнах всех прочих домов везде видны были головы женщин, детей и мужчин; на тротуарах валила целая масса народу, а с нижней части города, из-под горы, бежала еще целая толпа зевак.

На квартире прокурора, тоже находящейся на этой улице, сидели сам он – мужчина, как следует жрецу Фемиды, очень худощавый, и какой-то очень уж толстый помещик.

– Она при мне была у министра, – говорил тот, – так отчеканивает все дело…

Прокурор усмехнулся.

– У сенаторов, говорят, по нескольку часов у подъезда дожидалась, чтобы только попросить.

– Любовь! – произнес прокурор, еще более усмехаясь.

– Но как хотите, – продолжал помещик, – просить женщине за отца, брата, мужа, но за любовника…

– Да… – произнес протяжно и многозначительно прокурор.

– Тем более, говорят, я не знаю этого хорошенько, но что он не застрелил девочку, а пристрелил ее потом.

– Да, в деле было этакое показание… – начал было прокурор, но в это время раздался барабанный стук. – Едут, – сказал он с каким-то удовольствием.

Из ворот тюремного замка действительно показалась черная колесница. Имшин сидел на лавочке в той же красной рубахе, плисовой поддевке и плисовых штанах. Лицо его, вследствие, вероятно, все-таки перенесенных душевных страданий, от окончательно решенной участи, опять значительно похудело и как бы осмыслилось и одухотворилось; на груди его рисовалась черная дощечка с белою надписью: Убийца…

Из одного очень высокого дома, из окна упал к нему венок. Это была дама, которую он первую любил в П… С ней после того сейчас же сделалось дурно, и ее положили на диван. На краю колесницы, спустивши ноги, сидел палач, тоже в красной рубахе, синей суконной поддевке и больше с глупым, чем с зверским лицом.

В толпе народа, вместе с прочими, беспокойной походкой шла и Марья Николаевна; тело ее стало совершенно воздушное, и только одни глаза горели и не утратили, кажется, нисколько своей силы. Ей встретился один ее знакомый.

– Марья Николаевна, вы-то зачем здесь?.. Как вам не грех? Вы только растревожитесь.

– Нет, ничего! С ним, может быть, дурно там сделается!

– Да там есть и врачи и все… И отчего ж дурно с ним будет?

Дурно с преступником в самом деле не было. Приговор он выслушал с опушенными в землю глазами, и только когда палач переломил над его головой шпагу и стал потом не совсем деликатно срывать с него платье и надевать арестантский кафтан, он только поморщивался и делал насмешливую гримасу, а затем, не обращая уже больше никакого внимания, преспокойно уселся снова на лавочку. На обратном пути от колесницы все больше и больше стало отставать зрителей, и когда она стала приближаться к тюремному замку, то на тротуаре оставалась одна только Марья Николаевна.

– Я уж лошадь наняла, и как там тебя завтра или послезавтра вышлют, я и буду ехать за тобой! – проговорила она скороговоркой, подбегая к колеснице, когда та въезжала в ворота.

– Хорошо! – отвечал ей довольно равнодушным голосом Имшин.

Оставшись одна, Марья Николаевна стыдливо обдернула свое платье, из-под которого выставлялся совершенно худой ее башмак: ей некогда было, да, пожалуй, и не на что купить новых башмаков.

В теплый июльский вечер по большой дороге, между березок, шла партия арестантов. Впереди, как водится, шли два солдата с ружьями, за ними два арестанта, скованные друг с другом руками, женщина, должно быть, ссыльная, только с котомкой через плечо, и Имшин. По самой же дороге ехала небольшая кибиточка, и в ней сидела Марья Николаевна с своим грудным ребенком. Дорога шла в гору. Марья Николаевна с чувством взглянула на Имшина, потом бережно положила с рук спящего ребенка на подушку и соскочила с телеги.

– Ты посмотри, чтобы он не упал, – сказала она ехавшему с ней кучером мужику.

– Посмотрю, не вывалится, – отвечал тот грубо.

Марья Николаевна подошла к арестантам.

– Ты позволь Александру Иванычу поехать: он устал, – сказала она старшему солдату.

– А если кто из бар наедет да донесут, – засудят!.. – отвечал тот.

– Если барин встретится, тот никогда не донесет – всякий поймет, что дворянину идти трудно.

– И они вон тоже ведь часто ябедничают! – прибавил солдат, мотнув головой на других арестантов.

– И они не скажут. Ведь вы не скажете? – сказала Марья Николаевна, обращаясь ласковым голосом к арестантам.

– Что нам говорить, пускай едет! – отвечали мужчины в один голос, а ссыльная баба только улыбнулась при этом.

Имшин ловко перескочил небольшую канавку, отделяющую березки от дороги, подошел к повозке и сел в нее; цепи его при этом сильно зазвенели.

Марья Николаевна проворно и не совсем осторожно взяла ребенка себе на руки, чтобы освободить подушку Имшину, он тотчас же улегся на нее, отвернулся головой к стене кибитки и заснул. Малютка между тем расплакался. Марья Николаевна принялась его укачивать и стращать, чтобы он замолчал и не разбудил отца.

Когда совсем начало темнеть, Имшин проснулся и зевнул.

– Маша, милая, спроси у солдата, есть ли на этапе водка?

– Сейчас; на, подержи ребенка, – прибавила она и, подав Имшину дитя, пошла к солдату.

– На этапе мы найдем Александру Иванычу водки? – спросила она.

– Нет, барыня, не найдем; коли так, так здесь надо взять; вон кабак-то, – сказал солдат.

Партия в это время проходила довольно большим селом.

– Ну, так на вот, сходи!

– Нам, барыня, нельзя; сама сходи.

– Ну, я сама схожу, – сказала Марья Николаевна весело и в самом деле вошла в кабак. Через несколько минут она вышла. Целовальник нес за ней полштофа.

– Что за глупости – так мало… каждый раз останавливаться и брать… дай полведра! – крикнул Имшин целовальнику.

Марья Николаевна немножко изменилась в лице.

Целовальник вынес полведра, и вместе с Имшиным они бережно уставили его в передок повозки.

– Зачем ты сама ходила в кабак? Разве не могла послать этого скота? – сказал довольно грубо Имшин Марье Николаевне, показывая головой на кучера.

– А я и забыла об нем совершенно, не сообразила!.. – отвечала она кротко.

Печаль слишком видна была на ее лице.

Этап находился в сарае, нанятом у одного богатого мужика.

– В этапе вам, барыня, нельзя ночевать; мы запираемся тоже… – сказал Марье Николаевне солдат, когда они подошли к этапному дому. – Тут, у мужичка, изба почесть подле самого сарая: попроситесь у него.

Марья Николаевна попросилась у мужика, тот ее пустил.

– Там барин один идет, дворянин, так чтобы поесть ему! – сказала она хозяину.

– Отнесут; солдаты уж знают, говорили моей хозяйке.

Марья Николаевна, сама уставшая донельзя, уложила ребенка на подушку, легла около него и начала дремать, как вдруг ей послышалось, что в сарае все более и более усиливается говор, наконец раздается пение, потом опять говор, как бы вроде брани; через несколько времени двери избы растворились, и вошел один из солдат.

– Барыня, сделайте милость, уймите вашего барина!

– Что такое? – спросила Марья Николаевна, с беспокойством вставая.

– Помилуйте, с Танькой все балует… Она, проклятая, понесет теперь и покажет, что на здешнем этапе, – что тогда будет?

Марья Николаевна, кажется, не расслышала или не поняла последних слов солдата и пошла за ним. Там ей представилась странная сцена: сарай был освещен весьма слабо ночником. На соломе, облокотившись на деревянный обрубок, полулежал Имшин, совсем пьяный, а около него лежала, обнявши его, арестантка-баба.

Марья Николаевна прямо подошла к ней.

– Как ты смеешь, мерзавка, быть тут? Солдаты, оттащите ее! – прибавила она повелительным голосом.

Солдаты повиновались ей и оттащили бабу в сторону.

– А ты такая же, как и я – да! – бормотала та.

– И вы извольте спать сию же минуту, – прибавила она тем же повелительным голосом Имшину; лицо ее горело при этом, ноздри раздувались, большая артерия на шейке заметно билась. – Сию же секунду! – прибавила она и начала своею слабою ручкою теребить его за плечо, как бы затем, чтобы сделать ему больно.

– Поди, отвяжись! Навязалась! – проговорил он пьяным голосом.

– Я вам навязалась, я? – говорила Марья Николаевна – терпения ее уж больше не хватало. – Низкий вы, подлый человек после этого!

– Я бью по роже, кто мне так говорит, – воскликнул Имшин и толкнул бедную женщину в грудь.

Марья Николаевна хоть бы бровью в эту минуту пошевелила.

– Ничего; теперь все уж кончено. Я вас больше не люблю, а презираю, – проговорила она, вышла из этапа и в своей повозочке уехала обратно в город.

История моя кончена. Имшина, как рассказывали впоследствии, там уж в Сибири сами товарищи-арестанты, за его буйный характер, бросили живым в саловаренный котел. Марья же Николаевна… но я был бы сочинителем самых лживых повестей, если б сказал, что она умерла от своей несчастной любви; напротив, натура ее была гораздо лучшего закалу: она даже полюбила впоследствии другого человека, гораздо более достойного, и полюбила с тем же пылом страсти.

– Господи, что мне нравилось в этом Имшине, – решительно не знаю!.. – часто восклицала она.

– Стало быть, и героиня ваша лгунья? – заметят мне, может быть, читательницы.

Когда она любила, она не лгала, и ей честь делает, что не скрывала потом и того презрения, которое питала к тому же человеку. За будущее никто не может поручиться: смеем вас заверить, что сам пламенный Ромео покраснел бы до конца ушей своих или взбесился бы донельзя, если бы ему напомнили, буква в букву, те слова, которые он расточал своей божественной Юлии, стоя перед ее балконом, особенно если бы жестокие родители не разлучили их, а женили!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.