Юг

Юг

На юг ездили с большими чемоданами. Чтоб их закрыть, отчим нажимал коленкой на крышку, а мама, закусив губу, запирала замки. На вокзале брали носильщика и, приказав мне не отставать, почти бежали за ним по перрону, задевая прохожих сумками, которые не поместились на тележку. Экономя деньги, ездили обычно в плацкартном вагоне. Остановившись возле своего вагона, где в ожидании посадки уже стояла толпа, я с завистью поглядывала на соседний купейный или, как его тогда называли, купированный вагон, в который легко и весело ныряли пассажиры. Дорога на юг была долгой, но я любила ездить — лежать на животе на второй полке и смотреть в открытое окно, в которое врывался ветер и вышибал из глаз слезы. Правда, через некоторое время во рту начинало першить, в нос набивалась сажа, а в углы глаз — соринки. И все же весь первый день я валялась на верхней полке. Даже лень было слезать, когда приносили чай. Хотя чаепитие в поезде — кайф особый. Когда вторая полка теряла свою новизну, еда становилась главным развлечением. «Поди посмотри, не несут ли чай», — говорили мне. И я с удовольствием бежала к титану, чтоб поглядеть, не греет ли проводница воду, не готовит ли стаканы с подстаканниками, не звенит ли ложечками, не высыпает ли на стол аппетитные кусочки рафинада в бумажной обертке. И если да, то из сумки извлекались вареные яички, спичечный коробок с солью, куриная ножка, огурец с помидором — обычный дорожный набор, который вызывал у меня зверский аппетит, отсутствовавший в обычное время. Мама знала это мое свойство и старалась побольше в меня впихнуть за время пути. Была еще одна дорожная радость — рынок во время стоянки, где, по мере того как продвигались на юг, появлялось все больше и больше соблазнов: горячая картошка на широких капустных листах, малосольные огурчики с прилипшей к ним веточкой укропа, холодное кислое молоко, какие-то лепешки, а еще южнее — яблоки, сливы, дыни. Из поезда высыпали полосатые пижамы и длинные халаты, чтобы, шаркая тапочками и стуча каблучками, устремиться к ведрам, корзинам, кулькам. Щелканье кошельков, возбужденные голоса, беготня по перрону и наконец — свисток паровоза, взмах флажка и… поехали. Пассажиры со снедью расходились по вагонам, и начинался пир. Однажды наш сосед, увидев идущего вдоль поезда парня с дынями, протянул в окно деньги и крикнул: «Парень! Дыня! На три рубля!» Поймав трешку, молодой человек поднес к окну дыню, но поезд тронулся, и дыня начала медленно уплывать. Сосед тянул руки, парень — дыню, а поезд набирал скорость. Мы оплакивали дыню до ближайшей остановки, на которой купили другую и дружно съели. А между трапезой и сном играли в «испорченный телефон», «балду», «черный с белым не берите» и «виселицу» — это когда надо отгадать пропущенные буквы, пока тебя не успели «повесить». Одна ножка, вторая, ручка правая, ручка левая, огуречиком туловище, тонкая шейка, круглая голова со всем подробностями. Твои мгновения сочтены, а буквы все не те да не те. Всю дорогу я заставляла маму меня вешать, а когда ей надоедало, уговаривала соседей. В поезде утомляли только жара и грязь. Весь вагон пах туалетом. Этот запах преследовал даже по приезде. Постоянным местом нашего отдыха были Гагры, которым мы изменили лишь однажды, купив путевку в Туапсе, где по ночам кричали шакалы, а в комнату залетала летучая мышь.

О, эти загадочные Гагры, где перед началом каждого сеанса в летнем кинотеатре ставили одну и ту же заигранную пластинку, которую к тому же еще и заедало. «Утомленное солнце нежно с мо… нежно с мо… нежно с мо…» — неслось над поселком. Наша хозяйка Вера Николаевна, пожилая дама с короткой стрижкой, ярким браслетом на худом запястье и тяжелыми серьгами в ушах, всегда приятно улыбалась, и лицо ее блестело от крема. Говорили, что она родом из Ленинграда и много лет назад вместе с мужем-профессором обосновалась в Гаграх, чтобы поправить его здоровье. Когда муж умер, она вышла замуж за огромного, тучного менгрела по фамилии Киберия, который до обморока любил оперу Россини «Севильский цирюльник». Каждый, кто снимал у них комнату, привозил ему пластинки с записью этой оперы. Когда Киберия был дома, он обычно сидел в круглой, увитой диким виноградом беседке, куда они с Верой Николаевной перебирались на лето, и слушал своего Россини. «Фигаро, Фигаро, браво, брависсимо», — неслось из беседки. Однажды Вера Николаевна послала меня к нему за сигаретами. Отодвинув висящую на двери пеструю ткань, я увидела, как возле проигрывателя, прикрыв глаза, сидит грузный волосатый Киберия в длинных синих трусах и голубой майке. Он подпевал пластинке, и лицо его выражало полное блаженство. Я тихонько взяла со стола сигареты и вышла. О, эти живописные Гагры: сарайчики, летние домики, терраски, беседки, настроенные Верой Николаевной с Киберией и до предела забитые отдыхающими. Да что сарайчики! Некоторые спали на раскладушке или пляжном топчане под банановым листом или каким-нибудь душистым кустарником, платя пятьдесят копеек в сутки. Мамин двоюродный брат, проживший месяц под открытым небом, однажды проснулся оттого, что его лизнула в лицо огромная бродячая собака. Он перевернулся на другой бок и, подставив ей затылок, продолжал спать. Все это хозяйство лепилось на склоне горы, и несколько раз в день приходилось ползти вверх по жаре: с моря, с рынка, с почты. Добравшись до дому, хотелось тут же бежать обратно, чтоб окунуться. Но вместо этого мы плюхались на койку и лежали, пока не переставало стучать в висках.

Раз в неделю мама будила меня рано утром, до жары, и мы спешили к автобусу, который, несмотря на ранний час, приходилось брать штурмом. Стиснутые со всех сторон, мы доезжали до конечной. «Рынок», — кричал водитель, и, распаренные пассажиры вываливались из автобуса. А на рынке стоял гул и рябило в глазах от пестроты прилавков. Переходя от прилавка к прилавку, мама не просто делала покупки, а совершала некий обряд: щупала, пробовала, просила заменить, сомневалась, уходила, возвращалась. Я то и дело теряла ее и в панике бросалась искать. «Держи сумку, — говорила она. — Не спи. Держи как следует. Ты видишь, все сыплется мимо». Постепенно я дурела от жары, толчеи, пестроты и гвалта. Расхваливая свой товар, кавказцы хватали нас за руки. Один даже выскочил из-за прилавка и потащил меня за собой, чтоб подарить яблоко величиной с дыню.

У входа на рынок сидели на корточках продавцы вина и сыра. Белые влажные кругляши сыра лежали на белоснежных тряпочках. Из огромных бутылей наливали в кружку виноградного вина на пробу: «Пей, дорогая, не бойся, и дочке дай. Это же чистый виноград». Вино было терпким и сладким. Сделав глоток-второй, я не смогла остановиться и допила до конца. Продавец сыра, поглядев на меня с усмешкой, протянул ломтик сулугуни: «На, закуси. Сыр молодой, как ты». Выйдя с рынка, мы всегда заходили к живущему поблизости знаменитому на все Гагры Исачку, который ловил, коптил и продавал ставриду. К сожалению, я очень смутно помню пропахший рыбой живописный дворик с развешанными для просушки сетями и разложенными повсюду полосочками стекла, с помощью которого Исачок коптил рыбу. Сам хозяин, смуглый, черноволосый, кудрявый, средних лет балагур и весельчак, всегда встречал нас в длинном фартуке и, снабдив рыбой, провожал до самых ворот, уверяя, что мы оближем пальчики и проглотим язык.

Когда у меня появился отчим, то есть с 1951 года, мы ездили в Гагры каждое лето. Но отчетливей всего я почему-то помню лето 1954-го, когда ходила в длинном ситцевом халате днем и шелковом платье с крылышками вечером, когда на меня оглядывались прохожие, а темпераментные кавказцы высовывались из машин, что-то выкрикивали и махали руками. Однажды, когда я ждала маму возле почты, мне под ноги упала коробочка, из которой выпали яркие клипсы. Подняв глаза, я увидела сидящего на подоконнике второго этажа молодого человека, который прижимал руку к сердцу и улыбался. Тем летом у меня были особенно длинные ресницы, особенно черные брови и особенно вьющиеся волосы. Это был мой второй расцвет. Последний случился на целине, в 1958-м, а первый — в раннем детстве, когда, по словам бабушки, у меня был такой румянец, что казался ненастоящим, и хотелось меня потрогать.

В 1954-м в многочисленных домиках Веры Николаевны жила целая стая девочек приблизительно моего возраста. Мы ходили на пляж огромным колхозом с двумя черными надувными камерами. Зайдя поглубже в море, мы ложились на камеру и во все горло распевали:

Двенадцать негритят

Пошли купаться в море,

Двенадцать негритят

Резвились на просторе,

Один из них утоп,

Ему купили гроб,

И вот вам результат —

Одиннадцать негритят…

Пели до тех пор, пока не оставался один негритенок:

Но скучно одному,

Он взял себе жену,

И вот вам результат —

Двенадцать негритят… —

кричали мы и, если были силы, заводили все сначала. Иногда на пляже появлялась наша хозяйка. Сбросив легкий халатик, она не спеша входила в воду и с достоинством окуналась. Плавала она медленно и долго, каким-то особым, ей одной известным стилем: дважды помахав кистью, она погружала ее в воду, затем такое же двойное помахивание другой, и так без конца. Куда бы она ни заплывала и сколько бы народу ни купалось, Веру Николаевну было видно отовсюду.

На нашей «Лысой горе» шла весьма сложная ночная жизнь. Иногда я просыпалась от топота, хохота и визга. К утру все стихало, и, когда мы с мамой бежали к морю, на «Лысой горе» крепко спали. Не все, конечно. «Праведники» вроде нашего семейства вставали рано и занимались обычными курортными делами: готовили завтрак, отправлялись на рынок или спешили захватить утренний ультрафиолет. Однажды мы узнали, что среди «праведников» завелась великая грешница — шестнадцатилетняя Ася, которая вечерами бегала на танцы и регулярно возвращалась домой в сопровождении местного парня с усиками. Однажды утром я увидела взбудораженную и заплаканную Асину маму, которая приглушенным голосом рассказывала Вере Николаевне: «Я вышла, чтоб загнать Аську спать, а он шагнул мне навстречу и говорит: „Мама“. Я чуть сознание не потеряла. Что значит „мама“? Какая я ему мама? Что эта шлюха натворила?» Я нарочно долго подметала кухню, чтоб побольше услышать.

Надо же, Аська, с которой мы вместе висели на камере и пели «Негритят», тоже вела загадочную ночную жизнь. И это ставшее вдруг таинственным слово «мама»… Скоро Аську увезли домой в Калугу, и наши ряды поредели. Из оставшихся я больше всех любила Наташку и ее дедушку — профессора медицины из Тулы. Даже не знаю, кого больше. В главном доме Веры Николаевны было полно старинных, давным-давно привезенных из Ленинграда вещей: кресел, светильников, книг. Посреди полутемного зала стоял расстроенный рояль, на котором валялись ноты. Видимо, все это принадлежало ее покойному мужу. Однажды, когда я рылась в нотах, вошел Наташкин дедушка. «Ну, что ты нашла?» — спросил он. «Вот, какие-то старые ноты, не по-русски написано». — «А, так это „Фауст“ Гуно. Переложение для фортепиано. Можешь сыграть?» «Смотря что, — сказала я и, полистав, наткнулась на арию Зибеля. — Вот это могу». Немного поковырявшись, я заиграла довольно гладко. Наташин дедушка, стоя за моей спиной, запел: «Расскажите вы ей, цветы мои». Он пел смешным дребезжащим голосом, но очень чисто. Нам так понравилось музицировать, что мы стали приходить в эту комнату каждый день, и у нас даже появились слушатели. Но однажды мероприятие сорвалось: у меня поднялась температура. Убегая в аптеку, мама попросила Наташкиного дедушку навестить меня. Он зашел в комнату и присел на край кровати. Потрогав мой лоб и попросив показать горло, он стал осторожно водить шершавой ладонью по моим плечам и рукам.

«Хочешь, пощекочу тебе пятки?» — спросил он. «Зачем?» — удивилась я, не зная, как относиться к его странным ласкам и чувствуя какую-то неловкость. «Если испугаешься щекотки, значит, будешь влюбчива». «Не надо», — попросила я. Он провел ладонью по моим ногам: «У тебя на ногах музыкальные пальчики». В это время вернулась мама. Наташкин дедушка отдернул руку и встал. «Она перегрелась, — сказал он. — Все пройдет». Не умея объяснить, что произошло, я стала избегать его.

…А потом жизнь круто переменилась. В соседней с нами комнате появилось двое студентов. Я уже слышала о них от худенькой большеглазой Стеллы, которая со своей подружкой Риммой поселилась у Веры Николаевны еще до нас. «Вот приедет мой мальчик, и надену это платье, — говорила Стелла. — Приедет мой мальчик, и пойдем в ресторан. Приедет мой мальчик…» И мальчик приехал. Его звали Натан. Я увидела его, вернувшись днем с моря. У него были темные волосы и темные глаза. «Черный Принц», — подумала я. Почему «принц», сама не знаю. С того момента, как он появился, мне почему-то расхотелось спать днем и захотелось сидеть на нашей общей терраске и писать рассказ, начатый еще весной. Я выходила на террасу с тетрадкой, карандашом и ластиком и, усевшись за круглый стол, устремляла взор вдаль, на море. К сожалению, Натан редко заставал меня в этой позе. Он жил той самой непостижимой ночной жизнью, которая проходила мимо меня, и режим его не совпадал с моим. Но однажды он оказался дома и появился на террасе как раз в тот момент, когда на меня нашло вдохновение. «Что ты пишешь?» — спросил он. «Рассказ», — ответила я, продолжая писать. «Рассказ?» — изумился Натан. Я пожала плечами, что должно было означать: «Подумаешь, это мое обычное занятие». «О чем же пишешь?» «О детском доме и об одной семье», — ответила я, орудуя ластиком.

«О детском доме?» — еще пуще удивился Натан. Я была на седьмом небе. Пока все шло как нельзя лучше: его изумление и моя невозмутимость, его восхищение и моя скромность. Но, решившись наконец поднять глаза, я увидела, что он едва сдерживает смех. «Он смеется надо мной, — в ужасе подумала я. — Он все это время надо мной смеялся». Я поднялась, чтобы немедленно уйти. «Прочти», — попросил Натан. «Нет», — отрезала я и ушла в комнату.

Я по-прежнему ходила по утрам на море, висела с девчонками на надувной камере, ездила с мамой на рынок, бегала с ней в кино, но одновременно с этой я вела еще и другую, невидимую миру жизнь: ложась спать, прислушивалась к голосам за стенкой; загорая на берегу, смотрела туда, где в обществе Стеллки и Риммы сидел Черный Принц; возвращаясь с рынка, бросала взгляд на соседнюю дверь. Почти не общаясь с ним, я успела изучить его привычки: знала, как он смеется, плавает, ходит. Иногда я неожиданно ловила на себе внимательный взгляд его черных глаз, и меня бросало в жар. Однажды, вернувшись с моря, я увидела замок на соседней двери. Неужели уехал?! Но оказалось, что все четверо — Натан с приятелем, Стеллка и Римма — отправились на несколько дней в Сухуми. Время остановилось. И как я жила до появления Черного Принца? Кино, парк, пляж — тоска смертная. Интересно, что такое «несколько дней» — пять? семь? десять? И вдруг замок исчез. Дверь приоткрыта, а за дверью — Натан. «Ты еще здесь? А я уж боялся, что, пока мы катались, ты уехала, так и не прочтя мне своего рассказа». «Боялся». Он сказал «боялся». «Могу прочесть», — выпалила я и, задохнувшись от собственной отваги, пошла за тетрадкой. Надо было спешить. Я могла читать, только пока рядом не было мамы. При ней деревенела. Принеся тетрадку, я села на плетеный столик (наверное, мне казалось, что так я выгляжу взрослее и непринужденней) и стала читать. Когда кончила, Натан поаплодировал. «Ну ты даешь. Лучше Льва Толстого. Мне тоже хочется похвастаться. Поедешь смотреть, как я играю в волейбол? Это недалеко. Повезут на автобусе». «Как? Одна?» — растерялась я. «Почему? Можно с родителями». На следующий день мы ехали по узкой тенистой дороге. В открытые окна автобуса лезли ветки, и Натан, который сидел перед нами у того же окна, отводил их рукой и оглядывался, чтоб убедиться, что все в порядке. Игра проходила на волейбольной площадке какого-то санатория. Играли две любительские команды. Я ничего не смыслила в правилах игры, но тихо умирала от восторга, глядя, как Натан бьет по мячу, то почти падая на землю, то высоко подпрыгивая. Я чувствовала себя прекрасной дамой на рыцарском турнире: все эти прыжки и падения были в мою честь. По дороге назад мама попросила Натана позаниматься со мной извлечением корня. Уже шел сентябрь, занятия в школе начались, а мы только 14-го предполагали вернуться в Москву. «Помогите ей. Она ничего не смыслит в математике», — объяснила мама.

«Зато пишет как Лев Толстой», — засмеялся Натан. Теперь каждое утро он занимался со мной извлечением корня. Он даже задавал мне домашнее задание, которое я принималась выполнять сразу же после урока. Пожалуй, извлечение корня — единственная математика, которую я поняла.

А потом мы уезжали. Уехать из Гагр было мудрено: поезд стоял минуту, а садились толпы. Я смертельно боялась посадки. Но в этот раз меня занимало другое: где Натан? куда он исчез? почему не пришел прощаться? Я ничего не видела и не слышала вокруг себя. Мне совали в руки сумки, велели куда-то идти. Я послушно шла, останавливалась, отвечала, но в голове моей было одно — где Натан? Наконец появился поезд. Подхватив вещи, все побежали к своему вагону. Мы тоже. Над головами поплыли чемоданы, тюки, сумки, плакали дети, визжали женщины, ругались мужчины. И в это мгновение в толпе мелькнуло ЕГО лицо.

«Там остался ящик с фруктами», — крикнул ему отчим. Натан схватил стоящий на перроне ящик и присоединился к нам. Он взял у мамы вещи и стал передавать отчиму. Потом помог протиснуться мне и маме, помахал рукой и исчез.

Не успев обрадоваться, я совсем упала духом. Теперь уж было ясно, что это все, больше я его не увижу. Мы стали устраиваться в вагоне, убирать вещи, и, когда наконец немного перевели дух, возле нас вырос Натан. «Откуда вы?» — удивилась мама. «А я еду в этом же поезде, только в общем вагоне». — «Как? Почему? А где вся компания?» — «Они еще остались, а мне надоело. Сегодня пошел и купил билет в общий». Он смотрел на меня и улыбался. «Это из-за меня, из-за меня», — стучало в моей голове. «Давайте пить с нами чай», — предложила мама. «Я пойду устроюсь, а позже приду». Когда он пришел, вагон спал. Я лежала на верхней полке головой к проходу, чтоб не пропустить его. Он подошел ко мне и сказал: «Хочешь, научу читать мое имя? Оно с секретом». Он вынул из кармана химический карандаш и, послюнив его, написал на моей ладони: «Натан». «Теперь не мой руку и каждое утро читай мое имя туда и обратно». Это открытие меня поразило. «Знаешь, ты мне здорово нравишься, — тихо сказал Натан, подергав меня за косы. — Даже Стеллка взревновала и раньше уехала. Ты знаешь об этом?» Я не знала. Все, что он говорил, было так невероятно, что не укладывалось в голове. «А мы в Москве будем встречаться? В театры ходить? В кино?» — говорил Натан, продолжая слегка дергать меня то за одну, то за другую косу. Сон какой-то. Ведь он перешел на последний курс института, а я в восьмой класс. Ему двадцать один, а мне четырнадцать. Он говорит мне «ты», а я ему «вы». Но вот он стоит рядом и произносит удивительные слова. А на соседней полке храпит какой-то толстяк, внизу сопит ребенок, кто-то разговаривает во сне. «Ну ладно, спи. Я приду завтра». Черный Принц пошел по проходу, огибая чьи-то ноги, обходя сумки, спотыкаясь о чужую обувь.

Едва я вернулась в Москву, он позвонил и пришел. Я сидела на столе и, болтая ногами, рассказывала ему о своем классе, в котором появились такие экзотические существа, как мальчики. (Это был первый год совместного обучения.) По сравнению с Черным Принцем все наши ребята казались мне недомерками и дурачками. Напоив Натана чаем, я пошла провожать его до метро. На мне была школьная форма, а на нем черный костюм и зеленая велюровая шляпа. Я оглядывалась по сторонам: вот бы встретить кого-нибудь из класса. Вечером я рассказала про Натана маме. Она засыпала меня вопросами, желая знать все. Немного помявшись, я рассказала, что, когда спрыгивала со стола, он подхватил меня и, немного подержав в воздухе, как бы нехотя опустил. Когда Натан позвонил снова, трубку взяла мама и попросила пока не приходить. «У нее совсем нет времени, — говорила мама. — Она ведь учится в двух школах, в музыкальной и простой». Он попросил к телефону меня, и я скучным голосом повторила то же самое. «Это твое последнее слово?» — спросил он мрачно. Я повесила трубку, боясь разреветься. «Никуда он не денется», — сказала мама, внимательно следившая за моим лицом.

Он появился через три года, когда я поступила в институт. Мы ходили в театры и кино, как он хотел когда-то. Он возил меня к своим родителям на Сиреневый бульвар, к своему другу на Волхонку. Новый год встречали вместе. Я пригласила подружку. Натан привел друзей — девушку и двух приятелей, которые много пили, острили, рассказывали лихие эпизоды своей бурной жизни. Девушка скинула туфли и положила ноги на колени Натану. «Было и прошло», — пренебрежительно, грубо отрезал он и переложил ее ноги на колени своего приятеля. Потом повернулся ко мне. «Вот моя невеста. Единственное светлое пятно в моей жизни, — заплетающимся языком говорил он. — Я разрешу ей отрезать косы только после третьего ребенка». Праздника не получилось. Болела голова и хотелось плакать.

Но это все потом. А сейчас он шел в свой общий вагон, а я, лежа на верхней полке, смотрела на фиолетовые буквы на ладони. Как ни читай, все Натан.

* * *

Если память жива, если память жива,

То на мамином платье светлы кружева,

И магнолия в рыжих ее волосах,

И минувшее время на хрупких часах.

Меж холмами и морем летят поезда,

В южном небе вечернем пылает звезда,

Возле пенистой кромки под самой звездой

Я стою рядом с мамой моей молодой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.