Колыбель висит над бездной

Колыбель висит над бездной

Постепенно все сходило на нет. Даже та культурная жизнь, которая еще теплилась в начале 1970-х, казалась далеким сном в конце десятилетия. Одним из последних всплесков явились квартирные выставки подпольных художников в 1975 году. Весело и жутко было ходить по «крамольным» адресам, подниматься на лифте в чью-то квартиру или спускаться в очередной подвал, чтоб увидеть множество самых разных полотен, среди которых были и настоящие шедевры. Весело, потому что, несмотря на бульдозер, прущий на художников в Беляеве,[23] они пробились к зрителю, даже самой плохонькой своей картиной утверждая: «Живу. Пишу. Свободен». Жутко оттого, что было ясно: все это скоро прикроют. Так и случилось. Вспоминаются эти выставки как праздник, как яркий весенний день среди стойких морозов. То было странное время «квартирной» культуры: спектаклей, лекций, концертов. В 1976-м мы познакомились с Петром Старчиком, который незадолго до того вышел из казанской спецпсихбольницы, куда попал за распространение «антисоветских» листовок. В той же больнице Петя начал сочинять песни на стихи самых разных поэтов: Цветаевой, Мандельштама, Белого, Шаламова и многих, многих известных и малоизвестных авторов. Выйдя на волю, он пел дома и у друзей. Эти песни, исполняемые хриплым, низким, далеко не «вокальным» голосом, долго не отпускали. Петя был самоучкой. Он как умел аккомпанировал себе на рояле, гитаре, цитре, наверное, нарушая какие-то законы гармонии и исполнительского мастерства и заставляя морщиться профессионалов. Но в том, что он делал, было столько трагизма, душевной боли, страсти, что его песни убеждали и запоминались. В полузадушенном, сумеречном, холодеющем мире он разложил костер и поддерживал жар, которого не хватало всем.

Но где бы, что бы ни вспыхивало и даже ни тлело — пламя ли, свечечка, — все было видно с лубянской колокольни. Ее быстрые, бесшумные, как тени, пожарные в сером поспевали всюду.

Однажды мы с Петром собрались посмотреть картины художника Максима Дубаха, одного из участников квартирных выставок. По дороге заехали в милицию, куда Старчика в очередной раз пригласили для беседы. «Это на пять минут, — сказал Петр. — Они опять повторят, что мои песни мешают соседям, которые якобы жалуются. Это они-то жалуются! Первый этаж и единственные соседи — семья глухонемых».

Приехали в наше общее (мы живем рядом) 127-е отделение милиции. Петя зашел внутрь, а мы (жена Петра Саида, я, мой муж Боря, его брат Алик, Петины дети Петя и Марина) остались на улице. Немного подождав, решили подняться на второй этаж. Вскоре к нам подошел низкорослый крепкий мужчина в белой рубашке с закатанными рукавами. «Здесь стоять нельзя. Ждите внизу», — сказал он тоном, не терпящим возражений. Неожиданно в коридор вышел Петр в сопровождении нескольких человек. Лицо его горело. Быстро пройдя в другой конец коридора, они скрылись в одном из кабинетов. Видимо, именно это нам и не положено было видеть. На помощь крепкому дяде появился такой же. Они заняли все пространство от стены до стены, тесня нас и не давая пройти: «Назад, назад, вниз, пожалуйста. Пройдемте вниз. Быстренько!» Происходило что-то непредвиденное. Мы спустились вниз и побежали к другому входу. Там, во дворе милиции, стояла карета скорой помощи. Сомнений не было: это за Петром. Вскоре вышел и он в сопровождении санитаров и милицейского начальства. Жена и дети бросились к нему. Боря и Алик быстро подошли к тому, кто казался главным. «Имейте в виду, этим делом занимается академик Сахаров. Все будет известно Леониду Ильичу Брежневу», — громко сказал Боря. «Кто такие? — вскинулся тот. — Пройдите наверх!» И их увели на второй этаж, где сотрудники КГБ проверили у них документы и записали данные, пригрозив дурными последствиями за вмешательство.

А в это время санитары, взяв Петра под руки, повели к машине. Дети и Саида цеплялись за него, не давая идти. «Петр Петрович, ну Петр Петрович!» — повторяли люди в белых халатах, подталкивая его к машине. Сумев наконец оторвать Петра от жены и плачущих детей, они затолкали его в карету скорой помощи и сели сами. Машина тронулась. Дети закричали, Саида бежала следом, но, немного пробежав, остановилась. На ней не было лица. Возле ворот какой-то милиционер пытался завести мотоцикл. «У, гад!» — срывающимся голосом крикнула Саида и, взяв кусок глины, швырнула в милиционера. Он оглянулся, и я увидела на его молодом лице растерянность и смущение. Меня била нервная дрожь. Вечером того же дня, 15 сентября 1976 года, я написала стихи:

Погляди-ка, мой болезный,

Колыбель висит над бездной,

И качают все ветра

Люльку с ночи до утра.

И зачем, живя над краем,

Со своей судьбой играем,

И добротный строим дом,

И рожаем в доме том.

И цветет над легкой зыбкой

Материнская улыбка.

Сполз с поверхности земной

Край пеленки кружевной.

Позже Петя написал музыку на эти стихи, и они стали песней. Произошла катастрофа: на наших глазах средь бела дня схватили и увезли в психбольницу Петра Старчика, чтобы держать взаперти не дни, не месяцы, а годы, может быть, всегда. Так это бывало в подобных случаях. Первые недели Петру удавалось передавать на волю короткие записки, из которых мы узнали, что он в палате, где койки стоят почти вплотную, где санитары прилюдно избивают больных, где душевнобольной сосед гасит об него окурки. Позже Петр показывал нам руки со следами ожогов. Через некоторое время записки сделались сумбурными и невнятными, почерк неразборчивым. Стало ясно — началось «лечение». Впоследствии он рассказывал: после каждого укола подступала тошнота, шла обильная слюна, мутнело сознание, притуплялась память, появлялись вялость и безразличие.

Петр Старчик должен был перестать существовать как личность.

И вдруг случилось чудо. Хищная лапа ослабила хватку. Международная кампания в защиту Старчика, к которой, кажется, удалось подключить самого президента Франции, неожиданно помогла. Петра перестали колоть, перевели на более легкий режим в другое отделение, куда ему друзья передали гитару и транзистор. Однажды, включив приемник и покрутив ручку, Петр неожиданно услышал… собственный голос. Он не поверил своим ушам, решив, что и впрямь свихнулся. Но то действительно был его голос: по западному радио звучали песни Старчика. Те самые — о лагерях и тюрьмах, белых и красных, уехавших и оставшихся, одним словом о России, о страшной ее судьбе. Те самые, крамольные, за которые он попал в эти стены.

15 ноября к нашему дому подъехала машина. За рулем, как и в тот несчастный день ровно два месяца назад, сидел Алик. Но сегодня все было иначе. «Лариса!» — крикнули с улицы. Я выглянула и увидела Петра, который, задрав голову, с печальной улыбкой смотрел на наши окна. Возле него стояла Саида. Алик запирал машину. Через минуту они входили в двери нашей квартиры. Петр был худ и бледен. На нем болталось свободное черное пальто, которое Саиде кто-то дал для него. «С плеча самого Михаила Чехова, актера», — сказал Петя. Мы расцеловались. Он выглядел немного растерянным. Походил по квартире, постоял у кроватки, где спал мой младший сын, шепнул: «Как вырос». Было видно, что он с трудом привыкает к воле, к домашней обстановке.

В тот день валом валили друзья. Не умолкал телефон, не запирались двери. А Петр пел и пел: и старое, и новое, сочиненное в больнице. Тогда он впервые исполнил одну из лучших своих песен на слова Александра Кочеткова — «Балладу о прокуренном вагоне». Эти стихи были напечатаны в только что вышедшем альманахе «День поэзии», который мы передали ему в больницу. «С любимыми не расставайтесь», — пел Петр. «С любимыми не расставайтесь», — вторила ему Саида. «С любимыми не расставайтесь, всей кровью прорастайте в них…» Голоса сливались, разлучались и соединялись снова, заполняя пространство. «И каждый раз навек прощайтесь, и каждый раз навек прощайтесь, и каждый раз навек прощайтесь, когда уходите на миг…» Мелодия была стремительна и неудержима, как летящий по рельсам состав. Голоса звучали обреченно, будто в предчувствии близкого крушения. Песня-заклинание, песня-мольба надрывала душу. Плакали все. Через пять лет после этой истории на одной из прессконференций французский журналист спросил советского чиновника Загладина: «Правда ли, что в вашей стране сажают в психбольницу за исполнение песен в собственном доме?»

«За исполнение песен в собственном доме» — слова из обращения к президенту Франции Валери Жискард’Эстену, написанного Борей в защиту Старчика и среди прочих переданного на Запад.

* * *

Конец 1970-х. Разгром Хельсинкской группы. Аресты, аресты, аресты… Новое десятилетие началось с высылки Сахарова. Никто не знал, что будет со страной, а я к тому же не знала, как это отразится на жизни нашей семьи, ведь Борю связывали с Андреем Дмитриевичем долгие дружественные отношения. Это не могло остаться без последствий. Каждый обычный мирный день казался чудом.

Благие вести у меня,

Есть у меня благие вести:

Еще мы целы и на месте

К концу сбесившегося дня.

На тверди, где судьба лиха

И не щадит ни уз, ни крова,

Еще искать способны слово,

Всего лишь слово для стиха.

Март 1982-го. Меня вызывают на Лубянку. «Ваш муж Борис Альтшулер вам постоянно лжет, — заявляет молодой стриженный ежиком следователь. — Его связывают „вы сами понимаете с кем“ (он ни разу не произнес страшного имени) отнюдь не научные интересы, а общая подрывная антисоветская деятельность. Существуют лишь два варианта: в двухнедельный срок покинуть страну или… — последовала выразительная пауза, а потом он с удовольствием отчеканил: — Или ваш муж не увидит своих детей десятьпятнадцать лет». «А третьего пути нет?» — тупо спросила я, до той поры не задавшая ни единого вопроса. Следователь расхохотался, откинув голову. «Скажите спасибо за выбор, который вам предоставили», — отсмеявшись, сказал он.

В мае на вторичной беседе все тот же следователь невозмутимо изрек: «Об отъезде забудьте. Это был маневр, проверка вашей реакции. Вы никогда не уедете. Лучше объясните мужу, что ему дан последний шанс. Дальше пусть пеняет на себя». Что это были за «маневр» и «проверка», можно было только гадать.

Той весной Борю уволили с работы, потом стали привлекать «за тунеядство», и через несколько месяцев он устроился дворником в ДЭЗ неподалеку от дома, где проработал пять лет — до июля 1987 года, когда вернувшийся из ссылки Сахаров взял его на работу в Физический институт Академии наук.

17 ноября 1983 года. Девять утра. Звонок в дверь.

«Кто?» — «Откройте. Из ДЭЗа». Называют фамилию начальницы Бори. Открываю. Оттеснив меня, в коридор вошли восемь здоровых мужчин. «Грабители!» — мгновенно решила я и попыталась не дать им закрыть за собой дверь. Один из них, видимо старший, предъявил удостоверение, которого я не разглядела, но тут же почему-то поняла — КГБ. «Мы обязаны провести у вас обыск», — заявил он. «Но мне надо уходить. Меня ждут, — наивно возразила я. — Нужно хотя бы предупредить, что не приду». Я бросилась к телефону, подняла трубку. Один из восьми тут же оказался рядом со мной и нажал на рычаг: «Звонить нельзя. Дома кто-нибудь есть?» — «Да. Дети». — «Будите». Я подняла детей. Они быстро оделись и с любопытством следили за происходящим. Мне удалось каким-то чудом убедить главного, что старшему сыну нужно идти на занятия. Сын, поняв мои знаки, побежал на участок, где папа работал дворником. Боря успел позвонить разным людям и передать свою записную книжку в надежные руки, а потом пришел домой. Следом за ним появился Алик. Вскоре пришел наш друг и сосед писатель Юрий Карабчиевский. Ему, как и Алику, немедленно были заданы все полагающиеся вопросы (фамилия, кем приходится хозяевам квартиры, цель визита). Он знал, что до конца обыска его не выпустят, и пришел, чтоб коротать с нами этот бесконечно длинный день. Присутствие Юры и Алика, непринужденный разговор и шутки — как это было важно тогда! Обыск длился до вечера. «Уведут его или нет?» — стучало в мозгу.

Безучастно смотрела я, как восемь мужчин роются в вещах, книгах, рукописях, записных книжках, как они аккуратно снимают с металлической подставки перекидной календарь с моими пометками. Но, когда, выйдя в коридор, я увидела, что один из них залез в карман моего пальто и, вытащив черновик, принялся его читать, я взорвалась: «Что вы делаете?! Я даже мужу не показываю черновиков!» В ответ он молча положил мои бумажки обратно в карман. Они унесли массу книг: Мандельштама, Набокова, Цветаеву, машинописный экземпляр романа Феликса Розинера «Некто Финкельмайер», три пишущих машинки, кассеты с записями классической музыки, текстов на английском и песен Феликса и Старчика…

Мой муж дополняет: «Примерно через год я по совету Софьи Васильевны Каллистратовой направил в прокуратуру г. Москвы жалобу прокурору по надзору за деятельностью органов государственной безопасности о том, что КГБ не возвращает мне изъятые при обыске аудиокассеты, и просил вернуть эти записи в неповрежденном виде, мотивируя тем, что на этих кассетах „английские уроки моей жены, запись музыкальных этюдов ее женской гимнастики, уникальные записи людей, ушедших из жизни…“ В январе 1985 года меня вызвали в Главную приемную КГБ СССР, где тот же самый „молодой стриженный ежиком следователь“, который беседовал с Ларисой в марте 1982 года, вернул мне все шестьдесят компакт-кассет, заверив: „Борис Львович, у нас ничего не пропадает“. Дома, включив Старчика, убедились, что все правда. Странно было слушать привезенную с Лубянки „Владимирскую прогулочную“ на слова Вити Некипелова: „Даже и небо решеткою ржавою красный паук затянул“. А самого Виктора Некипелова в это время медленно убивали в лагере…»

В этот же период КГБ распространило про меня в писательских кругах «достоверные» сведения, что я уехала в Израиль. Я узнала об этом много позже, в том числе от Маргариты Алигер. А поскольку с нами тогда мало кто решался общаться, то многие в это поверили. Настолько, что уже лет через пятнадцать после распада СССР один знакомый поэт спросил: «А когда вы вернулись из Израиля?» — и категорически отказывался верить, что мы никуда не уезжали и все эти годы жили на Теплом Стане. А 2 февраля 2008 года даже «Литгазета» в большом перечне своих авторов с указанием их места жительства написала «Лариса Миллер — Израиль», правда, через неделю напечатала с извинениями мое письмо-опровержение. Такой отголосок событий четверть вековой давности означает, наверно, только то, что в свое время, в начале 1980-х, эти «сведения» обо мне распространялись не только устно, но и были занесены во все базы данных, включая базу данных авторов «Литгазеты».

* * *

А Россия уроков своих никогда не учила,

Да и ран своих толком она никогда не лечила,

И любая из них воспаляется, кровоточит,

И обида грызет, и вина костью в горле торчит.

Новый век для России не стал ни эпохой, ни новью.

Матерится она, и ярится, и кашляет кровью.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.