7. «Оккупай Уолл-стрит», или неистовое молчание как новое начало
7. «Оккупай Уолл-стрит», или неистовое молчание как новое начало
Что делать теперь с последствиями движения «Оккупай Уолл-стрит», когда протесты, начавшиеся далеко (Ближний Восток, Греция, Испания, Великобритания), добрались до центра и, набрав новую силу, распространяются по всему миру? Во время одной акции в Сан-Франциско 16 октября 2011 года, ставшей отголоском «Оккупай Уолл-стрит», какой-то парень обратился к толпе с приглашением участвовать в ней, как если бы это был хепенинг в стиле хиппи 1960-х: «Они спрашивают нас, какова наша программа. У нас нет программы. Мы здесь, чтобы хорошо провести время». Такие заявления позволяют увидеть одну из наиболее главных опасностей, с которыми сталкиваются протестующие: опасность не устоять перед самолюбованием, приятным времяпрепровождением на «оккупированных» пространствах. Сами по себе карнавалы мало чего стоят, их истинная ценность выяснится на следующий день, насколько изменится наша обычная повседневная жизнь. Протестующим надо полюбить тяжелую и упорную работу — они только в начале пути, а не в конце. Их основное послание в том, что табу сломано, мы больше не живем в лучшем из возможных миров, нам теперь позволено, мы даже обязаны думать об альтернативах. Следуя подобию гегелевской триады западные левые прошли полный круг: после отказа от так называемого «эссенциализма классовой борьбы» ради множественности антирасистских, феминистских и других форм борьбы «капитализм» вновь возникает как имя подлинной проблемы.
Поэтому первый урок, который следует извлечь, состоит в следующем: не осуждайте людей и их пристрастия. Проблема не в коррупции или жадности, проблема в системе, которая развращает тебя. Решение не содержится в лозунге «Мэйн-стрит [48] или Уолл-стрит», но в изменении системы, в которой Мэйн-стрит не может функционировать без Уолл-стрит.
Публичные фигуры, начиная с папы римского, забрасывают нас призывами бороться с культурой чрезмерного стяжательства и потребления — этот отвратительный спектакль дешевого морализаторства является, по сути, идеологической операцией в чистом виде: побуждение к преуспеванию, вписанное в саму систему, переводится в разряд личных грехов, в частную психологическую склонность. Как выразился один из близких к папе богословов, «нынешний кризис — это не кризис капитализма, а моральный кризис». Давайте вспомним знаменитую шутку из «Ниночки» Эрнста Любича: когда герой заходит в кафе и заказывает кофе без сливок, официант отвечает:
«Извините, у нас закончились сливки, есть только молоко. Могу ли я принести вам кофе без молока?» Не этот ли самый фокус видели мы во время крушения восточноевропейских коммунистических режимов? Люди, которые протестовали, хотели свободы и демократии без коррупции и эксплуатации, а получили они свободу и демократию без солидарности и справедливости. И аналогичным образом католический богослов старательно подчеркивает, что протестующие должны бороться с моральной несправедливостью, жадностью, потребительством и т. д., но не с капитализмом. Надо поблагодарить этого богослова за честность, с которой он открыто формулирует ту фикцию, которая имплицитно присутствует в морализаторской критике: делать особый акцент на морали — значит препятствовать критике капитализма. Приводящая сама себя в движение циркуляция капитала остается, более чем когда-либо, предельным воплощением Реального в нашей жизни — зверем, которого по определению невозможно контролировать. Это приводит нас ко второму запрету: необходимо отбросить слишком простенькую критику «финансового капитализма» — как если бы был еще какой-то капитализм…
Впереди долгий путь, и скоро мы столкнемся с очень сложными вопросами — вопросами не о том, чего мы не хотим, а о том, чего мы в самом деле ХОТИМ. Какая организация общества сможет заменить существующий капитализм? Какого рода лидеры нам нужны? Какие органы, в том числе контроля и подавления? {55} Альтернативы, которые были у нас в ХХ веке, очевидно оказались не работающими. Хотя и заманчиво наслаждаться удовольствиями «горизонтальной организации» протестующих толп, их эгалитарной солидарностью и свободными дебатами — такими, когда не ясно заранее, к чему они приведут, — но необходимо также помнить то, что писал Гилберт Кит Честертон об одном из своих собеседников: «Он считал, что открытый разум — самоцель; а я убежден, что мы открываем разум, как и рот, чтобы что-то туда вложить». Это относится также и к политике во времена неопределенности: свободные дискуссии должны будут вылиться не только в какие-то новые господствующие означающие, но и в конкретные ответы на старый ленинский вопрос: «Что делать?»
Надо не поддаться соблазну нарциссизма проигранного дела и любования возвышенной красотой восстаний, обреченных на поражение. Поэзия поражения нашла свое наиболее яркое выражение в записи Брехта о господине Койнере: «"Над чем вы трудитесь?" — спросили господина К. Господин К. ответил: "У меня много хлопот, я подготавливаю свое следующее заблуждение"» {56}. Тем не менее этой вариации старого беккетовского мотива «лучшей ошибки» (fail better) [49] здесь недостаточно: необходимо сконцентрироваться на результатах, которые остаются после поражения. К сегодняшним левым в полной мере возвращается проблема «определенного отрицания»: какое новое позитивное общественное устройство должно сменить старое после того, как возвышенный энтузиазм исчерпает себя? Именно здесь мы сталкиваемся с фатальной слабостью протестов: они выражают подлинную ярость, которая не способна превратиться в минимальную позитивную программу социально-политических изменений. Они выражают дух восстания без революции.
Если мы вглядимся в хорошо известный манифест испанских indignados (негодующих), мы будем удивлены. Первое, что бросается в глаза, — это подчеркнуто аполитичный тон: «Некоторые из нас считают себя прогрессистами, другие — консерваторами. Кто-то из нас верующие, а кто-то нет. У некоторых из нас есть ясно определенные идеологии, а другие аполитичны, но мы все озабочены и рассержены той политической, экономической и социальной ситуацией, которую мы видим вокруг себя: коррупцией среди политиков, предпринимателей, банкиров, которые оставляют нас без помощи, без возможности участвовать в принятии решений». Они озвучивают свой протест от лица «неоспоримых истин, которых мы должны придерживаться в нашем обществе: право на жилье, труд, культуру, здравоохранение, политическое участие, свободное личное развитие, а также гарантии прав потребителей на здоровую и счастливую жизнь». Отрицая насилие, они призывают к «этической революции. Вместо того чтобы ставить деньги выше людей, мы снова поставим их им на службу. Мы народ, а не продукты. Я не продукт того, что я покупаю, для чего я покупаю и у кого я покупаю». Легко представить себе честного фашиста, легко соглашающегося со всеми этими требованиями: «ставить деньги выше людей» — да, это именно то, что делают еврейские банкиры; «коррупция среди политиков, предпринимателей, банкиров, которые оставляют нас без помощи» — да, нам нужны честные капиталисты, способные служить своей нации, а не финансовые спекулянты; «Мы народ, а не продукты» — да, мы народ, который связан живыми узами принадлежности к нации, а не к рынку; и т. д. И кто будет действующей силой такой «этической революции»? Хотя весь политический класс, правые и левые, отвергаются как коррумпированные и движимые жаждой власти, тем не менее манифест состоит из серии требований, обращенных — к KOMy? {57} Не к самому народу: indignados (еще) не заявляют, что никто за них этого всего не сделает, что (перефразируя Ганди) они сами должны быть тем изменением, которое они хотят увидеть.
Реагируя на парижские протесты 1968 года, Лакан сказал: «То, к чему вы стремитесь как революционеры, — это новый хозяин. Вы его получите» {58}. Хотя такой диагноз/прогноз как универсальное высказывание о всяком революционном подъеме должен быть отвергнут, он содержит в себе крупицу истины: кажется, что замечание Лакана нашло свою цель в indignados (и не только). В той мере, в какой их протест остается на уровне истерической провокации Господина, без позитивной программы нового порядка, который должен сменить старый, он в действительности функционирует как (скрытый, конечно) призыв к Господину.
Мы уже имели возможность взглянуть на этого нового господина в Греции и Италии, Испания, видимо, последует за ними. В качестве своего рода иронического ответа на отсутствие экспертных программ у протестующих новая тенденция сегодня заключается в замене политиков при правительствах «нейтральными» правительствами деполитизированных технократов (главным образом банкиров, как в Греции и Италии). Разноцветные политики ушли, их место заняли серые эксперты. Эта тенденция очевидно ведет нас к постоянному чрезвычайному положению и приостановке политической демократии (вспомните, как Брюссель реагировал на политические события в Греции: паникой — на перспективу референдума, облегчением — на назначение нового премьер-министра из экспертов). Оборотной стороной этой аполитичной технократии является сужение свободы, различимое по всей Европе, включая Турцию, которая все больше предстает новым образцом авторитарного капитализма. Целый ряд мрачных признаков (вроде ареста в 2011 году более сотни журналистов по вздорному обвинению в подготовке свержения исламистского правительства) указывает на то, что экономическое благосостояние и либерализм могут быть прикрытием для становления авторитарного исламизма. Другими словами, Турция в самом деле далека от популярного на Западе образа страны, которая может служить моделью толерантного исламизма.
Вспомните поразительный случай в Турции, когда в 2011 году министр внутренних дел Идрис Наим Сахин произнес речь, достойную честертоновского «полицейского-философа». Он заявил, что турецкая полиция бросает в тюрьму без каких-либо обвинений и суда тысячи членов Партии мира и демократии, чтобы они убедились в том, что действительно были свободны до ареста. Короче, их посадили с целью разъяснить, что они допускают прагматическое противоречие, утверждая, (1) что в Турции нет свободы и что (2) их посадили в тюрьму (то есть лишили свободы) незаконно. Вот речь Сахина: «Свобода… О какой свободе вы говорите? Если так, не жалуйтесь, когда оказались в тюрьме. Если снаружи нет свободы, то теперь какая вам разница? А если вы все-таки жалуетесь, то значит снаружи свобода есть. Есть даже свобода говорить "я хочу разделения этой страны, свободы и автономии недостаточно, я хочу бунтовать" или что-нибудь еще в таком роде. Вы это не можете отрицать. Единственное, на что у вас нет свободы — это говорить о существующих свободах, реальность которых вы отрицаете. Вы отказываетесь признать их. У вас нет свободы говорить о существовании свободы, в которой вы живете, потому что вы давно уже заложили ваши головы, сердца, ваши мысли. Вы не свободны говорить это. У вас нет свободы сказать, что существующие свободы, которыми вы в полной мере пользуетесь, существуют. Нанося удар по вам, а также по тем, кто заставляет вас говорить, мы пытаемся сделать вас свободными, так же как и вашу организацию, сепаратистов и тех, кто с ними связан. Это то, что мы делаем. Это очень глубокая, очень тонкая работа» {59}.
Сама вздорность этого рассуждения указывает нам на «безумные» основания законного порядка власти. Первая посылка, на которой оно основывается, очень проста: если вы утверждаете, что в нашем обществе нет свободы, то не протестуйте, когда вас свободы лишают, так как нельзя лишиться того, чего у вас не было. Интересней вторая посылка: поскольку существующий порядок — порядок свободы, те, кто восстает против него, в действительности порабощены, неспособны принять свою свободу — они лишают себя основополагающей свободы принять социальное пространство свободы. Таким образом, когда полиция вас арестовывает и «бьет» по вам, в действительности она вас освобождает, освобождает от самостоятельно на себя наложенного рабства. Арест подозрительных бунтарей и их пытки становятся, таким образом, «очень глубокой, очень тонкой работой», обладающей метафизическим достоинством… Хотя эта линия рассуждений может показаться основанной на довольно примитивном софизме, тем не менее она содержит зерно истины: действительно нет свободы вне социального порядка, который, ограничивая свободу, обеспечивает ее пространство. Но это же зерно истины — наилучший контраргумент: именно потому, что институциональное ограничение нашей свободы есть сама форма нашей свободы, имеет значение, каким образом это ограничение организовано, каковы конкретные формы этого ограничения. Уловка власть имущих, которую иллюстрирует турецкий полицейский-философ, заключается в том, чтобы представить свою форму этого ограничения в качестве формы свободы как таковой, так что всякая борьба против них будет борьбой против общества как такового.
Ситуация в Греции выглядит более перспективной, чем в Испании, возможно из-за недавних традиций прогрессивной самоорганизации (исчезнувших в Испании после падения режима Франко). (Впрочем, в Греции правый национализм тоже переживает подъем, направляя свою ярость как на Европейский Союз, так и на африканских иммигрантов; левые откликаются на этот националистический поворот, негодуя против ЕС, вместо того чтобы критически посмотреть на свое собственное прошлое — например, проанализировать, каким образом правительство Андреаса Папандреу стало ключевым этапом в установлении греческого «клиентельного» государства.) Но даже в Греции протестное движение, кажется, достигло своего пика в том, что касается народной самоорганизации: протестующие поддерживают пространство эгалитарной свободы при отсутствии какой-либо центральной власти, которая бы ее регулировала, публичное пространство, где каждому выделяется равное количество времени для выступления и т. д. Когда протестующие начали обсуждать, что следует делать, как пойти дальше простых выражений негодования (нужно ли организовать новую политическую партию и т. д.), большинство согласилось с тем, что необходима не новая партия или прямая попытка взять власть в государстве, а движение гражданского общества, целью которого было бы оказывать давление на политические партии. Этого, однако, очевидно недостаточно, чтобы добиться реорганизации по-новому всей социальной жизни, — тут необходима организованная сила, способная быстро принимать решения и реализовывать их со всей необходимой жесткостью.
Таким образом, мы можем увидеть в этом развитии ситуации также и вызов. Недостаточно отбросить деполитизированное экспертное правление как наиболее откровенную форму идеологии; нужно также начать серьезно думать о том, что предложить взамен господствующей экономической организации, нужно изобретать альтернативные формы организации и экспериментировать с ними, искать ростки нового в том, что есть уже сейчас. Коммунизм — это не только и даже не столько карнавал массового протеста в условиях обездвиженной системы. Коммунизм — это также и прежде всего новая форма организации, дисциплина, тяжелая работа. Что бы мы ни говорили о Ленине, он в полной мере осознавал эту настоятельную потребность в новой дисциплине и организации.
Тем не менее, следуя в строгом смысле слова диалектической необходимости, это стремление к изобретению новых форм организации нужно воспринимать осторожно. Перед чем необходимо устоять на этом этапе, так это как раз перед быстрым переводом энергии протеста в набор «конкретных» прагматических требований. Протесты создали вакуум — вакуум в поле господствующей идеологии, и необходимо время, чтобы заполнить этот вакуум надлежащим способом, чтобы он мог породить что-то по-настоящему новое. Необходимо постоянно помнить о том, что всякая дискуссия здесь и сейчас — это дискуссия на зыбкой почве вражеской территории: необходимо время, чтобы обрести твердую почву под ногами. Все, что мы говорим, может быть взято у нас и нам противопоставлено — все, кроме нашего молчания. Это молчание, этот отказ от диалога, от любых форм дружеских объятий, будет нашим «террором», зловещим и угрожающим, каким он и должен быть. Вспомните дерзкий тезис Бадью: «Лучше ничего не делать, чем способствовать изобретению формальных способов визуализации того, что Империя признает существующим» {60}. Не возвращает ли этот негативный жест протестующих к «Писцу Бартлби» Мелвилла, к словам Бартлби «я бы предпочел отказаться» («I would prefer not to»)? Бартлби говорит «я бы предпочел отказаться», а не «я не хотел бы (не желаю) делать это» — и мы, таким образом, снова оказываемся перед кантовским противопоставлением негативного и бесконечного суждений. В своем отказе приказу начальника Бартлби не отрицает предикат, он, скорее, утверждает не-предикат: он говорит не то, что ему не хочется это делать; он говорит, что предпочитает (хочет) не делать это. Именно таким образом мы переходим от политики «сопротивления», паразитирующей на том, что она отрицает, к политике, которая открывает новое пространство вне границ ныне господствующего положения и его отрицания {61}. Если вернуться к движению «Оккупай Уолл-стрит», то протестующие говорят здесь не только, что предпочли бы не участвовать в пляске капитала и его круговращении, они также хотели бы «отказаться» от протестного голосования (за «наших» кандидатов) или участия в каких-либо других формах «конструктивного диалога». В этом заключается жест вычитания [50] в его чистой форме, сведения всех качественных различий к чисто формальному минимальному различию, которое открывает пространство Hoвого {62}.
Именно поэтому не следует слишком беспокоиться по поводу нападок на «Оккупай Уолл-стрит». На прямую консервативную критику легко ответить. Разве протесты чужды американским обычаям? Когда консервативные фундаменталисты утверждают, что Америка — христианская страна, неплохо бы вспомнить, что такое христианство: Святой Дух, свободное эгалитарное сообщество верующих, соединенных любовью. Это протестующие проникнуты Святых Духом, в то время как на Уолл-стрит работают язычники, почитающие ложных идолов (например, статую быка). Неистовы ли протестующие? Да, язык их высказываний может показаться неистовым (оккупация и т. п.), но они неистовы только в том смысле, в каком неистовым был Махатма Ганди. Они неистовы, потому что хотят положить конец происходящему, — но что такое это насилие по сравнению с насилием, необходимым для поддержания гладкого функционирования системы глобального капитализма? Их называют неудачниками, но может быть настоящие неудачники — это те, кто сидит на Уолл-стрит, за которых нам пришлось поручиться своими сотнями миллиардов? Их называют социалистами, но в США уже существует социализм для богатых. Их обвиняют в неуважении чужих прав собственности — но спекуляции на Уолл-стрит, которые привели к краху 2008 года, уничтожили гораздо больше созданной тяжким трудом собственности, чем могли бы уничтожить протестующие, занимайся они этим днями и ночами, — подумайте только о тысячах домов, потерявших своих хозяев. Они не коммунисты, если коммунизм означает систему, которая заслуженно рухнула в 1990 году, — и не забывайте, что те коммунисты, которые до сих пор находятся у власти, руководят одной из самых безжалостных капиталистических систем (в Китае). Успех китайского государственного капитализма — это зловещий знак того, что длительный союз капитализма и демократии скоро закончится разводом. Протестующих можно назвать коммунистами только в одном смысле — они заботятся об общем: общем знании, общей окружающей среде, которым угрожает система. Их отвергают как мечтателей, но настоящие мечтатели — это те, кто думает, что все может бесконечно продолжаться так, как сейчас, только с небольшими косметическими изменениями. Они не мечтатели, они те, кто будит от кошмарного сна. Они ничего не разрушают, они просто реагируют на то, как система постепенно разрушает сама себя. Мы все знаем классическую сцену из мультиков: кот добегает до края пропасти, но продолжает бежать дальше и падает только тогда, когда смотрит под ноги и видит пропасть. Протестующие лишь напоминают властям, что надо посмотреть вниз.
Но это самая простая часть вопроса. Протестующим нужно остерегаться не только врагов, но и ложных друзей, которые якобы поддерживают их, а на самом деле вовсю работают над размыванием движения. Точно так же, как нам предлагают обезжиренное мороженое, безалкогольное пиво и кофе без кофеина, власть имущие попытаются превратить демонстрации в беззубое морализаторство. В боксе термин «клинч» означает захват тела противника одной или двумя руками, чтобы предотвратить или затруднить атаку. Реакция Билла Клинтона на движение Уолл-стрит — прекрасный пример политического «клинча». Клинтон думает, что протесты, «если взвесить…положительная вещь», но он обеспокоен туманностью требований: «Они должны быть за что-то, а не только против, потому что если быть только против, то созданный вами вакуум заполнит кто-нибудь другой». Клинтон предположил, что демонстранты поддерживают предложенный Обамой план по решению проблемы занятости, который, по его словам, создаст «в ближайшие полтора года несколько миллионов рабочих мест». Как уже говорилось, важно не поддаться такому требованию и не трансформировать энергию протеста в набор «конкретных» требований. Демонстранты вышли на улицы потому, что им надоело жить в мире, где, чтобы чувствовать себя спокойно, достаточно рециклировать банку из-под кока-колы, пожертвовать пару долларов благотворительному фонду или купить в Старбаксе капучино, 1 % от цены которого пойдет на борьбу с глобальными проблемами.
Протесты на Уолл-стрит, таким образом, — это только начало, но начинать нужно именно так, с формального отказа, который важнее, чем позитивное содержание, — только такой жест открывает пространство нового. Протестующих на Уолл-стрит непрерывно бомбардируют вечным вопросом: «Да чего же вы хотите?» Стоит вспомнить, что это архетипический вопрос, который начальник-мужчина обращает к истерической женщине: «Ах, все эти твои стенания и жалобы — сама-то ты знаешь, чего хочешь?» В психоаналитическом смысле протесты — это действительно истерические действия, провоцирующие начальника, подрывающие его власть, а вопрос «Да чего же вы хотите?» стремится как раз помешать дать истинный ответ. Его скрытый смысл — это «скажи мне это в удобных мне понятиях или заткнись!» Таким образом, мы действительно блокируем процесс перевода зачаточных форм протеста в конкретные проекты.
Искусство политики состоит, помимо прочего, в том, чтобы настаивать на определенном требовании, которое, будучи совершенно «реалистичным», в то же время угрожает самой сущности господствующей идеологии: то есть на таком требовании, которое, с одной стороны, кажется абсолютно целесообразным и оправданным, но с другой стороны, фактически неисполнимо (в США, например, это требование общедоступности здравоохранения). После демонстраций на Уолл-стрит мы должны призывать людей выдвигать именно такие требования — однако не менее важно при этом оставаться вычтенным из прагматического поля переговоров и «реалистичных» предложений.
Угрозу такой стратегии смогла четко распознать Энн Эпплбаум. Как я уже говорил, символ Уолл-стрит — это металлическая статуя быка в ее центре, и простым людям в последнее время досталось немало его дерьма. И вот в то время как обычная и ожидаемая реакция самой Уолл-стрит — это непристойная чушь (bullshitting), Эпплбаум предложила в «Вашингтон пост» ее более утонченную ароматизированную версию, вплоть до ссылок на Монти Пайтон. (Она делает едкое замечание, что «живой микрофон» — повторение слов выступающего собравшейся вокруг него толпой — напоминает известную сцену из «Жизни Брайана», в которой толпа слепо повторяет произносимые Брайаном слова «Мы свободные индивиды, мы не слепая толпа». Это замечание, конечно, крайне несправедливо: оно игнорирует то обстоятельство, что демонстранты были вынуждены прибегнуть к такому способу коммуникации, так как полиция запретила им использовать громкоговорители — повторение лишь позволяло лучше слышать слова выступавших. Тем не менее необходимо признать и то, что процедура механического повторения скоро стала самоценным ритуалом, производящим свое собственное jouissance, экономика которого может быть подвергнута критике.) Поскольку предложенная Эпплбаум негативная версия клинтоновского призыва выдвигать конкретные предложения являет нам идеологию в чистом виде, ее слова заслуживают быть процитированными. Отправным пунктом ее рассуждений служит то, что протесты по всему миру «схожи в своей расфокусированности, незрелости и особенно в нежелании действовать посредством существующих демократических институтов. В Нью-Йорке участники шествия скандировали "Именно так выглядит демократия", но в действительности демократия выглядит совсем не так. Так выглядит свобода слова. Но демократия выглядит гораздо скучнее. Она включает в себя институты, выборы, политические партии, правила, законы, судебную систему и множество других далеко не пленительных видов деятельности, пожирающих время. /…/ В то же время в определенном смысле неспособность международного движения "Оккупай" произвести на свет четкие законодательные инициативы можно понять: истоки глобального экономического кризиса и возможные решения по выходу из него по определению находятся за пределами компетенций местных и национальных политиков.
Возникновение международного протестного движения без связной программы поэтому не случайно: оно отражает более глубокий кризис, у которого нет никакого очевидного решения. Демократия основана на правлении закона. Демократия работает только в определенных границах и среди людей, которые ощущают свою принадлежность к одной нации. "Глобальное сообщество" не может быть национальной демократией. А национальная демократия не может рассчитывать на лояльность ворочающих миллиардами глобальных хедж-фондов, с их штаб-квартирами в налоговых гаванях и их служащими, разбросанными по всему миру.
В отличие от египтян на площади Тахрир, с которыми открыто сравнивают себя протестующие в Лондоне и Нью-Йорке, мы на Западе все-таки имеем демократические институты. Они созданы для того, чтобы отвечать, пусть несовершенно, стремлению данной нации к политическим переменам. Но им не под силу справиться с желанием глобальных политических перемен, так же как они не могут контролировать то, что происходит за их границами. Хотя я по-прежнему верю в экономические и духовные преимущества глобализации — наряду с открытыми границами, свободой передвижения и свободной торговлей — глобализация, очевидно, начала подрывать легитимность западных демократий.
"Глобальные активисты", если они не будут действовать более осторожно, сделают упадок демократий только еще более скорым. Протестующие в Лондоне кричат: "Мы требуем новых решений!" Отлично, у них есть способ принятия решений, он называется Британская политическая система. И если они не найдут для себя возможности пользоваться ею, то будут только еще больше ее ослаблять» {63}.
Первое, что необходимо отметить — это сведение протестов на площади Тахрир к требованиям демократии по западному образцу, и стоит нам на это поддаться, как тут же сравнение протестов на Уолл-стрит с египетскими становится смешным: как могут протестующие здесь требовать то, что у нас уже есть, то есть демократические институты? Таким образом, теряется из виду общее недовольство глобальной капиталистической системой, которое, очевидно, приобретает тут и там различные формы.
Но самая потрясающая часть рассуждений Эпплбаум, с загадочным зиянием в ее аргументации, находится в конце. После того как она допускает, что незаслуженные экономические последствия глобального капиталистического рынка оказались, ввиду их интернационального характера, вне контроля демократических механизмов, которые, по определению, действуют лишь в пределах национальных государств, Эпплбаум делает необходимое заключение, что «глобализация, очевидно, начала подрывать легитимность западных демократий». До этого места все в порядке, мы можем сказать: да, это как раз то, на что обращают внимание протестующие — что глобальный капитализм подрывает демократию. Но вместо того, чтобы сделать единственный возможный дальнейший вывод, что нам нужно начать думать над тем, как расширить демократию за пределы ее государственно-многопартийной формы, которая, очевидно, упускает деструктивные последствия экономической жизни, вместо этого Эпплбаум делает крутой поворот и начинает корить протестующих за то, что они ставят точно такие же вопросы. Ее последний параграф заслуживает того, чтобы его повторить: «"Глобальные активисты", если они не будут действовать более осторожно, лишь ускорят упадок демократий. Протестующие в Лондоне кричат „Мы требуем новых решений!" Отлично, у нас есть способ принятия решений, он называется Британская политическая система. И если они не найдут для себя возможности пользоваться ею, то будут только еще больше ее ослаблять». Итак, поскольку глобальная экономика вне зоны действия демократической политики, всякая попытка распространить демократию еще и на эту зону только ускорит упадок демократии. И что мы тогда можем сделать? Активней пользоваться существующей политической системой, которая, по словам самой Эпплбаум, уже ни на что не способна. Но здесь надо дойти до конца: сегодня нет недостатка в антикапитализме, мы, скорее, видим избыток критики в адрес капиталистических ужасов: книги, газеты, специальные расследования и телевизионные репортажи в изобилии рассказывают нам о компаниях, безжалостно загрязняющих нашу окружающую среду, о коррумпированных банкирах, которые продолжают получать жирные бонусы, в то время как государство спасает их банки с помощью общественных денег, о потогонках, где дети вынуждены работать сверхурочно и т. д. Во всем этом изобилии критики есть, однако, подвох: что в ней обычно не ставится под вопрос, какой бы жесткой эта критика ни казалась, — это демократически-либеральная рамка борьбы против таких эксцессов капитализма. Цель критики (прямой или подразумеваемой) в том, чтобы демократизировать капитализм, распространить демократический контроль на экономику посредством давления средств массовой информации, через парламентские расследования, более суровые законы, честные полицейские расследования и т. д. — но при этом никогда не ставится под вопрос демократическая институциональная рамка (буржуазного) государства закона. Она остается «священной коровой», к которой даже самые радикальные формы такого «этического антикапитализма» (Форум в Порту-Аллегри, Сиэттлское движение) не осмеливаются прикоснуться.
Именно здесь ключевое прозрение Маркса сохраняет свое значение, сегодня, пожалуй, больше чем когда-либо: Маркс считал, что вопрос о свободе не должен рассматриваться главным образом в политической сфере, понимаемой узко (имеет ли страна свободные выборы? Независимы ли судьи? Свободна ли пресса от скрытого давления? Уважаются ли права человека?). Ключ к действительной свободе находится, скорее, в «аполитической» сети социальных связей, от рыночных до семейных, где необходимые изменения, если только мы хотим настоящих улучшений, будут не политической реформой, а изменениями в «аполитичных» социальных производственных отношениях. Мы не решаем голосованием, кто чем владеет, каковы отношения на заводе и т. п., все это остается процессам вне сферы политического, и было бы иллюзией ожидать, что действительно можно все это изменить, «расширяя» демократию до этой сферы, скажем, организуя «демократические» банки под народным контролем. Радикальные изменения в этой области должны быть произведены за пределами сферы законных «прав» и т. п.: в таких «демократических» процедурах (которые, конечно, могут сыграть и позитивную роль) не имеет значения, сколь радикален наш антикапитализм, решение ищется в приложении демократических механизмов — которые, никогда не надо забывать, есть часть государственного аппарата «буржуазного» государства, обеспечивающего бесперебойное функционирование капиталистического производства. Именно в этом смысле Бадью был прав в своем, казалось бы, странном заявлении: «Сегодня врага зовут не Империя или Капитал. Его зовут Демократия» {64}. Именно «демократическая иллюзия», принятие демократических механизмов как окончательной рамки всяких изменений, препятствует радикальному изменению капиталистических отношений.
Сложность в формулировании конкретной программы имеет глубокие причины. Протестующие обращают внимание на два основных момента. Во-первых, разрушительное социальное воздействие глобальной капиталистической системы: сотни миллиардов теряются из-за необузданных финансовых спекуляций и т. п. Во-вторых, экономическая глобализация медленно, но уверенно подрывает легитимность западных демократий. Из-за своей интернациональной природы крупные экономические процессы не могут контролироваться демократическими механизмами, которые по определению ограничены национальными государствами. Таким образом, люди все больше воспринимают институциональные формы демократии как неспособные отстаивать их жизненные интересы. За множеством (часто путаных) заявлений движения «Оккупай Уолл-стрит» можно, таким образом, услышать два основных тезиса: (1) недовольство капитализмом КАК СИСТЕМОЙ — проблема заключается в капиталистической системе как таковой, а не в отдельных фактах коррупции; (2) осознание того, что существующие формы представительной многопартийной демократии недостаточны, чтобы бороться с эксцессами капитализма, то есть что демократия должна быть изобретена заново. Это приводит нас к наиболее важному моменту протестов на Уолл-стрит: как распространить демократию за пределы формы многопартийного государства, которое очевидно бессильно, когда сталкивается с разрушительными последствиями экономической жизни? Есть ли имя у такого переизобретения демократии за пределами многопартийной представительной системы? Да: диктатура пролетариата.
В своей недавней книге с лихо закрученным названием «Саркози: хуже, чем ожидалось/Другие: ожидайте xудшего» {65} Бадью изложил подробную аргументацию против участия в «демократическом» голосовании: даже если выборы действительно «свободные» и даже если один из кандидатов явно предпочтительнее другого (например, антирасист против анти-мигрантского популиста), надо воздержаться от голосования, поскольку сама ФОРМА многопартийных выборов, организованных государством, коррумпирована на формально-трансцендентальном уровне. Значение имеет сам акт голосования, участия в процессе, который сигнализирует принятие формы как таковой независимо от конкретного выбора, который мы делаем. Исключение в этом общем правиле может быть лишь в том редком случае, когда соперничество кандидатов подспудно разрушает саму форму голосования. То есть следует помнить круговой парадокс, которым поддерживается «свободное голосование» в наших демократических обществах: во время демократического голосования мы свободны выбирать при условии, что мы делаем правильный выбор — именно поэтому, когда выбор неправильный (как это было с ирландским голосованием против конституции ЕС, или когда греческий премьер-министр еще только предложил референдум), он трактуется как ошибка, и истеблишмент немедленно навязывает повторные выборы, чтобы дать стране шанс исправить свою ошибку и сделать правильный выбор (или, в случае Греции, само предложение референдума отвергается как ложный выбор).
Именно поэтому не нужно бояться сделать единственно верный вывод из того неудобного для либеральных демократов факта, что египетская весна закончилась (на данный момент, но исход борьбы еще не предрешен) победой на выборах исламистов, роль которых во время протестов против Мубарака была незначительной: «свободные выборы» или подлинно освободительное восстание — тут надо выбрать что-то одно. Как сказал бы Руссо, именно толпа на площади Тахрир, пусть и не образуя большинство математически, воплощала подлинную volont generale [51] — и, в случае «Оккупай Уолл-стрит», именно небольшая толпа в парке Цукотти действительно представляла собой «99 процентов» и была права в своем недоверии к существующей демократии.
Конечно, тут остается проблема, как институционализировать коллективное принятие решений за рамками многопартийной демократии? Кто будет действующей силой этого переизобретения? Или, грубо говоря: кто знает, что вообще сегодня делать? Сталкиваясь с требованиями протестующих, интеллектуалы явно оказываются не в положении тех, кому полагается знать: они не могут сделать эти запросы операциональными, перевести их в предложения точных и детализированных мер, действительно реализуемых. С закатом коммунизма XX века, интеллектуалы навеки утратили роль авангарда, который знает законы истории и может вести неискушенных правильной дорогой. Люди на улице, однако, тоже не знают этого: «люди» как новая фигура «субъекта, которому полагается знать» — это миф партии, которая претендует на то, чтобы действовать от их имени, и примеров этому много, от руководящего указания Мао «учиться у крестьян» до знаменитого обращения Хайдеггера к его знакомому старому крестьянину в коротком тексте «Почему мы остаемся в провинции?» 1934 года спустя месяц после отставки с поста ректора Фрайбургского университета: «Недавно меня вторично пригласили в Берлинский университет. В таких случаях я уезжаю из города в свой уединенный домик. И слушаю, что скажут мне горы, и леса, и крестьянские усадьбы. Я иду к своему старинному, семидесятипятилетнему крестьянину. Он уже читал в газете, что меня зовут в Берлин. Что он скажет мне? Он не спеша поворачивается в мою сторону и своими ясными глазами всматривается в мои глаза, его губы плотно сжаты, он кладет мне на плечо свою верную руку и… чуть заметно покачивает головой. И это значит: безоговорочное HeT!» {66}.
Можно только догадываться о том, что на самом деле думал старый крестьянин, — по всей вероятности, он знал, какого ответа ждал от него Хайдеггер, и вежливо сказал именно это. Таким образом, никакая мудрость простых людей не сообщит протестующим, warum bleiben wir [52] на Уолл-стрит. Не существует Субъекта, который знает, таковым не являются ни интеллектуалы, ни простые люди. Не тупик ли это, когда слепой ведет слепого или, точнее, каждый из идущих полагает другого зрячим? Нет, потому что незнание каждого из них несимметрично: ответы у людей есть, они только не знают вопросов, на которые у них есть ответы. Джон Бергер писал о «множествах», которые оказались не с той стороны Стены (отделяющей тех, кто преуспел, от тех, кому не повезло): «Множества имеют ответы на вопросы, которые еще не были поставлены, и они способны пережить стены. Вопросы пока не задаются, потому что для этого требуются слова и понятия, которые звучат правдиво, а те, что используются для именования событий сейчас, утратили всякий смысл: Демократия, Свобода, Производительность и пр. С новыми понятиями вопросы скоро будут поставлены, поскольку история подразумевает именно такой процесс спрашивания. Скоро ли? В течение одного поколения» {67}.
Клод Леви-Строс писал, что запрет на инцест — это не вопрос, не загадка, а ответ на вопрос, который мы не знаем. К требованиям протестующих на Уолл-стрит следует относиться так: интеллектуалам не нужно браться за них сразу как за вопросы, на которые надо взять и придумать ясные ответы, предложить программы действий. Эти требования сами суть ответы, и интеллектуалам следует предложить вопросы на эти ответы. Ситуация тут как в психоанализе, если пациент знает ответ (его симптомы и есть ответ), но он не знает вопрос, то сформулировать вопрос — задача психоаналитика. Только в такой упорной работе сможет возникнуть и программа движения.
В давно почившей Германской Демократической Республике ходил такой анекдот. Немецкому рабочему предложили работу в Сибири. Понимая, что почта будет просматриваться цензорами, он предупредил друзей: «Давайте договоримся об условном знаке: если вы получите от меня письмо, написанное обычными синими чернилами, в нем правда. Если оно будет написано красными чернилами, то в нем ложь». Через месяц друзьям приходит от него первое письмо, написанное синими чернилами: «Здесь здорово: в магазинах всего навалом, еда — в изобилии, квартиры — большие и хорошо отапливаются, в кино крутят западные фильмы, много красивых девчонок, готовых к делу, — вот только красных чернил нет». Не находимся ли мы до сих пор в такой ситуации? У нас есть все свободы, которые мы хотим; единственное, чего не хватает, — это «красных чернил»: мы «чувствуем себя свободными», потому что у нас нет языка, чтобы выразить нашу несвободу. Это отсутствие красных чернил означает, что сегодня все основные понятия, которые мы используем для описания современного антагонизма — «война с терроризмом», «демократия и свобода», «права человека» и т. д., — являются ложными, мистифицирующими наше восприятие ситуации, вместо того чтобы позволять думать над ней. Наша задача сегодня — дать протестующим красные чернила.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.