Борис Стругацкий «ЖИТЬ ИНТЕРЕСНЕЕ, ЧЕМ ПИСАТЬ» [43]

Борис Стругацкий

«ЖИТЬ ИНТЕРЕСНЕЕ, ЧЕМ ПИСАТЬ»[43]

Аркадий и Борис Стругацкие опубликовали в журнале «Нева» пьесу под странным названием «Жиды города Питера, или Невеселые беседы при свечах». Прочитавшие смогли воспринять ее как своего рода картинку возможного варианта нашей будущей жизни…

— Борис Натанович, ваша с братом новая пьеса воспринимается как предвидение грядущих в стране событий — вы именно так видите наше ближайшее будущее?

— Пьеса наша вовсе не о будущем, она о грустном сегодняшнем дне, о нашем странном поколении, входящем сейчас в старость, о тех, кому уже за пятьдесят и за шестьдесят. О людях, которые хватили первый глоток свободы, застали первую — хрущевскую — оттепель, но воспитание свое — и нравственное, и политическое — получили в эпоху культа и выросли самыми верными, самыми преданными рабами товарища Сталина. О, это весьма специфическое поколение! Ему сломали становой хребет по крайней мере дважды. Первый раз — сразу после рождения, нечувствительно, без боли, постепенно, когда пропускали его через начальную, среднюю и высшую школу преклонения перед Вождем и Его Идеями. Выросло замечательное поколение рабов, не осознающих своего рабства, гордящихся цепями «осознанной необходимости», готовых на все, нравственно изуродованных, сгорбленных, скрюченных до того, что сами себе они казались высокими и стройными, а весь мир вокруг представлялся им изуродованным, сгорбленным и скрюченным, а следовательно — нуждавшимся в решительном исправлении…

И вот в конце пятидесятых это поколение, глотнув свободы, сделало попытку распрямиться. Скрипя своим изуродованным позвоночником, мучительно и со стыдом осознавая свое прошлое рабство. Так сладко дышалось в обновленной стране! Такие рисовались ослепительные перспективы! И тут на них навалили политические процессы 60-х, Чехословакию и весь этот так называемый период застоя… Их сломали вторично…

— И они продолжали идти путем, проторенным отцами и дедами?

— Мы отличались от поколения отцов разве что тем, что полагали для себя возможным мрачно молчать в ситуациях, когда отцы наши вынуждены (или рады?) были исступленно возглашать СЛАВУ и УРА. И точно так же сидел в нас страх, тем более стыдный, что боялись мы теперь потерять уже не жизнь даже, а всего лишь достигнутый нами — жалкий! — уровень жизни. Этот страх сидит в нас и сейчас, видимо, мы не способны совсем избавиться от него, и он готов согнуть, скрючить, сломать нас и в третий раз.

— На этот раз придавить глыбой постперестроечного периода… Кстати, он видится вам в форме перехода к диктатуре?

— Меня спрашивают: «Будет ли для вас неожиданным поворот к диктатуре?» Боже мой, да конечно же нет! Наше поколение ждет этого поворота с лета 1985-го, ждет с самого начала и спорит только, как это будет выглядеть. Невозможно же представить себе, чтобы такой великолепно отлаженный за семьдесят лет, точно отъюстированный и замечательно саморегулирующийся механизм удержания и усиления власти, боевая машина Великой Империи — Партия плюс Тайная полиция плюс Военно-промышленный комплекс, — чтобы этот Голем XX века сдал свои позиции за просто так, только потому, что время его истекло, империи сделались анахронизмами, а войны перестали приносить дивиденды. Нет, все будет непросто, как всегда все непросто в истории. Будет еще множество попятных движений. То, что мы наблюдаем сейчас, — только одно из них.

— Эпиграфом к пьесе служит строка Акутагавы: «Назвать деспота деспотом всегда было опасно. А в наши дни настолько же опасно назвать раба рабом». И относится он, по всей видимости, к вашему поколению, ставшему в настоящий момент «отцами». Конечно, не случайны и говорящие фамилии героев пьесы: Базарин, Кирсанов. Но в «Жидах города Питера…» действуют и «дети»…

— Эпиграф не относится к героям пьесы, он обращен к читателю. Слишком часто забываем мы, что имеем тех правителей, коих и достойны. Что будь мы другими, то и мир вокруг нас был бы другим. Что вся наша история — лишь очередное доказательство очень древней теоремы: нельзя изменить мир, не изменивши самого себя, — его можно только изуродовать… Что же касается детей… Нам кажется, нам хочется думать, что поколение, идущее следом, не приемлет диктатуры. И не потому, конечно, что оно умнее, честнее, вообще лучше нас — просто его не успели или не сумели скрючить. Наступает время деидеологизированного населения. Ему неведомы наши страхи, наши надежды и наши восторги. Диктатура, общественный идеал, высокие политические цели, замечательные слова и громкие лозунги — все это им попросту неинтересно. Их вселенная — в другом измерении, их цели — совсем в другой социальной плоскости. Они любят и мучаются любовью, но любовь у них не такая, как у нас, — она кажется нам столь же развязной, грубой, бездуховной, как и они сами. Они дружат и высоко ценят дружбу, но — господи ты боже мой! — каких друзей они себе выбирают! Они работают, они готовы работать, и многие из них умеют это делать, но как редко любят они свою работу и как часто бывают неразборчивы! Мне многое неприятно в них, не хочу лукавить. Но одного достоинства у них не отнимешь: они начисто лишены способности испытывать энтузиазм. Мне кажется, их уже больше невозможно построить в ревущие от восторга колонны, дабы они под развевающимися знаменами ринулись на указанного свыше врага. С этим поколением такой номер уже не пройдет — придется готовить новое, а на это понадобится два десятка лет, да и воспитатели уже не те…

— И все же «Жиды города Питера…» читаются как антиутопия. Возможно, потому, что предыдущие ваши романы и повести написаны в ином жанре. Кстати, а почему «жиды», а не, скажем, «словоблуды» или «распутники»?

— «В сем христианнейшем из миров поэты — жиды!», — так, кажется, у Цветаевой. Жид — какое печальное слово! Оно уже давно превратилось в термин, обозначающий изгоя, выродка, инакомыслящего. Жид — это уже не национальность, это — диагноз. В нашей пьесе все — жиды, всякий, кого Власть берет за глотку, тут же превращается в жида…

Имеет место ужасающая терминологическая путаница, когда речь захо— дит об утопиях и антиутопиях. Прежде всего, ни то ни другое ни в коем случае не следует считать предсказаниями будущего. На самом деле, утопия — это попытка описать мир, устроенный разумно. Представления о разумно устроенном мире меняются от цивилизации к цивилизации разительно, и поэтому мир Ефремова так отличается от мира Кампанеллы. Антиутопия же, или роман-предостережение, описывает мир, устроенный страшно. Автор утопии всегда апеллирует к разуму, автор антиутопии — к чувству. И — никаких предсказаний! В классической антиутопии Оруэлла «1984» придуманы разве что детали, суть же, основные черты описываемого мира взяты из совершенно реальной действительности тогдашней Германии и России. Оруэлл ничего не предсказал, он описал то, что придумано было не им и до него специалистами по «воспитанию масс», и он нашел слово — «двоемыслие», — определяющее суть любого тоталитарного государства, как десятилетием раньше Хемингуэй сформулировал суть всякого фашизма, сказавши: «Фашизм есть ложь, изрекаемая бандитами».

— А как вы вообще относитесь к предсказаниям в науке, литературе?

— Где-то в старых дневниках своих я нашел недавно список ученых, философов, социологов XIX века, предсказавших с высокой точностью, что именно ожидает человечество, если оно встанет на путь социализма. В этом списке Спенсер, Тьер, Ле Бон, Молинари… Маркс и Энгельс там тоже есть — ранние Маркс и Энгельс. Они были дьявольски проницательны и беспощадны, когда не стремились подогнать мир будущего под представления «Коммунистического Манифеста», они предвидели и охлократию, и разруху, и концлагеря, и многое другое, что предстояло нам пережить в ту эпоху, которую они называли переходным периодом к социализму… Я уже не говорю о Достоевском, ибо Достоевский был гений, и я не говорю об Уэллсе и Замятине, ибо они успели увидеть своими глазами, как все это началось. Таким образом, следует сделать вывод, что содержательный прогноз истории возможен.

Правда, это, как правило, мрачный прогноз. Оптимистические предсказания почему-то не сбываются. «Завидую внукам и правнукам нашим, коим доведется видеть Россию в 1940 году — стоящею во главе образованного мира, дающею законы и науке, и искусству…» и т. д. Бедный восторженный Виссарион Григорьевич! Мы хихикали над этой цитатой еще в школе (грязноватые, голодноватые, оборванные, чудом пережившие войну вообще и блокаду в частности). Правда, пессимистические прогнозы, к счастью, тоже сплошь и рядом проваливаются. Так случилось, например, с трагическими предсказаниями Мальтуса, основанными, кстати, на вполне разумных, логически безупречных расчетах. Так случилось с Марксовой теоремой о неизбежности мировой пролетарской революции. Было бы несерьезно и несправедливо обвинять Плеханова и Ленина в легковерии и легкомыслии за их фанатическое увлечение марксизмом: Маркс писал чрезвычайно убедительно, он опирался на огромный социологический материал и был безукоризненно логичен. Беда его (и наша) заключалась в том, что разработку теории своей он закончил как раз к тому времени, когда она перестала соответствовать реальности — разразилась промышленная революция и начался совершенно новый виток истории, корабль человечества лег на новый курс — в постиндустриальное общество.

Так что, с другой стороны, не следует относиться к прогнозам и пророчествам слишком уж серьезно и рассуждать о них «с придыханием». Что же касается собственно литературы (а не науки), то я давно уже не ищу в книгах соответствующего толка прогностических идей. По-моему, главное назначение таких книг — помогать читателю делать выводы порядка, скорее, нравственного, не столько предупреждать человечество «о жестоких чудесах грядущего», сколько ориентировать его в мире нравственных понятий, помогать распознавать сладкие яды цивилизации, демонстрировать опасность долгоживущих мифов, вызывать неприязнь и отвращение к тому, что того достойно…

— И все-таки не могу не спросить у вас как у писателя-фантаста о том, что нас ждет.

— Если говорить в исторической перспективе, возврата к прошлому быть не может, времена подконвойной экономики миновали навсегда, такая экономика оказалась неконкурентноспособной и окончательно превратила СССР в третьеразрядное (хотя и огромное) государство с второразрядной (хотя и огромной) армией. Такое положение вещей является нетерпимым с точки зрения любого социального слоя, а значит, это положение вещей будет изменено. Изменение экономических отношений неизбежно приведет к изменению отношений политических. На месте вчерашней империи («военно-мужицкой державы») возникнет совокупность суверенных государств, объединенных системой экономических и политических соглашений, ибо времена империй, скрепленных огнем и мечом, навсегда миновали. Мы — последние. Человечество вступило уже в новую фазу межгосударственных отношений, когда ценность политики определяется ценностью полученных экономических результатов, и в этом смысле война перестает быть «продолжением политики иными средствами», ибо экономические результаты войны в наше время ничтожны и не идут ни в какое сравнение с результатами умелого, скажем, варьирования торговыми пошлинами. Любопытно, что Империя, как особая форма существования государства, не имеет сейчас под собою никакой материальной опоры — она держится исключительно на фундаменте идеальном: имперское сознание, исторически сложившееся, чрезвычайно все еще популярное представление о том, что превыше всего — держава, а все остальное уж как получится, государство выше человека, государство выше истины!.. Империя существует лишь постольку, поскольку идея ее существует в массовом сознании — это не может продолжаться долго. Сколько же можно твердить, что «нам нужна Великая Россия», в то время, как совершенно ясно, что «нам нужна» Россия прежде всего Счастливая, Богатая, Цивилизованная — именно этим и прежде всего в этом великая…

— Вы так уверенно предрекаете «конец империи»! Но ведь есть, как говорится, и другое мнение. Все чаще в прессе приводят пример США как обновленной империи, где штаты почему-то не претендуют на те права, которые отстаивают наши национальные республики. И «войны законов» там вроде бы не наблюдается.

— По-моему, США — неудачный пример. Я не вижу здесь ничего общего между нашими странами. Штат Аризона практически не отличается по национальному составу своего населения от штата Вайоминг или округа Колумбия. И государственная история у них одна, и совпадающая историческая традиция. Штаты — это же не национально-территориальные, а попросту административные образования. Аналогами для них служат не республики наши, а, скажем, области или, может быть, края. Большинство же наших республик существует на пепелищах величайших государств древности, историческая память народов там уходит в глубины тысячелетий, я не говорю уже об особой цементирующей роли религии — например, ислама в Средней Азии. Все наши республики обладают полным набором признаков самостоятельного государства, по тем или иным причинам утратившего самостоятельность. Так что нет ничего удивительного в нынешнем параде суверенитетов: история стремится вернуться на круги своя. Ничего подоб— ного в США представить себе нельзя. Разве что центральное правительство там примется проводить какую-нибудь особенно нелепую экономическую политику наподобие нашей, — тогда, наверное, и штаты могли бы броситься в разные стороны, подальше от центра.

— Вы сами говорили в начале нашей беседы о великолепно отлаженной машине Великой Империи и ее нежелании сдаваться «за просто так». Так где же выход?

— Представьте себе, я оптимист. Еще каких-нибудь пять лет назад я был совершенно уверен, что сложившуюся у нас в стране государственную систему власти расшатать невозможно. Во всяком случае — изнутри. А теперь вижу: есть такие силы. Не могу назвать их, не вижу их, но зато вижу результат их действия. Вижу, как машина начинает сбоить, как она дребезжит, разбалтывается, норовит заклинить. Судите сами: если бы в начале 80-х вам сказали, что Литва возмутилась и армия в три дня не сумела навести там порядок, — могли бы вы в это поверить? После Венгрии. После Чехословакии. После Новочеркасска, наконец, когда армия в полном служебном соответствии, исполняя приказ, не дрогнув, прошла по трупам своих соотечественников. И вот в Литве выясняется, что машина дает сбои. Что машина по-прежнему способна на многое, но уже не на все. Путч в Литве мог (и должен был) закончиться полной победой, но число застреленных и раздавленных следовало для этого довести до сотен и сотен. На такое преступление руководители путча оказались уже не способны. Новое время, новые люди. Новая психология, иная система ценностей, хотя, казалось бы, с чего это вдруг? И вождя у нас более нет такого, который был бы способен приказать двинуть танки на толпу мирных людей. Нашего президента много и справедливо критикуют, но трудно избавиться от впечатления, что он все-таки не из тех, кому все равно — валяются детские трупы на улицах или нет. Как и всякий настоящий политический лидер, он ценит власть и готов сражаться за нее, но в то же время для него существуют все-таки вещи, на которые он пойти, видимо, не готов даже ради власти. Такой лидер — тоже человек нового поколения, носитель нового мышления, новой политической морали. А значит, семьдесят лет прошли не зря: время, история, господь бог сделали свое дело — машина уже не та, стерлись шестерни, расшатались рычаги, высохла смазка. Голем еще могуч, но уже не всемогущ, он все еще внушает ужас, но теперь уже и сам испытывает его, ибо осознает свою конечность. Это вселяет надежду.

— Обратимся к силам, действующим на литературных «фронтах». Что, по вашему мнению, происходит с Союзом писателей? И еще: возможно ли, по-вашему, говорить о некоем «литературном вакууме», возникшем в последние годы?

— Что касается вашего первого вопроса, то ответ здесь лежит на поверхности. Все наши творческие союзы возникли одинаковым образом — были насильственно созданы мановением властной руки, причем с одною и той же целью: поставить под контроль творческую интеллигенцию. Сейчас, когда властная хватка подослабла, заработали центробежные силы. Происходит все в точности то же, что и в большой политике. Писательская империя готова развалиться. В таком виде она мало кого устраивает. Новый СП должен быть прежде всего организацией профессионалов, имеющей целью защищать права и улучшать условия жизни и работы профессионалов. Дотации, стипендии молодым, жилье, финансовая помощь старикам и больным, поиск меценатов, борьба за новые законы в советах всех уровней, организация издательского дела…

И никакой представительской деятельности секретариатов и правлений, никаких высоких делегаций, зарубежных командировок по обмену опытом, парадных съездов-пленумов и — в особенности — политических заявлений от имени всех советских писателей. Во главе СП должны стоять хорошо оплачиваемые чиновники, профсоюзные боссы, которые способны эффективно заниматься финансами, юриспруденцией (применительно к проблемам авторского права), коммерческой деятельностью. Творческие вопросы надобно оставить самим писателям, пусть они их решают за пишмашинкой — все равно другого способа их решить не существует. Если такой СП возникнет и если он сумеет решить важнейшую сейчас, хотя и вполне частную, задачу — добьется, чтобы государство отдавало писательской организации хотя бы пять процентов (а не 0,3 процента, как сейчас) доходов от издания книг членов этой организации, — тогда и такой СП имеет шанс уцелеть. В противном случае его не сохранить даже применением силы.

Если же говорить о «литературном вакууме», то он, видимо, действительно имеет место, хотя бы в том смысле, что вот свободы наступили, а потока шедевров нет и нет. Я читал и слышал множество объяснений этому явлению и со всеми согласен. Все они сводятся к тому, что «читать интереснее, чем жить», а жить интереснее, чем писать. Вполне возможно. Я, откровенно говоря, последнее время очень мало читаю (беллетристику) и почти совсем не перечитываю. Я обнаружил, что беллетристика стала мне неинтересна и мне на нее не хватает времени. Я читаю статьи и книги по экономике, социологии, политике, я прочитываю ежедневно груду газет и ежемесячно — груду журналов (без или почти без беллетристики). Всю жизнь я писал только о том, что мне лично интересно. Сегодня мне интересны экономика, социология, политика, но писать об этом сколько-нибудь профессионально я не в состоянии! Ужасное положение. Я был бы, наверное, в отчаянии, если бы жизнь не была такой захватывающе интересной. Жить интереснее, чем писать, пяток лет назад такая сентенция поразила бы меня своей нелепостью, а сегодня я готов ее принять и даже нахожу в ней определенное глубокомыслие. Впрочем, брат мой и соавтор придерживается несколько иных взглядов. И слава богу! «Спорим, следовательно, существуем».

С Борисом Стругацким беседовала Татьяна Путренко