РАСПЯТЫЙ НАРОД

РАСПЯТЫЙ НАРОД

«Настанет день, о, народы Европы, когда каждая из мыслей ваших откроется, как открывается глаз, и когда все ваши мысли, как открытые глаза, прикуются к кровавому образу Народа Распятого». Это говорит Мицкевич о Польше в своей книге «Славяне» — курсе лекций, читанных в парижском университете в 1842–1844 годах. Книга эта вышла недавно новым изданием (Adam Mickiewicz, «Les Slaves». Paris, 1914).

Книга странная, менее всего похожая на «курс лекций». Тут, как верно замечает автор предисловия, Мицкевич уже не поэт, не мыслитель, не ученый, а «пророк Божий, Исайя или Иезекииль новых времен».

Он не столько читает лекции, сколько молится, плачет, благовествует, проповедует, священнодействует. Когда всходит на кафедру, сам не знает, что скажет: дал обет Богу не обдумывать заранее. Плохо говорит по-французски, но французам-слушателям кажется, что он говорит на их языке как на своем. Обладает тем «даром языков», которым обладали апостолы.

«Хотя бы мне пришлось оскорбить привычки моей аудитории, хотя бы мне пришлось кончить криками — я не побоюсь кричать. Не от меня будут эти крики — я решил собой жертвовать, — а из сердца великого народа. Из глубины всех его преданий, пройдя сквозь душу мою, упадут они среди вас как стрелы, дымящиеся потом и кровью». «И разве бы я мог говорить с вами так, если бы не чувствовал за собою силу, не от людей идущую?..» «Я провозглашаю себя пред лицом неба живым свидетелем нового откровения и беру на себя смелость требовать, чтобы те из поляков и французов, которые находятся здесь и знают об этом откровении, ответили мне: существует ли оно? да или нет?» В неописанном волнении слушатели встают и, подымая руки, отвечают: «Да!»

Герцен издевался над Мицкевичем: «мистическим бредом, болезнью, сумасшествием» казались ему эти лекции. Герцен не понял Мицкевича так же, как впоследствии русские люди не поняли Гоголя, Л. Толстого и Достоевского.

Не поняли свои — чужие поняли. «Со времени пророков Сионских не раздавалось такого голоса», — говорит Жорж Санд.[13] «На наших глазах произошло небывалое… с той поры освятилась кафедра парижского университета», — говорит Мишле[14] об этих лекциях.

Семьдесят лет книга пролежала под спудом, забытая, закрытая, запечатанная семью печатями. И вот только теперь, когда на наших глазах исполняются пророчества, когда шепот их повторяется голосами громов, — мы начинаем понимать, что это не «бред сумасшедшего». О, если бы мы раньше поняли!

«Я испытываю леденящий ужас за Европу. Угроза нового нашествия варваров — Аттилы,[15] Чингисхана,[16] Тамерлана[17] — тяготеет над нею. Туча, чреватая бурями, ожидает только мания Божьего, чтобы разразиться над преступными народами».

И вот только теперь, когда туча разразилась, — семь печатей сорвано, книга перед нами раскрыта, мы ее читаем — и каждая строка огнем и кровью наливается. И, как всегда бывает при исполнении пророчества, пророк более прав, чем думал сам…

Главная мысль книги заключается в том, что предстоит великая борьба двух человечеств, двух Европ, двух культур. Прометей, похититель небесного огня, — прообраз культуры подлинной, живого знания, откровения — интуиции; Прометей — создатель человека. Эпиметей, подражатель брата своего, — прообраз культуры мнимой, мертвого знания, бездушной механики — отвлеченного рационализма; Эпиметей — «создатель обезьяны».

Интуиция — дар славянского и французского, как говорит Мицкевич, или, как мы теперь сказали бы, англо-романского племени. «Интуиция — познание, исходящее не от мысли, не от внешних предметов, а из внутренних глубин духа». Intuitio — intus itio — вхождение вовнутрь себя, внутренний опыт, внутреннее зрение, «ясновидение». «Интуитивный метод познания — религиозное возвышение духа». «Это не новость для вас, — обращается Мицкевич к своим французским слушателям, — это самая глубокая сущность вашего гения, интуитивного no-преимуществу. Интуиция — легкость схватывания того, что приносит каждый миг, и того, что можно извлечь из каждого мига, — составляет творческую непосредственность (spontan?it?) французского гения». «В этой-то области интуиции, вдохновения (enthousiasme) славянство будет понято грядущей Францией».

Интуитивный гений Франции создал революцию и Наполеонову империю — начало современной культуры. Рациональный гений Германии создал реакцию и Прусскую монархию — начало современного культурного варварства.

Предстоит великая война Прометея с Эпиметеем, человека с обезьяною, истинной культуры с культурным варварством, славянского и англо-романского племени с германским.

Германский рационализм, искажающий самое лицо Европы, иссушающий самые родники культурного творчества, есть крайний вывод из протестантизма, а протестантизм в свою очередь — крайний вывод из того религиозного индивидуализма, который коренится в метафизике всего исторического христианства. Религиозный индивидуализм утверждает религию как «частное дело» (Privat Sache) и отрицает ее как дело общее, «соборное», «церковное». Но все историческое христианство от религиозного индивидуализма беззащитно. «Евангелие, воспринятое только личностью, не вошло в общественную жизнь народов». Метафизическое существо церкви — существо, отрешенное от мира, аскетическое, монашеское, созерцательное. «Церкви деятельной вовсе не было».

Каково нынешнее состояние церкви? Чем она влияет на людские дела, на общественность, на политику, на великие движения народов? «Народы страдали, народы шли крестным путем, народы приобщились к тайнам и надеждам, которых церковь не может разделить, не может понять». Церковь остановилась, а человечество продолжало идти вперед. «Более чем когда-либо нуждалось оно в помощи свыше; но напрасно искало ее в церкви: она не могла ее дать, потому что сама лишилась ее, перестала сообщаться с небом».

Никогда еще народы не были так одиноки, покинуты, духовно разрознены, как в наши дни. Доныне союзы народов и государств основывались только на внешних, материальных выгодах. Но всегда ли будет так? В личной жизни соединяет людей внутренняя правда духовная. И если человечество не отречется от христианства окончательно, не исторгнет его из души своей, то и народы будут призваны к соединению, основанному на той же правде внутренней. А так как церковь остается бездейственной или даже противится этому призванию, то сами народы исполнят его. Христианство, образовав частичные союзы, отдельные государства, должно сделать новое усилие, чтобы соединить их в высший союз всечеловеческий.

Но для этого усилья должно совершиться в самом христианстве «новое откровение» (nouvelle rev?lation), «новый взрыв Слова» (nouvelle explosion du Verbe), — «третий взрыв», тот самый, который предсказан в Апокалипсисе. Было два откровения — Отца и Сына, будет третье откровение Духа.

«Бесчисленные легионы воинов Христовых идут в Рим и пройдут через Рим и оружием своим поддержат падающий купол Св. Петра… Это оружие — дух народов… Великие народы и великие люди Европы никогда не переставали служить грядущей Церкви Вселенской».

Все, кто отвергнут старой церковью, кто страдает и ожидает, суть воины Христовы, которых Он призовет, чтобы установить царство Свое на земле. Политические мученики, солдаты, умирающие на полях сражений, — ближе ко Христу, чем все богословы и сановники церкви.

В народе таится семя Церкви Будущей; но всякой преждевременной, только человеческой попытке сдвинуть его народ неодолимо противится. «Мир ожидает в безмолвии знамения свыше; это такое же безмолвие, как то, которое было на Голгофе, в час распятия».

Славянское племя — «Кариатида» всемирной истории, несущая все ее тяжести. «Умирающий гладиатор», вечная жертва — из всех «распятых народов» распятый по преимуществу. «Неизмерим на карте — ничтожен в судьбах мира». Но особый знак на нем — знак ожидания. И если все другие народы предчувствуют всемирный переворот, то у славян предчувствие это сильнее, чем у кого-либо.

Западная Европа вообще и Франция в особенности приняла или хотела принять христианство как действие и, приняв его, тотчас же приложила к вопросам общественным. Вот почему дух Франции — дух революционный по преимуществу. Славяне, приняв христианство как созерцание, умели только страдать и терпеть.

За эту религиозную бездейственность казнили их сначала татары, потом русская историческая государственность, которая говорила народу: «Будь распят, терпи и смиряйся, как терпел и смирялся Христос, — и спасешь душу свою».

Но кто страдал от христианства созерцательного больше всех, тот раньше всех поймет, что оно неполно. «Славяне должны восполнить христианство; они призваны к откровениям последующим» (r?v?lations successives). И если вообще христианству суждено зажечь «пламя действенное» (flamme active), то славяне должны распространить это пламя в человечестве, сделаться орудием для «христианства развивающегося» (christianisme d?velopp?).

Славяне — «словене» — народ Слова, ставшего Плотью. С них-то и начнется «третий взрыв» Слова — Апокалипсис, откровение Духа.

Почему же польский народ ближе всех других славянских народов к истине? Потому что есть один только путь к истине — путь крестный, а что польский народ шел самым крестным из крестных путей — в этом нет сомнения.

После падения Польши дух ее сосредоточился в самом себе с такою силою, что не было ей равной со времен политического падения Израиля. Восходя от скорби к скорби, польский народ соединился с Богом своим, который был на земле «человеком скорбей». Почти ничего на земле не имеющий, расчлененный, стертый с карты Европы, изгнанный, блуждающий, он сделался «народом Божьим», «новым Израилем».

Польша — искупительная жертва за все человечество, «распятый народ».

Что же такое в последнем счете эти два племени — славянское и латинское — самое религиозно-страдательное и самое религиозно-деятельное? «Два полюса единой силы, две руки единого гения». Две руки титана Прометея, которые соединяются, чтобы обнять и одолеть в последней борьбе Эпиметея, двойника и «обезьяну» человечества. Это и значит: племена славянское и англо-романское соединяются для борьбы с германским племенем.

«Гению Франции, гению всех, кто не усомнился и не отчаялся в будущем, мы обещаем, что в славянах найдут они поддержку, помощь и орудие. Пусть же смотрят они на славян, как на воинство того Слова, которым создается новый порядок вещей». «Мы, славяне, ничего не сделаем без Франции (без европейского Запада). Но и Франция (Запад) ничего не сделает без Христа. Наш союз может быть основан только на Христе».

Так при свете этой пророческой книги, как при внезапном блеске молнии, открывается религиозный смысл великой войны. Эта война есть казнь за два отступления от Христа: за религиозный индивидуализм с его пределом — «человекобожеством» и за религиозный национализм с его пределом — «народобожеством».

Как силен соблазн этих двух отступлений, видно на догматических ошибках самого Мицкевича. То единый народ (Польшу), то единую личность (Наполеона, Товянского) делает он, или едва не делает, новым воплощением, богоявлением Духа. Но если первое богоявление — Отчее — совершалось в едином народе (Израиле), второе — Сыновнее — в единой личности (Христе), то третье богоявление — Духа — совершится уже не в народе и не в личности, а в человечестве.

Муки великой войны — муки великих родов: ныне человечество рождается. И если родится живой младенец, а не мертвый выкидыш, то человечество будет Богочеловечеством.

Книга Мицкевича обращена не только к Европе, но и к России. Он сознает «ожесточенную борьбу двух непримиримых идей — русской и польской». Между 1830 и 1848 годом эта непримиримость была слишком ясна. И все-таки: «Мы, поляки, не питаем ненависти к России». Дорого стоили Мицкевичу эти слова. <…>

«Оба народа действовали в противоположных направлениях; но есть высшая точка, в которой они могут соединиться». Эта высшая точка — славянство как явление религиозно-всемирное.

Как бы ни страдал русский народ, польский все-таки страдает больше, и если страдание — источник познания, то и больше знает: нам есть чему у него поучиться.

Истинный пророк славянства как явления религиозно-всемирного — не Л. Толстой и Достоевский, а Мицкевич.

У Л. Толстого вместо религиозного утверждения и преодоления — голое отрицание народности; «международность», «космополитизм» — вместо всемирности.

У Достоевского — всемирность двусмысленная: быть русским значит быть «всечеловеком»; но и обратно: быть «всечеловеком» значит быть русским. И если «не будучи православным нельзя быть русским», то нельзя быть и «всечеловеком», потому что православие, по Достоевскому, уже христианство вселенское, а следовательно, все церкви и все народы только отрекшись от самих себя могут приобщиться к православной русской «вселенскости». Но ведь, пожалуй, и германцы от такого «всечеловечества» не отказались бы. «Панславизм» Достоевского так же, как всех русских славянофилов, — «пангерманизм», перелицованный, переведенный на русский язык.

Мицкевич понял то, чего не понимал Л. Толстой, — что всемирность не «космополитизм», не голое отрицание, а высшее религиозное утверждение и преодоление народности. Понял и то, чего не понимал Достоевский, — что историческое христианство еще не вселенское, что необходим новый «третий взрыв Слова», «откровение Духа» для Церкви Грядущей, основы «всечеловечества».

Поразительно сходство главной религиозной мысли Мицкевича с так называемым русским «богоискательством». Тут, однако, нет заимствований: русские «богоискатели» так же мало знали о Мицкевиче, как он — о них. Тут встреча нежданная: с разных концов мира, по тем же звездам, пришли они в ту же страну.

«Настанет день, о, народы Европы, когда каждая из мыслей ваших откроется, как открывается глаз, и когда все ваши мысли прикуются навеки к кровавому образу Народа Распятого».

Много сейчас распятых народов. Но только тогда, когда все они соединятся в одно распятое человечество, оно воскреснет так же, как Распятый Человек воскрес.