IV

IV

Росла тревога, росла тоска: что же будет? Все — по-старому?

Пришел в субботу профессор, запыхался от усталости, словно гнались за ним. Отдышался и сказал:

— Сейчас видел атаку казачков…

— Ну?!

— Шашки так и сверкнули на солнце. — Он сказал это деланно-спокойным тоном, притворялся невозмутимым. У меня все упало внутри.

— Ну, значит, надо бросить…

— Само собой…

— Раз войска на их стороне, психологический перелом еще не наступил. Да ты видел — рубили?

Он не сразу ответил. Всегда у него была эта возмутительная склонность — поважничать, потомить, помучить загадочным молчанием.

— Рубили или нет — не видел. А видел: офицер скомандовал, шашки сверкнули — на солнце ловко так это вышло, эффектно. Я нырнул в улицу Гоголя и — наутек! Благодарю покорно…

Помолчал. Затем прибавил в утешение еще:

— И бронированные автомобили там катались — тоже изящная штучка… Журчат…

— Иду смотреть!

— Я не думал, что они такие маленькие, — профессор решил, по-видимому, забронироваться в столь равнодушной деловитости и невозмутимости. — Для внутреннего употребления разве?.. Иди, иди, — иронически напутствовал он меня. — Все равно туда не пустят, а по шее получить можешь в любом месте…

И уже вдогонку, когда я был на лестнице, попытался дружески охладить мою стремительность:

— Через мост не пускают! Переходы заняты!..

Однако через мост я прошел: фигура у меня солидная, проседь значительная, на бунтовщика не похож.

За мостом ожидал увидеть картину разгрома, но никаких признаков боевой обстановки, смуты, даже простой тревоги не было заметно: озабоченно шли, спешили люди — простые и щегольски одетые — с покупками, нотами, портфелями, половыми щетками и просто так, без всего. И обрывки разговоров, которые долетали до меня, чужды были злободневного интереса:

— А Петропавловский шпиц выглядит много выше Исаакия…

— А взаимная любовь — знаете, какую она роль играет?

— Вы не верьте ему, барышня: арапа строит… Это — пушкарь, ему завтра на позицию…

Все — в заведенном искони порядке.

Лишь подходя к Александровскому саду, услышал я дикий крик:

— Ка-за-ки!..

И толпы ребят, в теплых пиджаках и пальто, широкими, проворными прыжками рассыпались по саду, падая в снег, приседая и прячась за деревья.

Казаки разомкнутой стеной проехали от Невского до Исаакия, повернули назад, построились в колонну справа по три и завернули на Гороховую. Никого из проходивших по улице не тронули.

На Невском было так же, как и накануне, — убрали лишь вагоны трамвая. Шла торговля. Ходила обычная публика, проезжали извозчики и собственники, жужжали автомобили. Как будто меньше было молодежи рабочего облика. Но по обеим сторонам густой смолой текли деловые и праздные люди, нарядные дамы и бабы в полушубках, с котомками за спинами, офицеры, гимназисты, рассыльные и прочий люд, у которого остался один только способ передвижения — собственные ноги.

Раза два во всю ширину Невского, захватывая и панель, проезжали конные отряды — сперва сотня забайкальцев, потом жандармский эскадрон. Публика, видимо, привыкла к этому маневрированию: спокойно раздавалась в стороны, пропускала всадников и снова текла пестро-черным потоком по панелям.

Я дошел до Аничкова дворца — ничего необычайного. Вернулся. Прошел по Пассажу — обилие милых созданий, старичков около девочек-подростков. Значит, по-старому, никто не встревожен, не вспугнут…

Вечером по телефону товарищ по журналу сообщил, что на Невском была стрельба, казаки убили пристава.

— От кого вы это слышали?

— Очевидцы рассказывают.

— Не верю очевидцам: сам ходил — ничего не видал.

— На Знаменской, говорят…

— До Знаменской, правда, не дошел, но очевидцам не верю: много уж очень их стало…

Уныло молчим оба. Ясно одно, что дело проиграно, движение подавляется и люди тешат себя легендами.

— Раз стреляли, значит — кончено, — говорю я безнадежно, — надо разойтись. А вот когда стрелять не будут, тогда скажем: «Ныне отпущаеши раба твоего…»

В конце концов — нервы издерганы, измотаны, сна нет, и не на чем отдохнуть душой…