1
1
В 1852 г., в самом начале творческого пути. Толстой уверенно обозначил цель своей жизни: он не мечтает о литературной славе («славы я не хочу и презираю ее»), но жаждет «принимать большое влияние в счастии и пользе людей».[20] Позднее, став всемирно прославленным писателем, он много раз говорил, что не считает себя «литератором»: «Лермонтов и я — не литераторы». Главными ему казались задачи более значительные, чем служение искусству, даже и одухотворенному высокими идеалами. Как писатель он постоянно чувствовал нравственную личную ответственность за состояние мира, за жизнь всех людей. В публицистических статьях и книгах эта самая характерная, быть может, черта творческого облика Толстого проявилась особенно ярко.
Важнейшие исторические события русской жизни во второй половине XIX — начале XX в. становились фактами биографии Толстого. Он считал себя ответственным за все: за состояние армии во время севастопольской обороны и освобождение крестьян от крепостной зависимости, за народное образование, перепись московского населения и ужасы городской нищеты, за голод крестьянского населения и 36-часовой рабочий день железнодорожных грузчиков, за империалистические войны и смертные казни, за судьбу России и всего мира.
Страстные вопросы: «Так что же нам делать?», «Что же делать?», «Где выход?», «Неужели это так надо?» и горячие призывы «Не убий!», «Одумайтесь!», «Пора понять» Толстой ставит в заглавия своих публицистических сочинений.
Всякий раз Толстой говорит о себе и от себя, потому что чувствует себя свидетелем народных бедствий, ответственным за эти бедствия. Почти постоянно, обращаясь к читателям, он не только размышляет, а рассказывает о себе, своих мыслях и переживаниях.
«Я всю жизнь прожил не в городе. Когда я в 1881 году переехал на житье в Москву, меня удивила городская бедность. Я знаю деревенскую бедность; но городская была для меня нова и непонятна— так начата книга «Так что же нам делать?».
«Мы ночевали у 95-летнего солдата. Он служил при Александре I и Николае», — сказано в начале статьи «Николай Палкин», и затем следует действительно услышанный самим Толстым во время пешеходного путешествия из Москвы в Ясную Поляну рассказ про страшное наказание шпицрутенами.
«Мне нужно сорвать с глаз людей завесу, которая скрывает от них их человеческие обязанности» (т. 26, с. 564), — писал Толстой. «Срывание всех и всяческих масок» — так назовет В. И. Ленин главнейшую черту метода Толстого в статье 1908 г. «Лев Толстой, как зеркало русской революции».
Но могучая сила критики противоречиво сочеталась в публицистике, как и во всем творчестве Толстого, с наивными «рецептами спасения человечества». Обличая главный, «великий грех» эксплуататорского общества — частную собственность на землю, он надеялся, что горячее слово убеждения заставит землевладельцев добровольно отказаться от этого тяжкого греха. Критикуя весь существующий строй насилия и угнетения, Толстой полагал, что несправедливый строй уничтожится сам собой, если отдельные люди, сначала один, потом многие, откажутся ему подчиняться. Гневно осуждая захватнические войны империалистов, он также обращался лишь к совести поработителей и смирению порабощаемых, надеясь победить зло непротивлением, вернее, пассивным сопротивлением ему. Разоблачая ложь и лицемерие властвующих классов, фальшь господствующей религии, проповедовал новую, «очищенную» религию, возвращенную к «исконным» евангельским заповедям.
Стремление к нравственному суду, сочетание критики и морализаторства — вообще особенная черта Толстого. Она явственно видна в самых первых его публицистических сочинениях: «Проект о переформировании армии» (1855) и «Заметка о дворянском вопросе» (1858).
Участник героической обороны Севастополя, Толстой был потрясен величием духа его защитников и слабостью военной организации, приведшей Россию к поражению. Свой «Проект» он намеревался передать высшему военному, начальству, чтобы, как всегда, «сорвать завесу» с мнимого благополучия. Записка осталась незаконченной.
В ней критически разобраны психологические, моральные черты «православного воинства». Солдаты разделены на три типа: «угнетенные», «угнетающие» и «отчаянные», офицеры — «по необходимости», «беззаботные» и «аферисты»; генералы — «терпеливые» и «счастливые». Эта сосредоточенность на отрицательном проникнута душевной болью за народ, достойный лучшей исторической участи, способный на героические свершения. Об этом героизме духа сам Толстой горячо писал в Севастопольских рассказах, дневниках и письмах того времени.
В замечательном очерке «Как умирают русские солдаты (Тревога)» об этом сказано так: «На лицах солдат и офицера я заметил особенное выражение сознания собственного достоинства и гордости»; и о бесстрашии людей, которые идут навстречу смерти «без хвастовства, без желания отуманиться, спокойно и просто». Заканчивался очерк твердо выраженной уверенностью: «Велики судьбы славянского народа! Не даром дана ему эта спокойная сила души, эта великая простота и бессознательность силы!..» (т. 5, с. 233–236).
В Севастополе Толстому стало ясно, что Россия «или должна пасть, или совершенно преобразоваться» (т. 47, с. 31).
В трактате «Так что же нам делать?», вспоминая времена крепостного права, Толстой писал, что он еще тогда «понял безнравственность этого положения», старался избавиться от него и другим «рабовладельцам» стремился «всеми средствами внушать… незаконность и бесчеловечность их воображаемых прав». Одним из этих средств была «Записка о дворянском вопросе».
Когда же царский манифест был опубликован, Толстой испытал горькое разочарование и писал А. И. Герцену, что это «совершенно напрасная болтовня» (т. 60, с. 377).
Сам Толстой в это время находился за границей. В Ясной Поляне и во всем Крапивенском уезде он открыл школы для крестьянских детей, и надо было знать, как организовано это важнейшее, с его тогдашней точки зрения, дело в других странах. Он много думает сам об этом предмете, разговаривает и переписывается с Герценом, Прудоном — и убеждается, что в деле народного просвещения, как и во всем историческом развитии, России предназначены иные, новые пути. В сущности, теоретические статьи по вопросам педагогики — это размышления Толстого о судьбах России, в сопоставлении с развитием стран Европы и Востока. Те же проблемы будут волновать его и позднее, когда новая революционная ситуация приведет к 1905 году. Сложная, противоречивая, но и оригинальная, во многом — провидческая позиция Толстого заслуживает особого разбора — этому будет посвящена третья глава нашей статьи.
Коренные исторические сдвиги Толстой неизменно связывал с нравственными возможностями каждого человека. Совершаются, должны совершиться большие общественные перемены; проницательный взгляд видит и чуткая совесть предчувствует эти перемены, и нужно уметь соответствовать этим переменам, быть готовым к новой жизни, на новых основах.
В статье «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение» В. И. Ленин писал: «Острая ломка всех «старых устоев» деревенской России обострила его внимание, углубила его интерес к происходящему вокруг него, привела к перелому всего его миросозерцания. По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России, — он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и, в своих последних произведениях, обрушился с страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь».[21]
Духовная революция, происшедшая в мировоззрении Толстого на рубеже 70-80-х годов прошлого века, соответствовала историческим сдвигам в народной жизни, в общественном сознании и по-своему предвещала будущие революционные взрывы во всем устройстве жизни.
Критическая сила публицистики Толстого в поздние годы, после перелома в мировоззрении, привела к прямому обличению всех существующих порядков в России и во всем эксплуататорском обществе. В его творчестве 1880-1900-х годов, по мере обострения социальных противоречий и приближения первой русской революции, именно публицистика начинает играть особенно большую роль. Одновременно с обличительным пафосом в статьях, трактатах усиливается голос Толстого-проповедника, учителя жизни, моралиста, отстаивающего теорию ненасильственного сопротивления злу и нравственного самоусовершенствования.
Не случаен тот факт, что, подобно «Исповеди» Руссо, родившейся в период французской революции конца XVIII в., столетий спустя, в преддверии русской революции Толстой написал свою «Исповедь».
«Исповедь» — одна из самых глубоких и сильных книг Льва Толстого, книга о смысле жизни и личной ответственности за ее устройство. Она писалась в 1879 г., когда Толстой, пережив мучительный идейный и нравственный кризис, пришел к новому пониманию смысла жизни — своей собственной и каждого человека вообще. Прошлое предстало перед судом возмущенной совести.
К тому времени как «Исповедь» была начата и тяжкие душевные переживания и самое обретение «веры» были позади, Толстой поведал обо всем этом не с целью уяснить вопрос для себя (для него, казалось, вопрос был уже решен), но для того, чтобы разделить с людьми опыт своей жизни, открыть им то, что сам он считал обретенной истиной. Это не только исповедь, но и проповедь. Страстный, горячий голос проповедника слышится в каждой строке книги.
«Исповедь» была преисполнена такой правды, с такой страстью отрицала тогдашнюю официальную религию, что, конечно, напечатать ее оказалось невозможно. Спустя два года Толстой записал: «Но этой книги, в которой я рассказывал, что я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России, как мне сказал один опытный и умный старый редактор журнала. Он прочел начало моей книги, ему понравилось. Так как он просил моего сотрудничества, я сказал: так вот, напечатайте. Он поднял руки и воскликнул: «Батюшка! Да за это и журнал мой сожгут, да и меня с ним». — Так я и не печатаю» (т. 49, с. 9).
«Исповедь» названа в подзаголовке «Вступлением к ненапечатанному сочинению». В конце Толстой говорит о «следующих частях сочинения», которое, «если оно того стоит и нужно кому-нибудь, вероятно будет когда-нибудь и где-нибудь напечатано». Следующие части — это религиозно-философские трактаты «Исследование догматического богословия», «В чем моя вера?», «Соединение и перевод четырех евангелий». Но фактически «Исповедь» — это вступление ко всему последующему творчеству Толстого, к «Смерти Ивана Ильича», роману «Воскресение», к обличительным статьям, за которые в 1901 г. синод отлучил великого писателя от церкви, а черносотенцы угрожали физической расправой.
В «Исповеди» Толстой рассказал, что отчаяние, которое овладело им в середине 70-х годов и предшествовало коренному изменению его взглядов, было сходно с душевным состоянием, пережитым на много лет раньше, после смерти брата Николая, в начале 60-х годов. Но если тогда, по словам Толстого, неизведанные им радости и заботы семейной жизни вывели его из этого отчаяния, то в 70-е годы ему стало ясно, что семейное счастье было для него мнимым, или, во всяком случае, временным спасением от всеобщей жизненной неурядицы, от предчувствия социальных катастроф.
В трактате «В чем моя вера?», созданном сразу после «Исповеди», Толстой писал, что «все цивилизованное большинство людей осталось для жизни с одной верой в городового и урядника» и лишь революционеры, считающиеся самыми зловредными, опасными и, главное, неверующими людьми, являются «лучшими людьми нашего времени» и хотя не принимают главной основы христианской веры — непротивления злу насилием, но не покоряются «безропотно тому, что велят, и потому это — единственные люди нашего мира, живущие не животной, а разумной жизнью, — единственные верующие люди» (т. 23, с. 447–448).
В «Исповеди» Толстой рассказывал о себе, но, конечно, не свою биографию. Писалась книга о духовном переломе, о том, как он, здоровый, благополучный, счастливый человек и знаменитый литератор, увидел бессмыслицу всей своей жизни, пережил мучительный кризис и нашел выход в новом миросозерцании, новом взгляде на жизнь.
Он рассказывал не все, а лишь то, что связано в его жизни с верой и неверием, т. е. с признанием или отрицанием высшего смысла человеческого бытия. Сравнивая «Исповедь» Толстого с ныне хорошо известной всей историей его жизни и творчества, нельзя не удивиться жестоким приговорам, какие он выносил сам себе. На первых же страницах он «признавался»: «Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал». С точки зрения биографа, это неверно. Речь ведь идет о человеке, жизненным и писательским девизом которого с молодых лет была правда и которого прежде всего отличала, по словам проницательного современника — Н. Г. Чернышевского — «чистота нравственного чувства».
О начале своей литературной работы Толстой говорил: «В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости… Для того, чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал». Первым читателям «Исповеди» были незнакомы известные теперь дневники и письма молодого Толстого, опровергающие эти жестокие слова. В Дневнике 1855 г., например, отмечено (после публикации рассказа «Севастополь в мае», очень пострадавшего от цензуры): «Я, кажется, сильно на примете у синих.[22] За свои статьи. Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть, и тоже писать из пустого в порожнее — без мысли и, главное, без цели». Писательская задача понималась так: «Добро, которое я могу сделать своими сочинениями» (т. 47, с. 60).
Несправедливо суровые характеристики даны и той литературной среде, в которую он попал, приехав из Севастополя в Петербург. Дальше в «Исповеди», рассказывая о «соблазне писательства», Толстой говорил об огромном денежном вознаграждении и рукоплесканиях за «ничтожный труд». Опять-таки известно, какой колоссальный, поистине титанический труд был вложен в создание рассказов, повестей и романов, от которых он теперь с такой горячностью отрекался, как от праздной забавы.
И тем не менее Толстой писал правду, а его «Исповедь» — одна из самых искренних книг мировой литературы. Долгим опытом жизни он убедился, что только победа над собой делает человека сильным.
Толстой посмотрел на прошлую свою жизнь и на нынешнюю жизнь людей своего круга с высоты нового миросозерцания и не нашел в ней того смысла, какой он теперь придавал всякому человеческому существованию. Он осудил ее в той мере, в какой она подчинялась велениям существующей власти, догмам церкви, господствующему нравственному варварству. Главная идейная и литературная задача «Исповеди» — обличить свою прошлую жизнь, чтобы тем самым отвергнуть все жизненное устройство общества, к которому по рождению и воспитанию принадлежал он сам. В письме к H. H. Страхову, советуя ему описать свою жизнь, Толстой заметил: «Но только надо доставить — возбудить к своей жизни отвращение всех читателей» (т. 62, с. 500).
«Исповедь» — не религиозно-философский трактат, как принято называть эту книгу. Сам Толстой в первоначальных вариантах совершенно ясно сказал о своей цели: «Если бы я писал книгу философскую, я бы сказал те выводы, которыми я опроверг свое отчаяние (я даже и сделал было это, но вычеркнул). Но если бы я писал богословское сочинение, я бы сказал, что бог меня спас. Но я хочу описать ход моей душевной жизни как можно правдивее и потому говорю, что остановило меня от самоубийства» (т. 23, с. 499).
В «Исповеди» ставятся и философские, и религиозные вопросы (о соотношении конечного и бесконечного, о вере и безверии), но главный вопрос — нравственный и социальный: о смысле жизни, о добре и зле, о любви к людям и единении с ними.
«Исповедь» Льва Толстого — это суровая история души, наделенной нечеловеческой чуткостью. Справедливо было сказано, что его чуткость можно сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшей сотрясении.[23] В «Исповеди» колокол звучит как набат.
В «Исповеди» еще нет того всестороннего обличения, какое придет потом, но нет и того ригористичного учительства, каким будут проникнуты позднейшие сочинения Толстого. Эта книга о поиске и обретении истины, о внутренней борьбе и только что достигнутой победе. Толстой вложил в нее весь жар своей души. Видевший его осенью 1879 г. Страхов писал с восхищенным удивлением: «Ваши мысли волнуют вас так, как будто вам не 50, а 20-ть лет».[24]
Сам Толстой называет случившийся с ним духовный переворот обращением к вере, к богу. Но важны не слова, а их смысл. Совершенно ясно, что вера Толстого не только не имеет ничего общего с официальной церковностью, но прямо отрицает ее. Одновременно с «Исповедью» писалось «Исследование догматического богословия»-трактат, в котором Толстой не оставил камня на камне от догматов официальной церкви, подвергнув их беспощадному суду разума и совести. И в «Исповеди» о церковном обмане сказано открыто и сильно.
Позднее о периоде «Исповеди» Толстой записал в Дневнике: «Вспомнил, как сущность обращения моего в христианство было, сознание братства людей и ужас перед той небратской жизнью, в которой я застал себя… Это было одно из самых сильных чувств, которые я испытал когда-либо» (т. 55, с. 164).
Вера Толстого — это живое нравственное чувство, ответ на самый простой и одновременно самый главный вопрос жизни: что хорошо и что дурно, твердое и ясное знание ее смысла. Конечно, рассуждения Толстого о том, что смысл жизни — в отвращении от зла и обращении к добру, достаточно отвлеченны. Но чрезвычайно важно, какой конкретный смысл вкладывал Толстой в эти отвлеченности: «зло» и «благо».
Реальное содержание религиозной толстовской терминологии лучше всего раскрывается словами самого Толстого: «Когда я говорю религиозный человек, я имею в виду просто высоконравственный человек»; «Когда я говорю бог, я имею в виду добро»; «Когда я пишу о царстве божием, я имею в виду до конца нравственные отношения между людьми».
Современный исследователь справедливо утверждает: «Религия Толстого есть не столько вера (хотя в ней, конечно, есть элемент религиозной веры), сколько протест… Толстовская «вера» — только синоним силы жизни, осмысленного существования, условие сознающей свое назначение деятельности».[25]
«Спасло меня только то, — писал Толстой, — что я успел вырваться из своей исключительности и увидать жизнь настоящую простого рабочего народа и понять, что это только есть настоящая жизнь».
С утверждением нового взгляда на жизнь потребовалось заново решать и все «вопросы жизни».
Главная цель, по Толстому, — единение со всеми людьми. Истина — «единение в любви». На новой основе он вернулся к детской своей мечте о «муравейном братстве». В старости, вспоминая детские игры с братьями и сестрой, он написал: «Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же» (т. 34, с. 387).
Такое единение было легко и радостно, поскольку речь шла о трудовом народе. Но нельзя было стать братом тех людей, которые властвовали, судили, казнили, развязывали братоубийственные войны.
Согласно общему смыслу учения, их тоже надо было любить как заблудших братьев. Толстой стремился к этому в жизни и настойчиво проповедовал это в своих позднейших, после «Исповеди», сочинениях. Но это плохо удавалось. Естественнее было обличать их, критиковать — это он и не уставал делать в последние тридцать лет жизни, хотя временами и осуждал свое «озлобление спора».
Отныне тяжкое сознание собственной вины и вины своего класса перед народом не покидало Толстого. Настроения «кающегося дворянина», несомненно, свойственны «Исповеди» и всему творчеству последующих лет. Но гораздо сильнее звучит в них горячий голос обличения, протеста.
О том периоде, когда писалась «Исповедь», С. А. Толстая вспоминала в автобиографии «Моя жизнь»:
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах, и точно умышленно искал везде страдания людей, насилие над ними, и с горячностью отрицал весь существующий строй человеческой жизни, все осуждал, за все страдал сам, и выражал симпатию только народу и соболезнование всем угнетенным».[26]
Проповедь христианской, всепрощающей любви и беспощадная критика существующего несправедливого устройства жизни — это одновременно кричащее противоречие во взглядах Толстого и нерасторжимая их связь.
Историческая неизбежность этого и других противоречий Толстого была глубоко вскрыта В. И. Лениным в цикле его статей, написанных в 1908–1911 гг. Русские либералы и махисты объявили тогда «всего Толстого — своей совестью», писали о его «чисто человеческой религии», о достигнутом им синтезе, сетовали против «озлобления спора» вокруг имени Толстого. Ленин дал им резкую отповедь.
«Именно синтеза, — писал Ленин в статье «Герои «оговорочки», — ни в философских основах своего миросозерцания, ни в своем общественно-политическом учении Толстой не сумел, вернее: не мог найти».[27]
Значение того переворота, о котором рассказано в «Исповеди», огромно. Если бы результатом «духовного рождения» Толстого было лишь то, что величайший русский писатель, оставаясь самим собою, все же круто изменил направление пути и начало этого поворота обозначил «Исповедью», — одного этого было бы достаточно, чтобы считать книгу выдающимся литературным произведением.
Но книга Толстого имеет поистине мировое значение.
Оно, разумеется, меньше всего связано с тем, что в России и в некоторых других странах небольшая группа людей («толстовцев») пыталась в быту осуществить учение Толстого, организуя земледельческие коммуны. В общественной жизни мира это крохотное по своим размерам и в сущности бессильное движение не сыграло сколько-нибудь серьезной роли.
Важно другое. Идеи Толстого нашли отклик в миллионах живых сердец. Рассказом о том, как «проснулся» он сам, Толстой будил мир.