30. Лунный сон

30. Лунный сон

В библейской традиции пророком считается человек, устами которого Бог изъявляет свою волю. Божество общается с избранным либо прямой речью, звучащей, например, из огненного столба; либо через посланца-ангела; либо является пророку в сонном видении. Не следует путать пророков с теми библейскими персонажами, которые видели сны-предсказания, но сами их истолковывать не могли, как, например, фараон в истории об Иосифе Прекрасном. Пророк — не пассивный передатчик слов божества, а мудрый толкователь. Более всего в Библии содержится пророчеств, предсказывающих будущее. Поэтому в обиходе слово «пророк» и употребляется как «предсказатель будущего». Еще одна подробность: прорицания, приписываемые библейским пророкам, почти всегда ретроспективны, так как соответствующие книги были написаны после предсказанных якобы событий.

В лунном сне игемона есть все атрибуты пророческого видения. Первый: «И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне» (с. 735).

Я начал цитировать сцену с последних ее фраз, ибо только из них вытекает, что рядом с Пилатом шел не просто «философ-бродяга», а Бог. Свидетельством тому пророческие ощущения Пилата. Он видит Бога, понимает его речения, принимает их целиком: «Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета, — просил во сне Пилат». Само речение дается несколько раньше, в периоде, который уже цитировался: «Мы теперь всегда будем вместе… Помянут меня — сейчас же помянут и тебя!» Это типичное ретроспективное предсказание восходит не к Евангелию, а к богослужебной литературе, к важнейшей христианской молитве «Символ веры», в которой судья действительно поминается следом за подсудимым: «Распятого же за ны при Понтийстем Пилате».

Зафиксируем второй результат: в рассказе новозаветный Бог подменен богочеловеком, олицетворяющим идею добра (см. гл. 28).

Сцена лунного сна — теологический ключ к новелле. В ней сходятся все линии булгаковской фантасмогории: Бог-сын обнаруживается через пророка-язычника; земная ипостась Бога дается через повторную ссылку на Талмуд — «Меня, — подкидыша, сына неизвестных родителей…»; двойственно-противоречивое место Пилата в предании раскрывается соответственно через две отсылки — к «Верую» и к поэме «Пилат». Все это буквально спрессовано, вбито в один короткий период, в какие-то пятьдесят слов. Прозрачный и легкий булгаковский стиль даже сдвинулся под грузом информации к стилю газетного сообщения.

Итак, Иешуа Га-Ноцри, подобно Иисусу из Назарета, не только человек, но и Бог. Но странный это человек — и странное божество! Бессильное во всех земных делах, и «сейчас», и «потом»… Его главнейшее предсказание об устройстве мира не сбывается — ибо, как знает каждый читатель, человечество до сей поры не видит «чистой реки воды жизни» (с. 744). Иешуа не в силах спасти свое земное «я», хотя — в отличие от Иисуса — не желает смерти и пытается избежать ее. Положение этого полубожества на земле — подчиненное, зависимое во всех смыслах, в чем мы убедились при разборе первых двух глав новеллы. Но из лунного сна явствует, что власть Иешуа, его право на суд начинается за гранью смерти, в потустороннем мире.

И земной судья, жестокий прокуратор, покорно признает его право. В своем лунном сне, как бы в кусочке потустороннего мира, он плачет и смеется, заручившись кивком властителя той жизни, потустороннего судьи.

Это — очень важная, хотя и малозаметная деталь. Разделено не право на власть вообще, а право на суд, то есть отправление власти по некоему признанному закону. Иешуа отправляет горний закон, Пилат — земной. И, признавая горнюю власть Иешуа, игемон не поступается своими земными прерогативами. «Они спорили о чем-то очень сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. Они ни в чем не сходились друг с другом…» (с. 734). «Ведь вот же философ, выдумавший столь невероятно нелепую вещь вроде того, что все люди добрые…» (с. 735). (Спор идет в том же сне, занимающем по тексту всего одну страницу, 43 строки!) Игемон спорит с небесным Богом, не принимая суждений потустороннего владыки в земных делах. Игемон стоит на своем: «Оно никогда не настанет!» И читатель знает, что земные суждения игемона верны — нелепо считать всех людей добрыми. Земные прогнозы игемона сбываются — Бог не помогает Иешуа спастись, царство истины не наступает вот уже 2000 лет, легионы империи разбили лагерь на месте Храма, и еврейскому народу нет покоя до сей поры.

Впрочем, в одной точке оба героя сходятся: «…Трусость, несомненно, один из самых страшных пороков. Так говорил Иешуа Га-Ноцри. Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок!» (с. 735). Кто произносит последнюю фразу — игемон? Мастер? Не знаю, и не важно это, ибо она резюмирует сквозную тему всего романа. Эти слова можно считать прямым обращением Булгакова к читателю, единственным в новелле.

К великому сожалению, здесь невозможно уделить должное внимание центральной теме «Мастера и Маргариты»: власть — страх — донос. Она разлита по всему роману. Можно лишь сказать, что в ключевой сцене лунного сна подводится итог и этой теме. Игемон принимает суждение Иешуа о трусости потому, что ему — военному и храброму физически человеку — собственный страх постыден и унизителен. Далее, как мы видели, он отказывается и от жестокости, генетически связанной со страхом. Это понятно и психологически более чем достоверно, но это — его личный итог. А в контексте лунного сна, где действуют уже не личности, а этические абстракции — судья земной и судья небесный, — трусость понимается как общественное явление. Она заставила игемона стать судьей неправедным, нарушить закон, именем которого он судил, и в конечном счете подорвать основы общества, вручившего ему судейский меч.

Трусость — страшный порок, поскольку она делает невозможным отправление закона и тем разрушает общественное здание.