III

III

В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение. Впрочем, сознание людей сформировано таким образом, что этот конформизм им не в тягость, он для них естествен, они его не ощущают, и не думаю, что к этому могло бы примешиваться лицемерие. Действительно ли это те самые люди, которые делали революцию? Нет, это те, кто ею воспользовался. Каждое утро «Правда» им сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить. И нехорошо не подчиняться общему правилу. Получается, что, когда ты говоришь с каким-нибудь русским, ты говоришь словно со всеми сразу. Не то чтобы он буквально следовал каждому указанию, но в силу обстоятельств отличаться от других он просто не может. Надо иметь в виду также, что подобное сознание начинает формироваться с самого раннего детства… Отсюда странное поведение, которое тебя, иностранца, иногда удивляет, отсюда способность находить радости, которые удивляют тебя еще больше. Тебе жаль тех, кто часами стоит в очереди, — они же считают это нормальным. Хлеб, овощи, фрукты кажутся тебе плохими — но другого ничего нет. Ткани, вещи, которые ты видишь, кажутся тебе безобразными — но выбирать не из чего. Поскольку сравнивать совершенно не с чем — разве что с проклятым прошлым, — ты с радостью берешь то, что тебе дают. Самое главное при этом — убедить людей, что они счастливы настолько, насколько можно быть счастливым в ожидании лучшего, убедить людей, что другие повсюду менее счастливы, чем они. Этого можно достигнуть, только надежно перекрыв любую связь с внешним миром (я имею в виду — с заграницей). Потому-то при равных условиях жизни или даже гораздо более худших русский рабочий считает себя счастливым, он и на самом деле более счастлив, намного более счастлив, чем французский рабочий. Его счастье — в его надежде, в его вере, в его неведении.

Мне очень трудно привести в порядок свои размышления — так все эти проблемы взаимосвязаны, друг с другом переплетаются. Я не техник, поэтому экономические проблемы меня интересуют с психологической стороны. Психологически я могу себе объяснить, почему надо жить под колпаком, перекрывать границы: до тех пор пока не утвердится новый порядок, пока дела не наладятся, ради счастья жителей СССР важно, чтобы счастье это было защищено.

Нас восхищает в СССР стремление к культуре, к образованию. Но образование служит только тому, чтобы заставить радоваться существующему порядку, заставить думать: СССР… Ave! Spes unica![9] Эта культура целенаправленная, накопительская, в ней нет бескорыстия и почти совершенно отсутствует (несмотря на марксизм) критическое начало. Я знаю, там носятся с так называемой «самокритикой». Со стороны я восхищался ею и думаю, что при серьезном и искреннем отношении она могла бы дать замечательные результаты. Однако я быстро понял, что, кроме доносительства и замечаний по мелким поводам (суп в столовой холодный, читальный зал в клубе плохо выметен), эта критика состоит только в том, чтобы постоянно вопрошать себя, что соответствует или не соответствует «линии». Спорят отнюдь не по поводу самой «линии». Спорят, чтобы выяснить, насколько такое-то произведение, такой-то поступок, такая-то теория соответствуют этой священной «линии». И горе тому, кто попытался бы от нее отклониться. В пределах «линии» критикуй сколько тебе угодно. Но дальше — не позволено. Похожие примеры мы знаем в истории.

Нет ничего более опасного для культуры, чем подобное состояние умов. Дальше я скажу об этом.

Советский гражданин пребывает в полнейшем неведении относительно заграницы.[10] Более того, его убедили, что решительно всё за границей и во всех областях — значительно хуже, чем в СССР. Эта иллюзия умело поддерживается — важно, чтобы каждый, даже недовольный, радовался режиму, предохраняющему его от худших зол.

Отсюда некий комплекс превосходства, несколько примеров которого я приведу ниже.

Каждый студент обязан изучать иностранный язык. Французский в совершенном небрежении. Им положено знать английский и в особенности немецкий. Я был удивлен, услышав, как плохо они говорят на нем. У нас школьники знают его лучше.

Мы спросили об этом одного из них и получили такое объяснение (по-русски, Джеф Ласт нам переводил): «Еще несколько лет назад Германия и Соединенные Штаты могли нас чему-нибудь научить. Но сейчас нам за границей учиться нечему. Зачем тогда говорить на их языке?»[11]

Впрочем, если они все же небезразличны к тому, что делается за границей, все равно значительно больше они озабочены тем, что заграница о них подумает. Самое важное для них — знать, достаточно ли мы восхищаемся ими. Поэтому боятся, что мы можем не все знать об их достоинствах. Они ждут от нас не столько знания, сколько комплиментов.

Очаровательные маленькие девочки, окружившие меня в детском саду (достойном, впрочем, похвал, как и все, что там делается для молодежи), перебивая друг друга, задают вопросы. И интересуются они не тем, есть ли детские сады во Франции, а тем, знаем ли мы во Франции, что у них есть такие прекрасные детские сады.

Вопросы, которые вам задают, иногда настолько ошеломляют, что я боюсь их воспроизводить. Кто-нибудь может подумать, что я их сам придумал. Когда я говорю, что в Париже тоже есть метро, — скептические улыбки. «У вас только трамваи? Омнибусы?..» Один спрашивает (речь уже идет не о детях, а о вполне грамотных рабочих), есть ли у нас тоже школы во Франции. Другой, чуть более осведомленный, пожимает плечами: да, конечно, во Франции есть школы, но там бьют детей, он знает об этом из надежного источника. Что все рабочие у нас очень несчастны, само собой разумеется, поскольку мы еще «не совершили революцию». Для них за пределами СССР — мрак. За исключением нескольких прозревших, в капиталистическом мире все прозябают в потемках.

Образованные и очень благовоспитанные девочки (в «Артеке», куда допускаются только избранные) удивлены, когда в разговоре о русских фильмах я им сообщил, что «Чапаев» и «Мы из Кронштадта» имели в Париже большой успех. Им ведь говорили, что все русские фильмы запрещены во Франции. И, поскольку им говорили об этом учителя, я вижу, что девочки сомневаются не в их, а в моих словах. Французы — известные шутники!

Группе морских офицеров на борту крейсера, который привел меня в восхищение («полностью построен в СССР»), я осмеливаюсь заметить, что, по моему мнению, во Франции лучше знают о событиях в СССР, нежели в СССР о том, что происходит во Франции. Поднялся неодобрительный ропот: «Правда» достаточно полно обо всем информирует. И вдруг резко какой-то лирик из группы: «В мире не хватило бы бумаги, чтобы рассказать обо всем новом, великом и прекрасном в СССР».

В этом же образцовом «Артеке», раю для образцовых детей — вундеркиндов, медалистов, дипломантов (поэтому я предпочитаю ему многие другие пионерские лагеря, более скромные и менее аристократические), — тринадцатилетний мальчик, если я не ошибаюсь, прибывший из Германии, но уже усвоивший здешний образ мыслей, показывает мне парк, обращая внимание на его красоты:

«Посмотрите, еще недавно здесь ничего не было… И вдруг — лестница. И так повсюду в СССР: вчера — ничего, завтра — все. Посмотрите вон на тех рабочих, как они работают! И повсюду в СССР такие же школы и пионерские лагеря. Разумеется, не все такие красивые, потому что „Артек“ в мире только один. Сталин им специально интересуется. И все дети, которые приезжают сюда, — замечательные.

Скоро вы услышите тринадцатилетнего мальчика, который будет лучшим виолончелистом в мире. Его талант уже так высоко ценят у нас, что подарили ему редкую виолончель очень известного старинного мастера.[12]

А здесь! Посмотрите на эту стену! Разве подумаешь, что ее построили за десять дней!»

Энтузиазм этого ребенка такой искренний, что я не хочу обращать его внимание на трещины в этой наспех возведенной стене. Он хочет видеть только то, что вызывает в нем гордость. В восхищении он добавляет: «Даже дети этому удивляются».[13]

Эти детские речи (внушенные, зaучeнныe, может быть) показались мне настолько характерными, что я в тот же вечер их записал и теперь воспроизвожу здесь.

Я не хотел бы, однако, кому-нибудь дать повод подумать, что других воспоминаний об «Артеке» у меня не осталось. Слов нет, этот детский лагерь — чудесный. Расположенный в прекрасном месте, очень хорошо спланированный, он террасами спускается к морю. Все, что можно придумать для блага детей, для их гигиены, спортивных занятий, развлечений, отдыха, — все рационально устроено на площадках или на склонах холмов. Все дети дышат здоровьем, счастьем. Они были очень разочарованы, когда узнали, что мы не можем остаться на ночь: в честь нас был приготовлен традиционный костер, деревья на нижней террасе украшены транспарантами. На вечер была назначена разнообразная программа — песни, танцы, — но я попросил, чтобы все было закончено к пяти часам, нужно было вернуться в Севастополь до наступления ночи. И, как оказалось, хорошо сделал, потому что в этот вечер заболел сопровождавший меня Эжен Даби. Ничто, однако, не предвещало болезни, и он мог беззаботно наслаждаться спектаклем, который нам предложили дети, в особенности танцем маленькой таджички по имени, кажется, Тамара — той самой, которую обнимал Сталин на громадных плакатах, расклеенных по всей Москве. Невозможно выразить прелесть этого танца и обаяние исполнявшего его ребенка. «Одно из самых дивных воспоминаний об СССР», — говорил мне Даби, так же думал и я. Это был его последний счастливый день.

Отель в Сочи — один из самых приятных. Превосходный парк. Пляж — красивейший, но купальщики хотели от нас услышать, что ничего подобного у нас во Франции нет. Из учтивости мы не стали им говорить, что во Франции есть пляжи лучше, гораздо лучше этого.

Да, замечательно, что этот комфорт, этот полулюкс предоставлены в пользование народу, если только считать, что приезжающие отдыхать сюда — не слишком (снова) привилегированные. Обычно поощряются наиболее достойные, но при условии, если они следуют «линии», не выделяются из общей массы. И только такие пользуются льготами.

Вызывает восхищение в Сочи множество санаториев и домов отдыха, живописно расположенных вокруг города. И прекрасно, что все это построено для рабочих. Но тем более тяжело видеть, как тут же строят новый театр низкооплачиваемые, загнанные в нищенские лачуги рабочие.

Вызывает восхищение в Сочи Островский (см. приложение).

Если я расхваливал отель в Сочи, то что сказать об отеле «Синоп», недалеко от Сухуми? Он гораздо более высокого класса и в состоянии выдержать сравнение с самыми лучшими, самыми красивыми, самыми комфортабельными заграничными бальнеологическими отелями. Прекрасный парк сохранился еще с дореволюционных времен, но здание построено совсем недавно. Удобная планировка, в каждом номере терраса и ванная комната. Мебель подобрана с отличным вкусом. Кухня — превосходная, из лучших в СССР. Отель «Синоп» — одно из тех мест на земле, где человек себя чувствует почти чуть ли не в раю.

Рядом с отелем совхоз, снабжающий его провизией. Восхищают образцовая конюшня, образцовый хлев, образцовый свинарник и в особенности современная гигантская птицеферма. У каждой курицы на лапе кольцо с индивидуальным номером. Кладка яиц тщательно регистрируется, у каждой курицы для этой цели свой индивидуальный бокс, где ее запирают и выпускают только после того, как она снесется. (И мне затруднительно объяснить, почему яйца, которые нам подают в отеле, — не самые лучшие.) Добавлю, что попасть в эти места можно только после того, как вы вытрете подошвы о специальный коврик, пропитанный дезинфицирующим раствором. Скот рядом проходит свободно — что поделаешь!

Перейдя ручей, за которым начинается территория совхоза, вы увидите ряд лачуг. Комнату два на два с половиной метра снимают вчетвером, по два рубля с человека в месяц. Обед в совхозной столовой стоит два рубля — роскошь, которую не может себе позволить человек, зарабатывающий 75 рублей в месяц. Кроме хлеба рабочие вынуждены довольствоваться сушеной рыбой.

Неравенство в зарплате возражений не вызывает. Согласен, это необходимо. Но есть другие способы сгладить различия в жизненном уровне. Однако есть опасения, что неравенство не только не устранится, а станет ощутимее. Боюсь, как бы не сформировалась вскоре новая разновидность сытой рабочей буржуазии (и следовательно, консервативной, как ни крути), похожей на нашу мелкую буржуазию.

Признаки этого видны повсюду.[14] И поскольку мы, увы, не можем сомневаться в том, что буржуазные инстинкты, подогревающие жажду наслаждений, расслабляющие человека, делающие его равнодушным к ближнему, дремлют в людских сердцах, несмотря ни на какую революцию (ибо человек не меняется, изменившись только внешне), я с тревогой слежу за тем, как в нынешнем СССР эти буржуазные инстинкты косвенно поощряются недавними решениями, встреченными у нас с одобрением, которое у меня вызывает беспокойство. С восстановлением семьи (как «ячейки общества»), права наследования и права на имущество по завещанию тяга к наживе, личной собственности заглушают чувство коллективизма с его товариществом и взаимопомощью. Не у всех, конечно. Но у многих. И мы видим, как снова общество начинает расслаиваться, снова образуются социальные группы, если уже не целые классы, образуется новая разновидность аристократии. Я говорю не об отличившихся благодаря заслугам или личным достоинствам, а об аристократии всегда правильно думающих конформистов. В следующем поколении эта аристократия станет денежной.

Не преувеличены ли мои опасения? Хотелось бы, чтобы это было так. Впрочем, СССР уже продемонстрировал нам свою способность к неожиданным поворотам. Чтобы разом покончить с этим обуржуазиванием, одобряемым и поощряемым сейчас правительством, боюсь, как бы не понадобились в скором времени крутые меры, которые могут оказаться столь же жестокими, как и при ликвидации нэпа.

Как может не коробить то презрение или, по крайней мере, равнодушие, которое проявляют находящиеся или чувствующие себя «при власти» люди по отношению к «подчиненным», чернорабочим, горничным, домработницам[15] и, я собирался написать, бедным. Действительно в СССР нет больше классов. Но есть бедные. Их много, слишком много. Я, однако, надеялся, что не увижу их — или, точнее, я и приехал в СССР именно для того, чтобы увидеть, что их нет.

К этому добавьте, что ни благотворительность, ни даже просто сострадание[16] не в чести и не поощряются. Об этом заботу на себя берет государство. Оно заботится обо всем, и поэтому, естественно, необходимость в помощи отпадает. И отсюда некоторая черствость во взаимоотношениях, несмотря на дух товарищества. Разумеется, здесь не идет речь о взаимоотношениях между равными. Но в отношении к «нижестоящим» комплекс превосходства, о котором я говорил, проявляется в полной мере.

Это мелкобуржуазное сознание, которое все более и более утверждается там, — с моей точки зрения, решительно и глубоко контрреволюционное.

Но то, что нынче в СССР называют «контрреволюционным», не имеет никакого отношения к контрреволюции. Даже, скорее, наоборот.

Сознание, которое сегодня там считают контрреволюционным, на самом деле — революционное сознание, приведшее к победе над полусгнившим царским режимом. Хотелось бы думать, что людские сердца переполнены любовью к ближним или, по меньшей мере, не совсем лишены чувства справедливости. Но как только революция совершилась, победила и утвердилась, об этом уже нет речи, чувства, воодушевлявшие первых революционеров, становятся лишними, они мешают, как и все, что перестает служить. Эти чувства можно сравнить с лесами, которые возводят при кладке свода; как только в замок положили последний камень, их тотчас же убирают.

Сейчас, когда революция восторжествовала, когда она утверждается и приручается, когда она вступает в сделки. а по мнению иных — набирается ума, — те, в ком бродит еще революционный дух и кто считает компромиссом все эти последовательно совершаемые уступки, становятся лишними, они мешают, и поэтому их проклинают и уничтожают. И не лучше ли вместо словесного жонглирования признать, что революционное сознание (и даже проще: критический ум) становится неуместным, в нем уже никто не нуждается. Сейчас нужны только соглашательство, конформизм. Хотят и требуют только одобрения всему, что происходит в СССР. Пытаются добиться, чтобы это одобрение было не вынужденным, а добровольным и искренним, чтобы оно выражалось даже с энтузиазмом. И самое поразительное — этого добиваются. С другой стороны, малейший протест, малейшая критика могут навлечь худшие кары, впрочем, они тотчас же подавляются. И не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено.