«МЕЖ ЛЮЛЬКОЮ И ГРОБОМ…»

«МЕЖ ЛЮЛЬКОЮ И ГРОБОМ…»

Московская Кольцевая дорога – кольцо Сатурна в сверкающем размытом свечении, в ртутной туманной гари. Словно фреза, вытачивает гигантский город из зеленой русской равнины. Четыре стороны света. Четыре московских окраины. Четыре крематория окружают Москву, будто стражи, заключая ее в невидимый чертеж, куда помещены университеты, министерства, военные штабы, супермаркеты, жилые районы. Туда, в бессчетные людские жилища, из родильных домов, окруженные цветами, умиленной родней, в разноцветных одеяльцах, перевязанных шелковыми лентами, заносятся дивные новорожденные младенцы. И откуда, под рыдания близких, под медные воздыхания оркестров, в деревянных гробах, обложенные венками и погребальными букетами, выносятся покойники. Крематории, как сторожевые башни, выше кремлевских, выше Останкина, выше вавилонских столпов, нерукотворные, сотворенные загадочным божеством, из чьей огнедышащей пасти вырывается жаркий факел. «Меж люлькою и гробом спит Москва…» – написал Боратынский, чувствуя в ночи колебания огромного маятника, несущего человека от рождения в неизбежную смерть. Маятника, на котором он сам со своим гусиным пером, белым листом бумаги, стеариновой оплывшей свечой был, словно пылинка, промелькнувшая в мироздании.

Крематорий облицован ракушечником, архитектура восьмидесятых годов. Похож на дворец культуры, плавательный бассейн, административное здание, народный суд. Приличный, невыразительный советский стиль, равняющий все стороны человеческого бытия, усматривающий в нем признаки единой, доступной управлению машины. Стою у крематория, на краю сырого зеленого кладбища, вдоль которого тянутся цветочные лотки. Сочно-малиновые георгины, нежно-фиолетовые хризантемы, мясистые багровые розы – одни из бумаги и проволоки, другие живые, на срезанных стеблях. Издали неотличимы, уравнивают живое и неживое, подлинник и подделку, вечное и сиюминутное. Смотрю на кровлю крематория, на одинаковые каменные бруски вытяжных труб, ожидая увидеть дым очередного испепеленного мертвеца. Небо белесо-голубое, чистое, и только едва различимо стекленеет воздух, как легкий мираж, в котором колеблется безымянная, улетающая в пространство материя.

Через каждые полчаса подъезжают погребальные автобусы. Черно-серые, одинаковые, с выразительной, черной рекламой фирмы «Ритуал», с ее телефоном, по которому вы можете позвонить, если в вашем доме случится покойник. Двери автобуса открываются, и на солнце, щурясь, прижимая букетики, выходят родственники, среди которых сразу угадаешь самых близких, горюющих, по черным платкам и костюмам, по исплаканным лицам, по тому, как окружают и поддерживают их остальные. Водитель, невзрачный на вид, обходит автобус сзади, открывает люк, и становится виден гроб, кумачево-красный, или нежно-сиреневый, или розовый, или смугло-коричневый, из нехитрого набора, предлагаемого бюро ритуальных услуг. Водитель – античный перевозчик Харон, переправивший усопшего через Стикс, от одного берега к другому, из московского микрорайона, через город и Кольцевую дорогу, к причалу, к дверям крематория. Терпеливо ждет, когда живые мужчины неумело, толпясь, неловко хватаясь, извлекут из его ладьи бездушное тело, спрятанное в деревянный, с матерчатыми оборочками, саркофаг. И тогда он направит свой челн обратно в огромный туманный город, где в какой-нибудь московской больнице, или на уютном дворике с детскими грибками и лесенками ждет его очередной мертвый странник.

И пока прибывшие выстаивают очередь, пугливо поглядывая на закрытые врата, с другой стороны крематория выходят одинокие люди. Несут в руках керамические урны с прахом, глазированные, с выпуклыми узорами, похожие на большие пивные кружки. Удаляются все в одну сторону, словно знают, где в огромном городе находится пивной переполненный бар, и веселый, одуревший от пьяных паров бармен открывает начищенный кран, из которого хлещет пенное шипящее пиво.

Эти плотно закрытые двери, перед которыми покорно ждет малая горстка людей, за день глотают сорок покойников. Дневной урожай мертвецов, сгорающих во всех четырех крематориях, равен двумстам. Это половина всех, умирающих за день в Москве, которая, как огромное ветвистое дерево, шумит, качается, наращивает ветвистую крону, теряет листву. Московские кладбища не вмещают покойников, разрастаются, шевелятся, покрываются рыхлыми буграми, бетонными памятниками, жестяными оградками. Где вчера было чистое поле, сегодня пестро от венков, мускулистые могильщики роют могилу за могилой. Гора рыжей глины, сырая холодная ямина, и где-то за ветром охает и вздыхает оркестр, плывет над головами очередной красный короб.

Что можно угадать, стоя на холодном осеннем солнце перед крематорием, пропуская мимо дребезжащий катафалк, дохнувший тебе в лицо струйкой бензиновой гари, дуновением сырых цветов?

Ты остро почувствуешь, как расслоился народ на богатых и бедных. Какой разрыв между жизненными укладами, из которых смерть вырывает москвича, переносит в жароупорную камеру газовой печи, где стираются грани между бедностью и богатством, «красными» и «белыми», монархистами и коммунистами. В шуме газовой горелки наступает царство социальной справедливости и равенства, реализуется невозможная при жизни утопия.

Приезжают хоронить какую-нибудь тетушку из хрущевских пятиэтажек, куда та переехала из коммуналки или пригородного барака вместе со всеми соседями, фикусами, швейной машинкой «Зингер», да так и прожила лет сорок среди новоселий, свадеб, денной и нощной работы на ближнем заводе, среди домашних ссор, пересудов, рождений детей и внуков, и когда после хворей, в переполненной больничной палате, умерла, потянулись ее провожать постаревшие, отяжелевшие подруги, сестры и братья, прикатившие из-за Урала, молодая поросль, для которой это первые, самые загадочные и пугающие похороны. Московские обыватели собрались у гроба, и ты узнаешь эти лица под черными платкам и кепками. Встречался с ними в троллейбусах, в магазинах, на рынках. Они родные тебе, как станция метро «Текстильщики», или мелькнувший за окном электрички город Подольск, или старая кирпичная церковь рядом с силикатным заводом.

Из автобуса высыпает стайка московских клерков, провожающих своего сослуживца. Чуть потертые, с одинаковыми замученными благообразными лицами, какие носят в министерских коридорах со множеством одинаковых дверей и тусклыми, через одну, горящими лампами, или в лабораториях, где давно уже нет серьезных военных заказов, и коллективы, прежде запускавшие спутники и космические корабли, теперь перебиваются с хлеба на воду. Они тихо вздыхают, негромко переговариваются о делах, держа букетики дешевых цветов. Иные невесело улыбаются, даже смеются, спохватываясь, смотрят в сторону заплаканной вдовицы и худого, лысоватого молодого мужчины в черном несвежем пиджаке. Ждут терпеливо, когда завершится обряд прощания и их отвезут на квартиру, где можно будет выпить, поесть, пошуметь, повспоминать, помянуть Петра Тимофеевича, который ушел туда, где «скоро все мы будем».

И вдруг вместо тихой черно-серой ладьи с одиноким перевозчиком в античной хламиде, воды Стикса пенит боевая галера со взмахами многих весел, с пышной свитой, с обилием жрецов и наложниц. Длинный «Кадиллак» с глухим лакированным кузовом, словно вырезанный из черного хрусталя, подвозит мертвого миллионера. За ним поспевает кортеж. Мощные, с блестящими радиаторами джипы, узконосые «вольво», пухлые, с упитанными задами «мерседесы», блистательные «ауди» и «ниссаны». Вся площадка перед крематорием наполняется жаркими радиаторами, бронированными стеклами, громадными букетами роз, тяжелыми и сочными, как окорока. Плотная холеная толпа исполнена печального величия. Среди темных дорогих пиджаков и шелковых галстуков узнаешь банкиров, директоров нефтяных компаний, знаменитых певиц и актеров, представителей столичных властей. Катафалк окружает охрана, могучие, с бицепсами и откормленными ляжками молодцы, с усиками антенн за ушами, с раздутыми кобурами под мышкой. Словно ждут нападения, когда прянут к «Кадиллаку» бесы с перепончатыми крыльями, станут тащить из гроба тело хозяина. И тогда от живота, беглым огнем, по козлиным бесовским мордам, загнутым хвостам и рогам из пистолетов-пулеметов «агран» и «беретта», отбивать у соперников драгоценный любимый труп. Но нападения нет. Из откинутого торца «Кадиллака» выглядывает гроб, похожий на огромный письменный стол из мореного дуба, с ящиками, медными гнутыми ручками, начищенной бронзой, словно покойник, едва попав на тот свет, не теряя времени, сядет за стол и начнет подписывать банковские счета, договоры, лицензии, с раздражением откликаясь на звонки клиентуры, «достающие» его по подземному кабелю из-под солнца в глубинах земли.

Немного постояв перед крематорием, вы с болью заметите, как поредели русские роды и фамилии, как мало остается живой родни, сколько одиноких бездетных пар, вымороченных ветвей, навсегда отсыхающих со смертью бездетного старца. Однажды к крематорию подкатил облупленный скрипучий «Москвич», управляемый дряхлым дедком. Поверх «Москвича» на багажнике стоял кустарный, из неотесанных досок гроб. На заднем сиденье привалилась мертвая старушка. Дедок обратился за помощью к работникам крематория: «Подсобите, ребята, ни денег, ни сил не осталось». И те положили легкую, как пушинка, старушку в тесовый гроб, предали огню.

Здесь, перед вратами в царство Аида, поймешь, что таинство смерти включает в себя хозяйство смерти в виде муниципального предприятия «Ритуал», располагающего автопарком погребальных автобусов, деревообделочными мастерскими, сколачивающими гробы, керамическими цехами, создающими глиняные глазированные урны, а также самим крематорием, где ведется подсчет не только покойников, но и выплат за газ, электричество, заработной платы работников, сопричастных смерти, которой, в широком смысле, сопричастна жизнь, регулярно поставляющая клиентуру хозрасчетному предприятию, чей доход возрастает по мере убыли населения России.

Медленно растворяются врата крематория, и на пороге появляется женщина в строгом темном костюме, с медленными плавными движениями, исполненными печали. Приглашает в ритуальный зал с высокими потолками, откуда свисают кованные светильники. Подобные залы бывают в дворцах бракосочетаний, в вестибюлях кинотеатров, в зданиях музеев, если бы не одинокий постамент, предназначенный для гроба, и не арка в стене, куда, как в туннель, уедет вагонетка с гробом. Женщина с печальным лицом – это Ангел Смерти, встречающий усопшего на последнем отрезке его земной юдоли, прежде чем он перейдет в неземные миры. У Ангела Смерти все тело, каждое перо на крыле, лицо и руки и ноги покрыты всевидящими, недремлющими глазами. У этой немолодой женщины два утомленных глаза и заученные слова негромкой печальной речи, с которой она двадцать раз в день обращается к удрученным людям, отдающим ей своего покойника.

Она прекрасно изучила психологию этих беспомощных перед лицом смерти людей. Управляет ими, мягко командует. Просит поставить гроб на постамент. Просит открыть крышку. Поправляет цветы. Приглашает проститься. И все, кто ни есть, доверяют ей, охотно исполняют ее указания. Приближаются, отдаляются, застывают в безмолвном поминовении, медленной вереницей идут ко гробу, наклоняются над белым длинноносым лицом, целуют костяной лоб. Остаются у незримой черты, когда вагонетка уплывает в туннель под звуки органа, за которым сидит слепой музыкант, как будто наполовину уже умерший, принадлежащий к промежуточному, меж двух миров, бытию.

У этой женщины, выполняющей роль печального конферансье, есть семья, дети, любимый муж, домашнее хозяйство, приготовление борща, стирка белья. За годы работы в крематории она научилась заслоняться от энергий смерти, что ежедневно ударяют в нее, пронизывают ее одежду, плоть, душу, умертвляют ее. Если бы она была эмоциональна, впечатлительна, возбудима, она бы не смогла здесь работать. Ее бы замучили ночные кошмары, съела меланхолия, источила неведомая хворь. Но она управляет своими чувствами, прежде работала в торговле, по случаю оказалась здесь, в крематории. Она не говорит знакомым о месте своей работы. «Работаю в коммунальном хозяйстве».

Встречая ежедневно двадцать погребальных процессий, уделяя каждой не больше десяти минут, она, тем не менее, многое успевает заметить. Как недружелюбны и ревнивы друг к другу две жены усопшего, нынешняя и разведенная, которая злорадствует горю соперницы, уравнявшему их, наконец. Как робеет и мучается любовница, не смея подойти к любимому мертвецу, заслоненная стеной законных родственников и знакомых. Как тайно удовлетворен чиновник, целуя лоб умершего начальника, уступившего ему место на ступеньке карьеры. Как вяло и неохотно служит панихиду священник, которому заплатили вдвойне, чтобы отпел некрещеного. Как заходится в причитаниях плачея, надувая на горле синюю жилу, а сама зорко взглядывает сорочьим глазком на серьезного сумрачного вдовца, приготовившего для нее конверт с деньгами. Как, прощаясь, люди незаметно суют в гроб под цветы последние подарки усопшему – кто гребенку, кто мыло, кто бутылку водки, кто мобильный телефон, веря по-язычески в бытовые проблемы загробной жизни. Как стараются все поскорее отпустить покойника, оттолкнуть от себя, развязаться с ним, в бессознательной радости продолжить жизнь, и только матери готовы кинуться вслед за сыновьями в полукруглый туннель, уйти вместе с ними в смерть.

Эта благообразная женщина, привратница смерти, сохраняет спокойствие. И только, когда хоронят малых детей, не выдерживает и рыдает со всеми.

Где душа усопшего в момент, когда гроб с бездыханным телом вносят под свод крематория? Носится заполошенно над больничной койкой, где пробилась сквозь тощие ребра, излетела под белый потолок, как бабочка-капустница? Или не отпускает плотское свое вместилище, следует за ним в холодную теснину морга? А потом летит над погребальным автобусом через московские улицы, мимо рекламных щитов с сигаретами «Ротманс», под гроздьями уличных фонарей? Или остается в доме, где прожила столько лет, смотрит из верхнего угла, как соседки накрывают поминальный стол, ставят винегреты, салаты, бутылки с водкой? Где пребывает душа на день девятый и день сороковой, когда тело уже испарилось в огне, распалось на бесцветные атомы, и их несет ветром над Тихим океаном? Кого отпевает батюшка в золотом облачении – незримую душу или холодное окаменелое тело?

И как обойтись с бесчувственным прахом, чтобы этим обращением не оскорбить излетевшую душу, и Бога, и задуманный Творцом миропорядок, в котором – звезды, травы, человеки, вулканы, руды, и любовь, и боль, и ненависть, и великое непонимание этого загадочного мира, куда тебя поместили на час? Отдать ли свой прах Земле-Матушке на съедение червякам, в жадные объятия сосущих кореньев? Или исчезнуть в огне, как славянские князья, уложенные в челн, окруженные смоляными поленьями? Или расточиться в соленой воде океана, в белом саване, с камнем на ногах, как погребают умерших матросов? Или отдать свое мертвое тело на съедение песцам и лисицам под полярными радугами, как поступают в эвенкийских стойбищах? Что угоднее Богу и Матери-Природе?

Православная Русь хоронила в земле, ставила крест на могилу, и родня поклонялась родительским костям, ставила в изголовье рюмочку с красным вином, и казалось, цветы, вырастающие на могиле, сотворены из плоти любимого человека.

Советский строй, «отрекшийся от старого мира», порвал с православным обрядом. Обратился к мистике огня. Первый советский крематорий был построен в 30-х годах в разоренном Донском монастыре. Первая печь запылала в перестроенной церкви. Там сжигали вождей Революции, героев нового строя. Урны с пеплом замуровывались в Кремлевской стене, в мистическом «красном пантеоне», у которого, отдавая священные почести, облучаясь таинственной «красной энергией» двигались полки, шумели демонстрации, гремели залпы салютов.

В Донском крематории сжигали останки людей, погибших в многочисленных авариях и катастрофах, когда создавалась техническая цивилизация Советов, спешно запускались заводы и домны, взмывали серии боевых самолетов, совершались перелеты через Северный полюс, испытывались новейшие виды оружия. Взрывы и разрушения уносили жизни рабочих, инженеров, воздухоплавателей, и их обезображенные останки предавались огню.

И еще в Донском крематории сжигали расстрелянных в подвалах Лубянки. Торопящиеся на работу москвичи под музыку «Утро красит нежным цветом» видели над стенами монастыря легкий дымок, не ведая, что это чадит Тухачевский.

В ритуальном зале – последние минуты прощания. Вдова с заплаканными глазами снимает с груди серебряную ладанку на узорной цепочке, ссыпает ее змейкой в гроб к покойному мужу. Крышку надвигают. Громче играет слепец на органе. Гроб на лафете медленно плывет к полукруглой арке, погружается в глубину. Черный бархатный полог опадает, отдавая бездыханное тело иному миру, «где несть болезней, печалей». Все тихо уходят, сопровождаемые траурной женщиной.

Однако, по другую сторону бархатного полога, за стеной, куда пролезает гроб, нет апостола Петра, сине-крылых ангелов, а два крепких молодца в комбинезонах перекладывают гроб на каталку, загоняют в крышку блестящие гвозди, завозят поклажу в накопитель, где уже находятся другие гробы, ждущие своей очереди в печь. Стоят на каталках рядами, разноцветные, длинные, напоминают завернутые в фантики конфеты.

Грузчики гробов, крепыши. Один ярко-рыжий, с седым пучком надо лбом, делающим его похожим на лиса. Другой чернявый, горбоносый, восточного вида, чем-то напоминает оленя. Люди – тотемные звери. Забивают гробы, как забивают посылки на почте. На каждом гробе записка, – имя и адрес отправления. Инструкция требует, чтобы гроб уходил в печь заколоченным, ногами вперед. Нарушение инструкции карается строгим начальством. Все разговоры о том, что покойника тут же раздевают, обирают, снимают с него хорошую одежду, чуть ли не выдирают коронки, – мрачная мифология, сопутствующая смерти. Грузчики гробов отвечают классическому типу могильщиков. Все, что не скажут друг другу во время работы, заколачивая гвозди, – какую женщину имели накануне, какой футбол смотрели по телевизору, какой обед проглотили, – все будет казаться странным, философским, значительным. Ибо их молча слушает из-под крышки третий собеседник.

Смерть ужасна, отвратительна, абсурдна. Невыносима для человеческого разума. Является главным фактором жизни, содержанием этики, веры, искусства. Сознание вращается вокруг смерти, как вокруг черного солнца. Старается ее объяснить, обойти, преодолеть. Убеждает нас в «жизни вечной». Объясняет смерть как досадную мучительную паузу между жизнями земной и загробной. Заполняет эту паузу погребальной музыкой, прекрасной архитектурой церкви, стихами псалмов. Обещает человеку воплощение в другом существе. Или в цветке. Или в лучистой энергии разлетающихся бесцветных молекул, которые соединятся в другой жизни. Человек хочет быть бессмертным в своих детях. В надгробных памятниках. В деяниях рук своих. Он верит в Воскрешение, – либо в чудесное, после Второго Пришествия, когда вострубят ангелы и мертвые восстанут из гробов. Либо через федоровское «общее дело», когда народится просветленное и просвещенное поколение, способное общим деланием воскресить умерших предков, воссоздавая их по остаткам костей, по горсткам пепла, по дуновению души, оставившей невидимый след на речной воде. И если человек не верит в «жизнь вечную», если верит в «вечную смерть», то его земное бытие становится страшной угрозой всему живому. Он, исповедующий безнаказанную религию «однова живем», оставляет после себя в мире жуткую рытвину.

Все фрески и манускрипты, папирусы и пергаменты, все мировые религии и философские школы учат тому, что между земной, несовершенной жизнью, и жизнью вечной, идеальной, где райские яблоки, несказанная красота и блаженство, – между тем и другим стоит стена смерти. Усилия человечества, его непрерывный подвиг направлены на то, чтобы сделать эту стену тоньше. Сблизить земное и небесное. Соединить его в богоподобном человечестве.

Два погребальных труженика с лисьей и оленьей головами, рассказывая анекдот про еврея, толкают каталку к печи. Приближают узкий конец гроба к стальной заслонке.

Конец ритуала, начало индустрии. В крематории день и ночь работают четыре печи. Каждый покойник горит полтора часа. Младенец, не успевший создать свою плоть, сгорает без следа, не оставляя пепла, и родным не выдают урну с прахом. Охотнее всего сгорают тучные люди, как стеарин или чашка с жиром. Плохо горят раковые больные, ибо хищные клетки съели все углеводы, оставив кости и сухожилия. Печь крематория – не «буржуйка» и не «голландка», не камин и не домашний очаг. Это сложная машина, сконструированная в научно-исследовательском институте. Раскаленный газ, воздух подсоса, режим горения, автоматика и электроника, фильтры, экологическая безопасность. Агрегат, которым надо уметь управлять.

Машинист печи, зоркий, сосредоточенный, следящий за пульсирующими электронными цифрами, за разноцветными кнопками пульта. То и дело приближает лицо к огненному глазку, отчего на его лбу начинают скакать красные отсветы.

Он истопник, следящий за работой котлов. Он летчик, управляющий четырьмя раскаленными соплами, ведущий свою огненную машину в бесконечном космосе. Он акушер, принимающий роды смерти. Он таинственный дух в маске человека, кому доверено таинство, заказанное людскому глазу и разумению.

В первой печи, если приблизить зрачок к огненному окуляру, гроб едва тронут газовым факелом, курится, дымится, на нем обгорает материя, начинают обугливаться доски. Он кажется черным бруском, взлетевшим к красному солнцу. В другой печи из распавшихся обугленных досок видно лежащее тело, охваченное белыми брызгами, фонтанами сгорающей плоти, протуберанцами раскаленного газа. В третьей печи, в бело-розовом бушующем пламени – остаток таза, догорающая берцовая кость, раскаленный добела костный кальций.

Приближаю глаз к четвертой печи, и там, среди слепящего огнеупорного кирпича, упираясь головой в потолок, раскрыв крестом горящие руки, с факелом, дующим из беззвучно орущего рта, с красными струями из лопнувших глаз, с пылающей, прогоревшей утробой, смотрит на меня мертвец. Что-то силится мне прокричать.

Померещилось. Без сил отхожу от печи. Читаю защитительную молитву.

Одна из печей прогорела. Газ выключен. Печь остывает. Загрузка второго покойника невозможна, покуда в ней находится первый. Все разговоры о том, что прах многих покойников смешивается, и родственникам выдают обезличенную смесь – неправда. «Один мертвец – один прах» – таков незыблемый демократический принцип крематория, который бы удовлетворил даже такого борца за права человека, как Сергей Адамович Ковалев.

Когда печь остывает, истопник открывает заслонку и длинной хромированной кочергой, напоминающей пушечный банник, лезет в печь. Сгребает пепел в хромированную, заложенную под днищем шкатулку. От прикосновения кочерги печной поддон искрит. На лице машиниста блестящие капли пота.

Остывший прах с недогоревшими костями помещают в мельницу, где с рокотом вращаются стальные шары, напоминающие пушечные ядра среднего калибра. В этой кофемолке прах перетирают в гранулированный, бело-серый порошок, похожий на минеральные удобрения. Порошок пересыпают в пластмассовую капсулу, а потом помещают в глиняную глазированную урну, что стоят на полках в отделе «выдачи заказа», словно горшки в цветочном магазине.

Люди приходят за прахом, забирают урну. Уносят ее, как цветочную вазу, в которой начинает для них прорастать цветок новой жизни. Память об умершем человеке в сердце близкого – это загадочное продление его бытия. Мистическая связь живого и мертвого.

Таинственное общение, которое не прекращается со смертью, но лишь обретает новые черты.

Администрация крематория жалуется, что в последние годы участились случаи невостребованного праха. О чем это свидетельствует? Об очерствлении душ? О нарастании атеизма среди все новых открывающихся церквей и монастырей? Об угасании родов и фамилий, когда за прахом последнего в роде уже некому прийти?

Этот невостребованный прах, составив протокол, ссыпают в земное хранилище во дворе крематория, где в вазонах краснеют живые цветы.

Ухожу из заведения уставший, опечаленный, с остывающим пеплом сгоревших переживаний. Навстречу попадается рыжеволосый, похожий на лиса, рабочий. Не замечает меня. Подбрасывает на ладони вдовью серебряную ладанку с блестящим ручейком цепочки.

Если прийти к крематорию ночью, когда кругом пусто и осенью пахнет соседнее сырое кладбище, то увидишь, как над кубическим зданием разноцветно и бездонно мерцают созвездия. Те, что над трубами, едва заметно, стеклянно дрожат. Это улетают ввысь безымянные молекулы исчезнувшего тела, устремляясь к другим мирам, чтобы войти в состав других галактик, других бессчетных, неведомых жизней.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.