Лес чудес
Лес чудес
Равнина сменилась возвышенностью, показались золотые купола Вязьмы, и даже если теперь они уже не были золотыми, то в прошлом были такими наверняка. Большую часть дня я шел по М1, и шоссе дало мне понять, что Москва близко. С дивной пустотой дороги было покончено. Я шел сквозь автомобильные выхлопы, теперь это было обычным делом, и по большей части машины были новыми огромными грузовиками, проплывавшими мимо меня с безразличием торговых судов, не причиняя особенного вреда; но, когда начинался подъем и наверх передо мной карабкался старый советский грузовик, я попадал в густые черные облака, удушавшие и отравлявшие. Все мчались в Москву. Или из Москвы на запад: в Берлин, Роттердам или Париж.
У шоссе М1 было много схожего с трансатлантическим перелетом: оно также проходило через транзитное «Ничто». Люди прибывали откуда-то и направлялись куда-то, а в промежутке были воздух и вода, только здесь поверх воды росла полевая трава. Люди ехали несколько часов по прямой и хотели просто поскорее достигнуть цели. Человек, на миг возникающий на обочине и вновь пропадающий в зеркале заднего вида, принадлежал к низшему, неуловимо статичному внешнему миру: неопознаваемый, в любом случае достойный жалости изгой, барахтающийся на краю необозримого пространства, измеряемого лишь временем. В том, что он барахтается, не было, собственно, ничего плохого: при взгляде на него еще ярче ощущались превосходство скорости, великолепие кабины, блеск ее деревянной отделки, мощь двигателей. Легкого прикосновения пальцев к рулевому колесу было достаточно для объездного маневра, улыбка появлялась на лице водителя при мысли о том, что сегодня вечером они отправятся ужинать на Тверской бульвар; я видел, как его спутница кладет свою ладонь на его плечо, – вот уже и она улыбается. Самое забавное, что мне нравился этот взгляд на вещи, как будто я сам сидел в кабине и мчался в Москву или еще куда. Машина за машиной проносились мимо, сметая меня на обочину с трассы, как здесь называли шоссе. Каждые две секунды воздушный поток хлестал меня в лицо пылью, щебнем и все прочим, что ему удавалось подхватить с асфальта.
Шоссе поворачивало на Вязьму, здесь было кафе, где можно было стоя перекусить; я зашел внутрь, жажда и голод стали такими невыносимыми, что я не мог терпеть еще полчаса до города. Официантка решила, что это ограбление – я понял по ее лицу. Я попытался выдавить из себя улыбку и вытащил рублевые бумажки, чтобы ее успокоить, но она с ужасом наблюдала за тем, как я рылся в кармане брюк. Мы стояли друг напротив друга на расстоянии вытянутой руки. Рядом с кассой лежало ее зеркальце с розовой ручкой, я взял его и медленно поднес к своему лицу. Я посмотрел в него и увидел там человека с большой дороги. Женщина не спускала с меня глаз, она смотрела на меня, совершенно окаменев. Мы не сказали друг другу ни слова, я был единственным посетителем. Я положил зеркальце на место, очень осторожно, словно это был пистолет, и спиной попятился к выходу.
Я очень надеялся найти в Вязьме горячую воду. Я сходил с ума от одной мысли о горячем душе, в сафоновской гостинице не было ни горячего, ни холодного душа, лишь тонкая струйка вытекала из прохудившегося крана в мужской умывальной. От Вязьмы я хотел попасть в лес, к тем деревьям, с которых, якобы, стекало вниз что-то красное, как кровь, там точно не будет никакой горячей воды, а моя система «две рубашки, двое брюк» была рассчитана на то, что каждые два дня я стирал одежду. От меня, вероятно, уже пахло, в этом даже не приходилось сомневаться, но русская провинция была не тем местом, где на такие мелочи обращали внимание; женщину в кафе испугал не мой запах, а мое лицо.
Вязьма выглядела как послевоенный город. В подвалах открылись первые магазины, еще такие же временные, как маленькие столики и картонки на земле, с которых женщины продавали тыквы и груши со своего огорода, морщинистые темно-красные помидоры и теплое пиво. Если над дверью был небольшой навес из гофрированного пластика, это значило уже, что здесь – магазин. Девушка из сафоновского бара сказала мне, что в Вязьме дома выше. Действительно, было несколько общественных зданий высотой более двух этажей. Однако самым высоким снесли головы – вяземским церквам, на удивление многочисленным.
В тот же вечер я отправился в монастырь, находившийся сразу за городом, я надеялся узнать там больше о красном лесе и самое главное – о дороге туда. Я перешел речку, давшую имя городу; Вязьма была зеленой от водорослей и бурой от чего-то еще, в лодке сидел рыбак и ловил рыбу. Свежевыкрашенные стены и башни монастыря сияли за деревянными домами и садами. Близлежащие здания образовывали монастырскую стену, они стояли спиной к миру, дверями – к собору. На большом дворе, который они окружали, была церковь, похожая на невысокую белоснежную гору и напомнившая мне индийский храм. Работник, стоя на лесах, белил башню, больше никого не было видно, но из открытого окна доносилось пение – туда, наверх, вела крутая лестница. Просторный монастырский двор был празднично пустынен из-за отсутствия своих обитательниц, ведь насколько мне было известно, до революции это был мужской монастырь, а теперь в нем поселились монахини. Замечательная особенность православного обряда – его роскошная монотонность. Можно появиться в церкви почти в любой момент и так же исчезнуть, уйти. Не дожидаясь, пока служба закончится, – это могло продолжаться часами – я поднялся по лестнице и обратился к первой встречной монахине, она была очень юной, совсем еще девочкой. Она объяснила, что настоятельница будет завтра утром, что настоятельница – образованная женщина, кандидат наук и все-все мне расскажет. Монашка произнесла дословно: «Она тебе все расскажет», – что лишь усилило впечатление детскости.
Я вернулся обратно той же длинной кривой улицей, по которой пришел. Все казалось умиротворенным: красные, синие, зеленые деревянные дома с их сломанными белыми резными украшениями, с их сенями, где хранились соленые огурцы и связки лука, лениво потягивались кошки, а в стеклах пылало вечернее солнце. Здесь Россия была целой и невредимой, здесь Вязьма была такой прекрасной, какой только могла себе пожелать. От реки поднимался туман, окрашенный в розовый цвет заходящим солнцем, розовый покров был бережно наброшен на город, на его многочисленные церкви и соборы, которые почти сплошь были руинами, населенными сороками, голубями, неприкаянными собаками, беспризорными детьми и горькими пьяницами.
Официант ресторана, в котором я опять был единственным посетителем, принес мне пряный серый формовой хлеб, две четвертинки на привычных пестрых блюдечках, – военный паек – неизменный салат из половины помидора и четырех разрезанных пополам долек огурца, приправленных ложкой сметаны, потом подал бутылку пива и соль, а после небольшой паузы – киевскую котлету, наконец чай, затем попытался обсчитать меня на сорок рублей, но я это заметил. Официант был мне невыносим, и лишь поэтому ему пришлось вернуть деньги. Чтобы ему еще досадить, я не спешил уходить. Я позвал его и попросил еще чая. Теперь уже он был на меня зол, и это было прекрасно, потому что я тоже был зол на Вязьму. Этот город некогда был прекрасен, это было еще заметно по развалинам, но сегодня он был уродлив и мертв, а там, где еще подавал признаки жизни, он, как рыбак на местной реке, плыл по течению, прикидываясь бездыханным трупом. Прекрасно, что в гостинице снова не было душа, но дело было не в этом. Скорее уж в том, как неспешно попивала кофе с молоком дежурный администратор, не отвлекаясь на стоявшего перед ней человека, который явно имел намерение снять комнату за приличную плату. Или в тех одетых в рабочие халаты женщинах, которых я попросил постирать мои немногочисленные вещи, – они и так стирали белье для гостиницы, причем за гораздо меньшую сумму, чем я им предлагал, я умолял каждую из них в отдельности, но ни одна не хотела заработать, несмотря на то, что у нее очевидно было на это время. Война, война, проклятая война. Война прошлась по Вязьме, она все еще была здесь, но это была не война с немцами, та уже давно стала историей и мой дед уже давно погиб, это была война русских против самих себя. Мой гнев был глубоким протестантским гневом, на языке вертелось хорошее, крепкое словцо: дрянь.
Бескрайние объемы дряни оставило после себя военное время. Дрянь в домах. Дрянь в государстве. Дрянное питание. Дрянные автомобили. Дрянь атомных отходов. Дрянь на полях и в реках. Дрянь в поведении. Дрянь в разрушенных церквах. Дрянь в душах людей. Официант уставился на меня. Я знал, что на улице было еще светло, но ресторан был затемнен, как при бомбежке, тяжелые шторы были закрыты, хотя он находился посреди площади. Теснота и духота снова были здесь, грубость и униженность в голосе и жестах официанта, но ресторан не был бомбоубежищем, он был мрачным, прижатым к земле жилищем постепенно дичающего старика, никогда не распахивающего окна и уже давно не позволяющего проникнуть внутрь никому и ничему, – все было безнадежным, бесконечно безнадежным. На самом деле мой гнев был великой скорбью. Что вы сделали с вашей страной? С вашими городами? С самими собой, живущими в темноте? Ну, и что ты ругаешься, идиот, над своей чашкой чая? Официант смотрел на меня от барной стойки с такой ненавистью, как будто мои мысли были вывешены на транспаранте, который тащит за собой маленький пропагандистский самолетик через тусклое воздушное пространство ресторана, – и это было правдой, ведь то, о чем я говорил сам с собой, витало в воздухе. Оно выросло из земли и прошло по мне, как по проводнику, вероятно, оно поднялось из этого затхлого коврового покрытия, которое предыдущие посетители усыпали сигаретным пеплом, залили супом, заляпали своими маленькими делишками и пышными тостами, – оно поднималось мне в голову и конденсировалось в отдельные фразы, которые я бормотал про себя и которые понимал обманщик-официант.
Я нащупал путь к выходу на площадь по совершенно темному коридору, деревянная дверь снова громко хлопнула за моей спиной, и в воздухе снова потянуло сильным запахом гари.
Последние лучи заходящего солнца были холодными и красными, как зимой, – впечатление было усилено вереницей сбросивших листву тополей, позади которых находились башни и купола женского монастыря. Дым доносился от горящих куч мусора на другом берегу реки, он придавал закатным лучам оранжевый оттенок, к небосводу был пришпилен острый и неприступно элегантный серп нарождающейся луны. Я сбежал в гостиничный бар, там снова пели «Я люблю тебя».
Эти вечера в маленьких русских городках были одинокими и похожими друг на друга. Поиск ночлега. Драгоценные первые полчаса на совершенно продавленной койке, руки за голову, надо мной на потолке – световые игры подходящего к концу дня. Переодевание в запасную рубашку – она сухая, но нуждается в срочной стирке. Прогулка по улицам, где приезжие разыскивают себе ужин или женщину. Я присаживался где-нибудь в последних лучах солнца, где-нибудь находил себе еду, по большей части в единственном местном ресторане и часто в качестве единственного посетителя. Затем – опять прогулка по уже темному городу и, чтобы не похоронить себя до времени в продавленной койке, – куда-нибудь, туда, где русские пьют водку. После этого я по четвертому разу изучал карты для завтрашнего перехода. И нынешним вечером все будет именно так, и все действительно повторилось.
«Beauty is a dramatic power. Красота – страшная сила» – было написано на новеньких пластиковых пакетах, продававшихся на вяземском рынке, где я побывал на следующее утро. Рыночная площадь уже преодолела этап непостоянства. Здесь были солидные ряды палаток, первые кирпичные магазины, кафе, где торговцы вели разговоры о своем бизнесе на Украине, а вокруг всего этого – внушающий почтение забор. Рынок находился на краю города, как и монастырь. Вокруг него новые русские беспрепятственно понастроили себе виллы с арками, башенками и всем прочим, что воспринималось как новшество и одновременно казалось чем-то старинным и освященным традициями. Это была живая клетка новой Вязьмы, и это выглядело как в древние времена, когда за пределами тесных старых городских стен возникал новый город.
А в центре усеянной строительными площадками новой Вязьмы я наткнулся на одну из старых церквей, заново отреставрированную. Опять Россия пристыдила меня, опять, несмотря ни на что, все каким-то образом налаживалось. Когда я вернулся в гостиницу, раздался стук в дверь. Это была одна из горничных: «Где тут ваши грязные вещи?» Она хотела отнести их в стирку. Еще вечером того же дня вся моя одежда была поглажена, больше не пахла, и я стал новым человеком. Все, как обычно: вечером я проклинал Россию за грубость или непостижимую апатию, а на другой день меня заставляло раскаяться в моих словах чье-нибудь неожиданное участие или гостеприимство незнакомых людей, без которых я никогда не смог бы добраться до Минска, Орши, Витебска, Рудни, Смоленска, Сафонова и Вязьмы, до самой почти Москвы.
Я пошел к монастырю. Настоятельница действительно была на месте, ее звали Ангелина, в ней совершенно отсутствовала показная набожность, она была практичной и быстрой, она в свое время отказалась от советской карьеры, как многие монахи и монахини, и, конечно, стала бы успешной «новой русской», если бы не надела черную рясу и черный клобук. Она рассказала, что монастырю исполнилось четыреста пятьдесят лет, а в Вязьме до революции было двадцать шесть церквей. Я мог сделать отсюда вывод о том, сколько богатых людей некогда жило в городе.
– После войны в городе сохранился один-единственный дом, но церкви немцы не трогали. Это сделал Сталин. После войны он приказал разрушить восемнадцать наших церквей.
Мы сели в машину, настоятельница отвезла меня в город.
– Как мне добраться до Борис-Глеба?
– Во всяком случае, не в одиночку. Вы не сможете найти это место. Нужна машина.
– Вот ваша, например…
– Эта? Да что вы! Там нужен танк.
И я нашел танк. Я предпринимал всевозможные усилия, но все тщетно, наконец я пошел в ближайшую школу, встретился с директором и изложил ей свою проблему. Директор была энергичной женщиной, лишенной предубеждений по отношению к праздно шатающимся иностранцам. Она немного подумала, затем вызвала одну учительницу прямо с урока, ее звали Лена, и мы быстро поняли друг друга; директор дала ей назавтра отгул, и рано утром Лена вместе с водителем Сергеем и его внедорожником ожидала меня у гостиницы.
Это была мистическая поездка: утренний туман покрывал луга и озера и висел над лесами, а Лена, которая вчера произвела на меня совершенно светское впечатление, теперь повязала платок. Она почитала Библию, связалась со многими друзьями по телефону, расспросила о Борис-Глебе, и была охвачена религиозным настроением, по пути лишь усилившимся.
– Мы должны быть очень осторожны, – сказала она мне и Сергею, – ведь это святое место.
Одна из двух тамошних церквей в прошлом году сгорела дотла, и от одного из друзей Лена узнала, что это случилось в священный для сатанистов день и что по дороге туда многие люди начинают ссориться и ругаться нехорошими словами.
– При этом они совершенно не хотели ссориться. Это дьявол их надоумил. Он очень ревниво относится к этому месту, одному из самых святых мест на Руси.
Сергей свернул в сторону от проселка, наша дорога становилась все уже и хуже, он повернул еще пару раз, его машина держалась молодцом, проскальзывая и проскакивая туда, где не было никакого пути, где заканчивались поля и деревни, под конец мы ехали по извилистым, как тропы животных, перекрещивающимся полевым тропам. Я понял, что настоятельница монастыря была права: в одиночку я не добрался бы до Борис-Глеба. Затем мы подъехали к лесу. Сергей остановил машину и сказал:
– Вот Борис-Глеб.
Лена и я прошли немного вглубь леса, вскоре мы увидели старую церковь и тут же рядом новую, деревянную, построенную в точно таком же стиле, что и старая. Нам навстречу вышла женщина лет сорока. Как объяснила Лена, эта женщина живет здесь со своим мужем, они заботятся об игумене. Лена попросила меня сделать остановку в городе, чтобы закупить побольше продуктов для святого отшельника. А теперь она передала многочисленные пластиковые пакеты с покупками его помощнице. Ее звали Люба, ее судьба была похожа на судьбу Ангелины. Она работала экономистом в банке до того, как они с мужем, отказавшись от всего мирского, переселились сюда. К своему разочарованию я узнал, что игумен Авраамий отсутствует. Он заболел и сейчас лечится на юге, его возвращения ожидают со дня на день, но он, похоже, задерживается. Потом Люба показала нам красные деревья.
Их было несколько десятков, и они казались припудренными. Красное вещество крепко держалось на коре и даже на лишайнике, которым были покрыты деревья всевозможных пород: большей частью ели, но также дубы, березы и другие. Все выглядело менее впечатляюще, чем я воображал себе по описаниям. Да, красный цвет бросался в глаза: он был на стволах даже на высоте трех-четырех метров, и действительно, это явление обнаруживалось только вокруг обеих церквей, но если не знать, о чем идет речь, то в это время года можно было подумать, что деревья поражены каким-то недугом. Конечно, зимой, когда вся земля и весь лес были белоснежными, и волки подходили к самым домам и подбирались к могильным плитам на местном кладбище, где покоятся святые люди, жившие здесь до игумена Авраамия, здешние обитатели должны были испытать сильное потрясение, увидев однажды утром, что черные стволы стали красными. Это случилось прошлой зимой, вскоре после русского Рождества. Я потер красную кору: подушечки пальцев покраснели, но тут же приобрели желтоватый оттенок.
Я остался на ночь и не поехал обратно с Леной и Сергеем, понадеявшись как-нибудь отсюда выбраться на другой день. После их отъезда у меня было прекрасное настроение, и я предпринял долгую прогулку в поле и лес, посидел у реки и вернулся, когда уже заходило солнце; я присел на ствол дерева и понаблюдал за кошками, которых здесь было множество: они, все еще продолжая дневные игры, уже готовились выйти на ночную охоту. В воздухе звенели птицы и стрекотали насекомые, неподалеку протекала река, огибавшая две трети красного леса, – село Борис-Глеб было расположено на полуострове.
Игумен посадил на опушке сирень и ели, а также разбил цветочные клумбы. Здесь было несколько хижин, небольшое картофельное поле, теплица, открытая терраса. А еще наполовину построенный деревянный дом в русском духе.
Сначала из бревен делается сруб, который ставят на каменный фундамент, затем прорубают окна и дверь, а затем возводят крышу. Остается только сделать дверку в подпол, такой неглубокий, что в нем в полный рост может стоять только ребенок, – здесь запасают картофель на долгую зиму. И дом почти готов. Здешний дом состоял из двух помещений, одно из них было похоже на сени. Это было новое жилище для отшельника, которое строил Любин муж, ведь старый дом сгорел вместе с церковью.
После ужина Люба показала мне мистические сокровища. Мы пошли в старую церковь. Икона над входом в нее выглядела так, будто реставратор, выполнив свою работу лишь наполовину, сбежал с задатком. Лик на иконе был светлым и свежим, прочее – древним и темным, то же самое было и внутри церкви. Все иконы находились в работе, или, лучше сказать, в состоянии преображения: они светились, но одновременно были погружены в многовековой сон, и при взгляде на это оставалось лишь вместе с Любой верить в божественного реставратора, сотворившего это чудо, сделавшего так, что все старые иконы в Борис-Глебе обновились, вновь засияли яркими красками, либо подозревать грандиозное шарлатанство. Я осматривал эти вещи с верой в то, что Люба верит в свои рассказы. Иными словами, я не верил в то, что она способна, потихоньку подновляя иконы, разыгрывать спектакль передо мной и всеми прочими, кто приходит сюда. Одна из икон так щедро мироточила, будто собиралась растаять. Люба сказала, что именно с этой иконы и началось чудо.
– А у вас на западе есть что-нибудь подобное?
– У протестантов нет, но у католиков есть кровоточащие статуи Девы Марии и святых.
– У нас тоже есть иконы, на которых выступает кровь.
Мы направились к реке, там была лодка, служившая паромом. При помощи перекинутого через воду каната всякий желающий мог переправиться на другой берег. После короткой прогулки по высокой траве, через заросли полыни и огромного чертополоха, через кустарник мы пришли к источнику, над которым была покосившаяся от ветра деревянная крыша.
Мне пришлось скинуть рубашку, и Люба вылила на меня несколько ведер ледяной воды. Источник, разумеется, был святым. Люба посмотрела вокруг:
– Как прекрасна земля и на ней человек!55 Как говорил Есенин. Я всегда вспоминаю о поэте Есенине, когда вижу эту удивительную природу, о несчастном Есенине.
После пожара они с мужем делили дом с игуменом. Это был единственный старый дом на опушке, они сами довольствовались маленькой комнаткой, а большую предоставили игумену. Одеяние священника висело на закрытой двери: белая рубашка и черная ряса. Это выглядело очень изысканно. Люба показала на вазу под иконой:
– Ее цвета со временем совершенно поблекли, ведь она долго стояла на солнце, а теперь, видите, она снова сияет.
Действительно, переходящие друг в друга зеленые и красные узоры огромной стеклянной вазы были свежими и яркими.
– Посмотрите на его одежду. Он ее уже давно носит, а она как новая.
И вправду, ряса игумена была старой, но не заношенной.
– Это действует, даже если просто побывать здесь, люди уносят это с собой. Моя старая одежда в городской квартире теперь как новая. А сейчас приглядитесь внимательнее к иконе.
После молитвы, сопровождавшейся многочисленными поклонами, мы приблизились к иконе, расположенной в углу комнаты. Образ был необычным, я не видел прежде ничего подобного. Христос как Творец мира. Был различим земной шар, а у Него в руке было тонкое длинное перо, но именно там, где перо касалось земного шара, через всю икону проходила трещина: кончик пера разбивал мир надвое, и мир раскалывался, как скорлупа. Перо, собственно, было тайной иконы. Оно выглядело изящным и опасным одновременно, как филигранно отделанное металлическое жало какого-то инопланетного насекомого. Причем Христос не держал его, Он скорее касался пера своей левой рукой и легко направлял его, но оно парило над миром под действием собственной силы, а земной шар был пуст – еще ненаписанная страница, словно Первый день Творения или Последний. Но и это было еще не тем, что имела в виду Люба:
– Видите венец?
Верно, над головой Христа сверкала на темном фоне корона, ее не сразу можно было различить, но стоило приблизиться, как она становилась отчетливо видной, будто сохранившийся фрагмент древней картины, поверх которой была написана новая.
– Венец появился, когда мы на Пасху беседовали за этим столом о пришествии Христа. Посмотрите, это царский венец с крестом. Христос грядет как Царь мира.
Люба продолжала:
– Икона такая же старая, как и дом. Примерно сто пятьдесят лет. Она была совсем темная. Теперь снова проступают краски, посмотрите на свечение красных одежд. И на сияние, исходящее от венца.
Она сказала это без излишнего пыла, скорее с удивлением, как человек, стоящий перед чем-то непостижимым и показывающий это другому, еще не будучи в состоянии сам это понять. Древнее святое место вновь обретало свою силу, и она просто наблюдала за этим. Она жила среди чудес, как иные живут среди мебели и повседневных забот. Как среди ее собственных запасов ягод, консервированных огурцов и квашеной капусты. Затем она сказала, что я могу переночевать здесь: ее муж уехал в город, а она сама, когда случаются гости, ночует в старой церкви. Она зажгла небольшую масляную лампаду под иконой, горевшую всю ночь красным огоньком, велела мне запереть дверь изнутри и открывать только ей, когда она позовет, а больше никому. Из семи кошек игумена, большинство осталось ночевать на улице, только две были дома: белая и черная. Демон и Пантерка.
В эту ночь мне приснились два сна. Над городом взошел лик: одновременно притягивающий и пугающий. Он пожирал все вокруг, и когда он пожрал меня, то я почувствовал свой собственный вкус. Я был солон, как море. Второй сон был о футболе. Я проспал очень долго, много лет, пожалуй, я даже побывал на том свете, но теперь должен был вновь играть. Я был прежде левым крайним нападающим, но теперь все забыл и разучился, а мои старые шиповки давно вышли из моды; раздался свисток к началу матча, я выбежал на поле. Но тут на меня что-то накинулось из ночи. Я подскочил от испуга, оно фыркнуло и разорвало мое одеяло. Демон! Следующие полчаса прошли в тщетных попытках сбросить кота с постели. Я сталкивал его вниз, секундой позже он был снова здесь: это был цепкий русский Демон. Я поднялся и стал рассматривать комнату: предмет за предметом, икону за иконой, скользнув по черно-белым одеждам игумена, мой взгляд обратился к темным очам Спаса. Лампада освещала неясным красным сиянием правильные черты лица, которые я пытался разгадать, и темные очи, но чем ближе я подходил, тем быстрее лик рассеивался, тем загадочнее становился, тем неопределеннее и менее подлежащим определению; темные очи превратились в цветовые пятна, в пару темных ворот, нет, проще, – в занавес из красок: сквозь него проходит тот, кто этого очень хочет, кто на это действительно способен, нет, проще, – тот, кому это воистину дано.
Я взял книгу с полки, затем другую и третью, пока наконец не задержался на книге об Армагеддоне, о конце света, о темных библейских пророчествах. Эта книга не мучилась сомнениями. Она говорила, – и это происходило. Я читал без труда: частью она была написана по-русски, а частью – по-английски. Я удалился в Россию, в лес и в ночь, в самую безлюдную глухомань, в дом отшельника, к которому издалека стекались люди ради одного его слова, ради одного прикосновения его руки, – и нашел темную книгу из Америки. Гог из земли Магог оказался Ираком, а Израиль снова был восстановлен, это было чудо, случившееся спустя два тысячелетия, согласно старому пророчеству, – «and this allows the fullfillment of the remaining prophecies, и это позволяет сбыться оставшимся пророчествам»: Гог из Магога совершит нападение, и в этой последней битве погибнет треть человечества.
Снаружи кто-то был. Кто-то ходил вокруг, остановился под дверью, побежал дальше, удалился и снова приблизился. Волки здесь величиной с овчарку, как говорил Любин муж, но летом они не покидают леса. Только лето уже склонилось к закату, настала осень. Я взял с собой палку и вышел наружу, в волшебную ночь. Я мог не бояться, если бы существовала опасность, это было бы заметно по кошкам, но Демон сосредоточенно играл с моим сапогом. Я закрыл за собой дверь – теперь все было черным. Дом, сад, обе церкви, лес. Мир исчез, ничто не мешало свету звезд. Он лился вниз как нежнейший дождь, он тек по спине, на голову и на плечи. Если бы сейчас наступил конец света, я заключил бы его в объятья. Как брата, как отца, как невесту.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.