Мальчик Майк с петроградской стороны

Мальчик Майк с петроградской стороны

В первый раз я увидела моего любимого певца (ныне ушедшего) много лет назад, малоснежной ветреной зимой, мы долго добирались на концерт в трамвае через какие-то промзоны, бац, приехали: ДК. Узковатый зал, люди деловито испытывают магнитофоны («раз, раз-раз, даю пробу»), шум, Артем Троицкий на сцене. Не помню, кто пел первым, но хорошо врезалось в память сообщение, что накануне у бедных певцов руководство попятило все электроинструменты за их выступление на Тбилисском фестивале, и музыканты играли на простеньких гитарах, а ударник бил по пустым жестянкам. Тут же присутствовал и фаготист (то ли гобоист, не помню), даже виолончелист, короче, это были так называемые акустические звуки, древние звуки школьной художественной самодеятельности эпохи ВИД… Пел своим благородным тенорком Гребенщиков, расхлябанно блямкал оркестрик, а тут как раз на сцене оказался тот, кого ждали, мальчик Майк с Петроградской стороны. Миша Науменко. Он встал очень прямо, даже надменно, музыканты напряглись, ударили кто во что горазд, поехала какая-то простенькая игра, и Майк закричал ровно, чеканно, нахальным тоном под этот звенящий бубнеж. Это было, конечно, пение, прослеживалась даже какая-то весьма древняя мелодия как у дьячка в храме; но Майк сделал нечто с нашими душами, вроде бы спас их, увел в свой цветущий мир, где царила в разных формах его великая любовь, в том числе и в таком виде как заунывный повтор «ты дрянь», бессильное заклятие против сводящей с ума милой женщины, которая ухом не ведет при словах «ты спишь с моим басистом и играешь в бридж с его женой». Такие почти скотт-фицджеральдовские мотивы поведения, то ли жизнь с колдуньей и наркоманкой Зельдой, то ли мелодия из «Великого Гэтсби» – или, может быть, что-то от «белесой ведьмы» Венички Ерофеева, несмотря на то, как несхож мир общежитий подмосковных кабельных рабочих и мир петербуржских интеллигентных коммуналок, портвешок-то один на всех, всем от него въезжать в кайф и затем быстро жить.

Майк Науменко пел свои песни монотонно, в лучших традициях близкого моего сердцу тогдашнего театра Эфроса (который, кстати, требовал от артистов этой великой монотонии, в коей, как я теперь понимаю, наслушавшись музыки Владимира Мартынова типа первые полчаса «Ночи в Галиции» или целиком «Страсти по Иеремии», – в коей заключен некоторый закон искусства «не настаивай») – и это был крик поэта, непохожий на обычное эстрадное пение, пусть даже самое заливистое. Как непохожа вообще речь автора на речь актера. Науменко как бы не замечал смысла собственных слов – и тем большее внимание обращал на это дело слушатель, приемник с антенной во лбу, регистрирующий простую, чистую, свободную от акцента и подсказки интонацию – это был случай, когда зритель в зале становится гениален, он понимает все что надо (много больше).

Насчет того же, я помню, Марк Захаров начала восьмидесятых говорил своим актерам: читайте текст так, как будто вы поете оперу, причем на китайском языке. Актерам было дико, им не давалось то, что легко дается поэту: пение без выражения, монотонность.

Эта монотонность, однако же, требует другого: прямого попадания текста в то место у человека, где ухает, когда он валится в пропасть или когда при нем бьют голодную кошчонку, – в то место, где екает от страха душа. Вот туда идут все важные тексты.

Майк пел деревянно и внаглую, четко произнося слова:

– Я сижу в сортире и читаю «ROLLING STONES»… Веничка на кухне разливает самогон… Вера спит на чердаке, хотя орет магнитофон… Ее давно пора будить, но это будет мовето(ууу)н… «- и далее:» Я боюсь жить, наверно, я трус, денег нет, зато есть – (обрушиваясь): – Пригородный блю-у-у-уз…

Зал в течение всей этой заводной песни (рок-н-ролл же, старики) готов был взорваться, но молчал, впитывая слова. Веничка Ерофеев свободно мог бы разливать у них на кухне самогон, хотя он чурался культуры диких рок-н-рольных пацанов, снобов и англоманов, его собственный снобизм требовал маскарадного снижения до уровня земляных работ по прокладке кабеля в районе города Лобня, требовал братания с народом в электричках, где пьянь зимой имеет свой курорт и восторженно едет под полным светом на мягких подушках (это не метро, где не пускают, не вонючий автобус, где мрак и толпы, где нет места душе: электричка есть путешествие и одновременно очаг распития, Веничкин испытательный стенд, кабинет для бесед с населением, вместилище святых дум на свободе, слияние с нацией до слез – с которой, явно совершенно, ему было никак не слиться, он даже в дом пускал строго отборных, Тамару и Сукача и нескольких других, не больше. Маслу не смешаться с водой, только в экстремальных условиях насильственного для масла встряхивания).

Майк не играл в общение с любимым народом. Он проживал в других мирах, элегантно приближенных к прустовским, – он любил эту верхнюю вселенную питерского большого света, все эти котельные, комнаты в коммуналках с высотой потолка 5 м, дворы-колодцы, кухни, где иногда погромыхивал рок-н-ролл, где сиял бомонд рок-музыкантов, сладких пьяниц, эстетов, высоких профессионалов, англоязычных по пристрастиям, одетых как голландцы или немцы мира искусств во все старое пятидесятых годов плюс грубые ботинки US Navy. Как Пруст, Майк воспел высшее общество красавиц филфака и гитарных баронов, едва коснувшись в текстах своей смертельной болезни, которая свела его в могилу гораздо более молодым, нежели Пруста. Болезнь М. была алкоголизм. Автопортрет Майка (как и Пруста) представлял нам молодого светского гуляку, которого везде ждут, но он медлит и не со всеми пойдет (я говорю ей не могу и не хочу… я говорю, меня здесь нет, я давно ушел к врачу), такой Евгений Онегин наших времен, но в той же приблизительной степени похожий на автора, в какой жизнь Евгения Онегина была жизнью Пушкина, а Марсель из «Девушек в цвету» был Прустом; так и сын военного Миша-отличник Науменко был мальчиком Майком… Несыгранные роли. Все эти авторы в реальности существовали как светски озабоченные, одинокие парии, мечтающие о равнодушии к балам и женщинам («красавицы большого света, вас прежде всех оставил он» – «но готова ли ты к пятьсот второму аборту, ты дрянь» – точно так же Пруст, болезненный полукровка, везде описывает своего Марселя светским божеством, причем еще больший придворный лев, Сван, в сторону которого Марсель все шел, был тоже alter ego автора, как и барон Charlus, потомок древних королей: вот куда метил Марсель в мечтах. А француз Клод Мориак трезво пишет, что самого Пруста «признавали красивым некоторые женщины и несколько мужчин», т.е. почти никто, и что он был небольшим журналистом из отдела светской хроники, пока не получил наследства).

Как Пушкин и Пруст, Пигмалионы, видели себя много выше своих созданий, любимых болванов (слова Томаса Манна из его дневника) – так позже Майк Науменко с собственной высоты воспел своего лирического героя в вечной погоне за сладкой N, за своим утраченным временем – N, нежная шлюха, мотовка и сладко спящая девочка, дрянь, явно не существовала; имелась легенда, что Майк всю жизнь был влюблен в собственную женушку, мирно жил с нею, и история гласит, что Майк просил жену не оставлять его, а то он умрет. Эту трогательную легенду я слышала еще когда он был жив. Жена ушла, и Майк действительно быстро умер.

Поэт Майк видел себя иногда окруженным веселой толпой («Я люблю буги-вуги, я танцую буги-вуги каждый день»). Он бывал центром внимания («И у меня был рубль, а у него было четыре, и в связи с этим мы взяли четыре бутылки вина» – только тогда ему могли быть равны. Он столь высоко стоял, что оценивал себя как валюту, один к четырем).

Что, разумеется, не мешало ему время от времени петь – «Субботний вечер, а я совсем один» и много о своей слабости и смерти, потому что он не верил в это. (Калеки не жалуются, скрывают очевидный ущерб как могут – умирающий Пруст тоже молчал на тему собственной смерти.)

Поющий о нищете и одиночестве уже не нищ и не одинок, в этом все дело.

Еще другой закон искусства гласит такую вещь: что читатель сливается с главным героем и чувствует себя в произведении этим главным – и от того, как писатель оценивает своего основного персонажа, зависит и самооценка читателя в момент слияния с текстом (много ли мы знаем удачных вещей, в которых герой был подонком? Нелюбимый Клим Самгин, сологубовский Передонов? Кто еще и часто ли эти книги берут в библиотеках?). Отсюда сладкое чувство самоуважения у любителей Пруста, отсюда восторг вхождения в мир сверхгероев Генри Миллера, Фитцджеральда, Джойса, а у нас в свое время радость слияния с Тимуром и его командой вкупе. Сколько любви к этому миру вложено в работу, столько и получишь для себя, первый закон искусства и единственное применение принципа «перпетуум мобиле», вечной энергии, в нашем случае бьющей из произведения искусства – литературы, музыки и т.д. Сколько любви к объекту было у автора, столько и получит каждый следующий потребитель, включенный в книгу, пришедший в музей или – в нашем случае – услышавший опять Майка.

Ибо Миша Науменко, умерший слишком рано мальчик с Петроградской стороны, снова идет к нам после лет затишья, песни его звучат, есть фильм о нем, недавно вышла книга, тексты Майка и о Майке.

А ту кассету, которую мы с мужем записали в конце семидесятых на концерте в узком зальчике ДК, у меня кто-то заиграл, а ведь я слушала ее много лет подряд, включала как другие выпивают или закуривают, для собственного удовольствия, слушала этот монотонный отчетливый голос, эти тексты, которые приводили меня в тихий восторг – так что однажды я все-таки решилась и попросила дать мне телефон Майка. И позвонила ему.

И сказала ему что-то типа «Вы прекрасный писатель».

Что я могла еще сказать? Что бы я сказала Марселю Прусту? Веничке? Только это.

«Майк: право на рок». Издательство «Леан», Тверь, 1996. Авторы-составители А.Рыбин, А.Старцев, А.Липницкий.

1996 год