МОСКОВСКИЙ ВАВИЛОН

МОСКОВСКИЙ ВАВИЛОН

Липкий, расплавленный, как жидкое, поток лимузинов. Раскаленный желоб проспекта в туманной плазме. Жилые дома новой буржуазной постройки, похожие на готические соборы и романские замки. Голубые, словно гроздья кристаллов, здания банков. Церковь, цепляющая крестами вывеску ночного клуба, заслоненная цветастой рекламой бюстгальтеров, – разбухшие от довольства и сытости млечные груди красавицы. Дневная толпа, обморочно бегущая в синеватой бензиновой гари. Среди бульваров, автомобильных пробок, окруженный тяжелыми фурами, истошным воем «мигалок», – рынок, накрытый бетонным куполом. Кажется, под крышкой, в нагретой кастрюле кипит и взбухает варево, брызгает пеной, источает ароматы, выбрасывает струи кипятка, хлюпает, булькает, вырывается пузырями. Летучий пар колеблет высокое солнце, вонзившее в город раскаленный добела электрод.

Как Иван-дурак, жаждущий чуда, нырни в котел, под колпак, полагаясь на волшебную достоверность русских сказок с иллюстрациями художника Билибина. «Боже мой!» – только и охнешь радостно, очутившись среди разноцветья и гама. Словно поместили тебя на кончик кисти и вписали в золотой завиток хохломского цветка. Нарисовали тебя на перламутровом изразце. Посадили среди ухающих медных тарелок. Забросали кипами душистых трав. Покатили навстречу огромные, с алыми надрезами арбузы. Наклонили перед тобой рог изобилия с виноградом, яблоками, сочными ягодами. Поставили тебя перед огромной языческой богиней, чьи сосцы в золотых каплях меда, в пухлых руках бьется серебряная рыбина, в волосах, подобно венцу, сияет золотой полумесяц дыни, колени, будто круглые белые сыры, шея, как нежный творог, а хохочущие белозубые уста надкусили смугло-розовый персик. Твоя душа радуется, веселится. Глаза ненасытно поедают зрелища рынка.

Вот мясные ряды, – розовое, белое, багрово-красное, парное. На чистых материях, кинутых на каменные прилавки, навалены горы мяса. Мясные города. Соборы из почек и ливера. Дворцы из телячьих мозгов. Башни из сочной вырезки. Ломти шашлыка отливают перламутровой пленкой. Фиолетово-синяя, глянцевитая печень похожа на жирный георгин. Бычьи сердца напоминают груду мокрых булыжников. Разрубленный окорок на сахарной косточке с малиновой сердцевиной. Продавщицы, ядреные, грудастые, в фартуках, хватают комья мяса. Шмякают на весы. Поддевают на крюк. Тяжелый шматок свешивается к прилавку, напрягая пружину.

– Бери, не отказывайся!.. На холодечек!.. Пальчики оближешь!.. С лимончиком, с хреном, под водочку!.. Сами поросенка растили, молоком отпаивали!..

Блеск ножей, стук топоров, хруст рассекаемых хрящей. Пятерня в розовой сукровице. Пальцы в клейком жиру. В подставленную кошелку валят мраморное слоистое сало. Бережно окунают сочный кус телятины. Бойко суют поросячью ногу копытом наружу, в котором еще сохранилась печеная черная кровь.

– Ахмет, барашка возьми!.. Ты человек кавказский, для вас овец держим…. Спасибо, заработать даете… Чеченцы – народ хороший, если автомат не давать!..

Отрубленная свинячья башка топорщит розовые уши. Наставила бронзовое строгое рыло. Смотрит надменно голубыми глазами в белых человечьих ресницах. Напоминает голову античного императора. Навалены желтые туши, меченные чернильным штемпелем, как почтовые марки. Висит на цепи телячий зад с ободранным остроконечным хвостом. Огромное, во весь прилавок, повалено тулово копченого быка, с распахнутым чревом, где в сумерках, как шпангоуты, светятся бело-розовые ребра.

– Говядинки возьмите, мужчина!.. Борщ сварите, три тарелки съедите!.. Такую говядину в Кремле подают, потому там все такие красивые!..

Бумажные деньги. Падающие на кафель монеты. Кожаные кошельки. Кровь, жилы. Бабий вскрик. Стук топора. Петр Первый на синей мокрой купюре. «Утро стрелецкой казни».

В глубине прилавков – огромные плахи, неохватные, из ливанского кедра, или дуба, что рос у Лукоморья, или реликтовой библейской секвойи. Смугло-коричневые, пропитанные кровью и соком тысяч тельцов и овенов, иссеченные по торцу топорами, громоздятся, словно жертвенные алтари. Сами жрецы, мясники, помахивают острыми топорами, расчленяют тушу, отделяют хрустящие мослы, рубят мелко розовые ребра, отшвыривают хлюпающие шматки. Широченные в плечах, с разбухшими мускулами, толстыми шеями, гладкие, покрытые ровным лоснящимся жиром, вызывают восхищение торговок, жадно взирающих на их белые куртки, голые волосатые груди, православные золотые кресты. Но их божество – не Христос, а языческий бык с золотым кольцом в ноздре, чей образ они странно воспроизводят в своих лбах, плоских носах, жарких, при ударе топора, выдохах.

Вечером вытирают насухо топоры. Сволакивают с себя пожелтевшие от крови куртки. Смывают с жилистых рук сало и жир. Облекаются в вольные дорогие костюмы. Уезжают с рынка на «мерседесах». Об одном из них рассказывают, что он любит посидеть в ночном клубе, в шелковом французском галстуке. Держит в могучей руке с золотым перстнем рюмку «камю». Рассказывает наивной подруге, какой он знаменитый поэт. Читать наизусть стихи Северянина.

Мясо, отборное, всех сортов, на любой вкус, для любого, самого экзотического блюда, доставляется на прилавки теплым, с московской бойни, с подмосковных мясокомбинатов, где в красном дыму качаются на блестящих цепях дергающиеся коровьи туши. В их рогатых, пронзенных током головах меркнет разум. Рабочий, поспевая за конвейером, делает полуживой корове длинный надрез на брюхе. Другой, сменяя первого, с треском сдирает теплую пятнистую шкуру.

Скот в России вырезан наполовину. В суп провинциала кусочек мяса попадает раз в три недели. Охота бедняков за обглоданными костями напоминает что-то собачье. Но Москва, несметно богатая, плотоядная, ненасытная, тонет в дыму шипящих жаровен. Забывается в праздниках и пирах. Капает себе на грудь коровьей кровью. Облизывает с толстых пальцев сладкий бараний жир.

В рыбных рядах обосновались молдаванки, немолодые, чернявые, в теле, золотозубые, с золотыми серьгами и кольцами, с пышными полуоткрытыми грудями, на которые увядание наложило первые морщинки и складки, с неисчезнувшим бабьим озорством в зыркающих лиловых глазах. Молдаване, возмечтавшие о Великой Румынии, надменно выдающие себя за потомков римских легионеров, едут в Россию на заработки. Штукатурят московские квартиры, шабашничают в подмосковных поселках, роют колодцы в деревнях, холят клумбы и дендрарии на виллах богачей, стоят на рынках в рыбных рядах.

Прилавки – ряды холодильников с прозрачными стенками, за которыми, освещенные лампами, как в аквариумах, проглядывают рыбы. Зубастые белоглазые семги, словно длинные сияющие зеркала. Остроносые осетры, похожие на зубчатые пилы. Белуги, огромные, как торпеды. Горбуши, отливающие вороненой сталью, будто их отковали в оружейных мастерских. Разрезанная поперек рыбина, огромная, как откормленная свинья, с алым торцом, в котором белеет нежный позвонок. Прозрачные, дышащие розовых светом, лепестки краснорыбицы, в каждом из которых золотится капля янтарного жира. Громадные банки в налете инея, полные черной икры, похожей на блестящую охотничью дробь. В деревянных корытах, среди мелкого толченого льда, почти бесцветные усатые устрицы, как подвески в прозрачной хрустальной люстре. Черные ножи – длинные, остроголовые угри. Темно-зеленые морские раки, пупырчатые, с раскрытыми объятьями крабы, россыпи раковин, груды мидий, скопления вмороженных в лед моллюсков. Все сверкает, светится, переливается чешуй, пялит неживые остекленелые глаза. Поднялось из морской пучины, всплыло на московском рынке, поражая обывателя невиданными плавниками, колючими усами, раздвоенными русалочьими хвостами.

– А эта откуда? – спрашиваешь торговку, указывая на огромную чешуйчатую зверюгу.

– Это семга, норвежская. Ее в стойле, как скотину выращивают.

– А это откуда? – обращаешься все к тому же знатоку в молдаванской юбке, чьи познания сравнимы с Ивом Кусто.

– Это форель, из Германии.

– А это? – Ты восхищен и подавлен эрудицией ихтиолога.

– Из Италии.

– А эти? – Ты чувствуешь на губах вкус пива, хруст нежной скорлупы, сладость ломтика нежного мяса.

– Королевские креветки, из Аргентины.

– А этот красавец? – указываешь на изумрудно-розового осьминога, дремлющего на куске льда.

– Из Японии.

– Хоть что-то есть из России? – спрашиваешь с уязвленным чувством патриотизма, отчаявшись увидеть родную речную рыбину

– А это я сама! – взыграла торговка, поведя обнаженными плечами, плеснув полными руками, колыхнув под прилавком пышными бедрами. Ты изумляешься ее женскому перевоплощению. Женщина-оборотень в прозрачной мраморной ванной, колышит хвостом, блещет чешуйчатыми бедрами, раздувает розовые сочные жабры, прижимает руки к белым грудям, прикрывая их пучком синей морской травы с крохотной, шевелящей усами креветкой.

Не много покупателей в этих диковинных рядах – больше ротозеев. Не по карману московскому служащему осьминог с Хоккайдо, или замоскворецкой старушке – копченый белужий балык, или учителю русской словесности – семужья туша. Пару лепестков розового нежного мяса. Горстку креветок для закадычного друга. Ложечку черной икры для больного родственника. Зато вдруг появляется настоящий покупатель, которого ждут, которого знают, для которого самолетами, рефрижераторами, огромными морозильниками доставляют со всех морей и океанов обитателей подводных пучин, выловленных сетями и тралами, среди бурь и штормов.

Появляется живописная пара. Впереди хозяйка, рыжая, с выпуклыми зелеными глазами, жадно и метко озирающими прилавок. Ее немолодое лицо, многократно подтянутое в салонах красоты, покрыто гримом, перламутровыми полутонами, малиновой французской помадой, выражает царское величие и превосходство над теми, кто заискивающе заманивает ее к своему торговому месту.

– Роза Самойловна, ко мне, ко мне пожалуйте!.. Для вас специально скандинавскую семгу держу!.. Сладкая, как мед! Вам понравится!..

Следом за наряженной, слишком полной, слишком носатой, слишком размалеванной хозяйкой, чье лицо рисовал художник, выдавливая из тюбика краски прямо на шершавый холст, – следом шагает охранник, здоровенный, натренированный в спортивных залах, быть может, бывший спецназ или чемпион по вольной борьбе. Вместо ручного пулемета держит в руках корзину, почтительно, на шаг, отставая от хозяйки.

– Вот эту давай! – тычет рыжая иудейская красавица в красного чешуйчатого зверя, чья огромная голова с зубатым клювом лежит отдельно на льду – И эту давай! – показывает пухлым пальцем в бриллиантовых кольцах на осетра, огромного, как кит, в котором пророк Иона переплыл океан, – Да не взвешивай, милая! Клади целиком! Наум Семенович просил на два стола закупить. Он префекта у себя принимает!..

Торговка, ахая, льстя, восхищаясь туалетами и драгоценностями, кладет в подставленную корзину рыбин. Сыплет шуршащие ворохи устриц. Черпает совком вместе с хрусталиками льда влажных мидий. Запахло морем, причалами, черными ладьями, смоляными снастями. Охранник с тяжелой челюстью, узким лбом, подозрительно и враждебно смотрит на морскую снедь, словно она заминирована и таит угрозу его госпоже. Обо уходят с рынка. Она – впереди, сама, как экзотическое, всплывшее из моря существо, украшенное перламутровыми рогатыми раковинами. Он – сзади, враскоряку, не сдвигая толстенные ляжки, неся на согнутой атлетической руке корзину с осетровой мордой.

– Сама, как рыба-пила. Пилит своего Наума, как лобзиком! – смеется вслед торговка, пряча в кожаный, пропахший рыбой кошелек обильные наторгованные купюры.

Вечером, уставшие, источая запах рыбьего жира, молдаванки вернутся в свои перенаселенные каморки. Пересчитают выручку, оставшуюся от многочисленных оброков и поборов. Спрячут ее в платок на своем животе, чтобы не утащили ночью товарки. Забудутся коротким сном, вспоминая молдавские сады, голубую звезду над яблонями, безработных мужей, что отослали их в Москву на трудные заработки.

А вот ряды, умиляющие своей деревенской, «колхозной», бесхитростной снедью, что родится на подмосковных огородах, в лесных и садовых ягодниках, на грибных полянах. Чистые синеглазые старушки в платочках, словно явились в церковь, разложили пучки петрушки, букетики пряного укропа, вымытые оранжевые морковины. Сухолицые, до срока увядшие женщины, своей строгой печалью похожие на послевоенных вдов, молча, одними глазами, приглашают купить зеленые пупырчатые огурцы, белые плотные вилки капусты, золотые луковицы, ядреные головки чеснока. Толстогубые, чуть бестолковые мужики, уселись на мешки картофеля, выставив напоказ непомерно крупные, бугристые клубни, которыми впору мостить дорогу. Дедка в картузе, корявый, как лесной сучок, насыпал на вафельное полотенце веселые лисички с приставшими еловыми иглами, смуглоголовые боровики, тугие, в красных шляпках подосиновики, от которых пахнет бором, прелой листвой, детством. Молодая, белокурая, с нежным румянцем красавица поставила лукошко с матово-синей черникой, и другое, с малиной, которая от жары стала течь, выпустила на прилавок алый язык. Тут же пасечники, одинаковые, чистоплотные, с промытыми осторожными пальцами, в чистых рубахах, которые благоухают нектаром, сладким воском. Поставили перед собой золотые прозрачные жбаны с цветочным, луговым, липовым медами, миски с нарезанными сотами, в которых застыла коричневая тягучая сладость. Один режет ножичком вощину, подносит ко рту покупателя рифленый ломоть, и тот пьянеет от запаха, пьет, жует, зажмуривает от наслаждения глаза, и оса, Бог весть откуда взявшаяся, норовит усесться на медовые губы своим черно-желтым, узким в талии тельцем.

– Не ходите в ГУМ, не подымайте шум!.. – зазывает к пучкам запоздалой, бело-фиолетовой редиски разбитной мужичок, кажется слегка под хмельком. – Редиска французская, из Парижу, ничего не вижу!.. Жак пропил пиджак!.. Потому что не закусывал… Редиска – самая закусь!

– Я-то думала, на огурец будет спрос, три гряды посадила, а им все рынки завалены, – жалуется соседке долгоносая, похожая на цаплю, торговка, – А укроп берут хорошо, на засолку. Денег скоплю, внуку велосипедик куплю. Родителям не под силу. Бабушка, помогай!

– Ба, смотри-ка, Петруша идет! Три дня пропадал. Кисленького ему, а не то помрет! – Круглая, как колобок, бабенка открывает эмалированное ведро, откуда пряно пахнула квашеная, крупно резанная капуста, залитая до краев зеленовато-прозрачным рассолом.

Петруша, испитой, небритый мужик с трясущимися руками, достает из кармана мятые деньги, из другого железную кружку. Бабенка черпает ему капустного рассола. Петруша молча, Божья душа, закрыв костяные веки, двигает кадыком, вливает в свой желудок, опаленный многодневным загулом, спасительную влагу. Просит еще и еще. Женщина прячет деньги, отпускает рассолу, сердобольно вздыхает:

– Петруша, отстань пить, а не то помрешь!..

Хорошо идти вдоль рядов, под оклики волоколамских, нарофоминских, звенигородских женщин, глядеть на их родные любимые лица, и среди них одна, сухая, статная, в синем платье, в красной кофте, с длинным смуглым от загара лицом, похожа на Параскеву Пятницу, покровительницу торгов.

Но цвет рынка, его парад, его вершина, его великолепный натюрморт, – это фруктовые ряды, при взгляде на которые ахаешь в восхищении, стараясь подобрать сравнение, и ничего не находишь, кроме образа райского сада. Есть, есть Эдем, охраняемый ангелами небесными. Есть Древо Познания Добра и Зла, на котором созрели эти огромные, как светильники, золотые яблоки. Есть упругие ветви, что удерживают на себе литую тяжесть медовых груш, напоминающих светящиеся лампады, от которых и ночью исходит золотое сияние. А эти персики, смуглые с одного бархатистого бока и розово-желтые с другого, – от одного взгляда начинают сочиться сладчайшими каплями. А эти помидоры, если их поместить на башню маяка, станут светить вдаль заплутавшим в морях кораблям. А этот виноград, чернофиолетовый, золотисто-зеленый, смугло-синий, – его на серебряном блюде вносила в шатер царя Соломона искусная в любовных утехах Царица Савская. Боже мой, на каких горячих бахчах, под какими лазурными минаретами созрели эти луновидные дыни, которые отсылал в свой гарем эмир Бухарский, покуда не погнал его с трона неугомонный генерал Скобелев. А эти арбузы, алые внутри, как огнедышащий зев негритянского саксофониста, – их, должно быть, везли верблюды из далекого ханства, и легкие наездники с пиками наперевес атаковали медлительный караван, протыкая острием полосато-зеленый шар, вышибая наружу сочную, как кровь, мякоть. И над всем этим несметным богатством, охраняя его, подобно музейным коллекционерам, создавая из плодов невероятные изваяния, подобно скульпторам-модернистам, взирая на них, как астрономы взирают на небесные светила, священнодействуют продавцы-азербайджанцы. С маленькими усиками, синей выскобленной щетиной, с персидскими влажными глазами, хранители волшебных садов, тихо читают сладкозвучные стихи Фирдоуси.

– Купи, дорогой, арбуз!.. Самый сладкий в Москве!.. На, сам попробуй!.. – тянет он тебе в рот алую, вырезанную из сердцевины пирамиду, брызгающую огненными пузырьками.

– Дыня чистый, как девушка!.. Селитра нет, химия нет!.. Сладкий, как поцелуй!.. – Он целует длинный, словно челн с загнутыми краями, ломоть дыни, и сиреневые глаза его смотрят на тебя с обожанием.

Ты вспоминаешь персидские миниатюры из «Бабур-Наме», и только потом задумываешься о нашествии в Москву азербайджанских переселенцев, коих уже больше миллиона, а они все прибывают и прибывают, совершая великий исход из Ленкорани, Гянджи и Лачина, наполняя столицу разгромленной империи своими горбоносыми сине-коричневыми лицами, придавая ей бакинский колорит.

Молодые мужчины призывного возраста, толкующие о ненавистных армянах, отнявших священный Карабах, они не пожелали взять в руки оружие и с криком «Аллах акбар!» ворваться в Степанакерт. Вместо этого предпочли опасным ручным гранатам вполне безопасные ржаво-красные, набитые сладкими гроздями, огромные гранатовые плоды. Впрочем, и вольнолюбивый Карабах, перессоривший все народы Советского Союза, весь, как один, перекочевал в Москву. Смиренно чинит автомобили, жарит шашлыки, торгует в лавках, забыв, как генерал Макашов арестовал мятежный комитет «Крунк», вызвав тем самым негодование у всех армян Вселенной.

Гейдар Алиев, ревностный коммунист, сладкозвучный льстец Брежнева, мнительный и коварный, как старый беркут, посадил в тюрьму незадачливого Сурета Гуссейнова. Стал хозяином нефтяных полей, которые не превратили Азербайджан во второй Кувейт, но стали собственностью Нахичеванского клана, оседая золотом и бриллиантами в банках Швейцарии. Азербайджанцы, при советской власти ставшие народом ученых, поэтов, нефтяников, открывшие сибирский Самотлор, построившие фантастические города на воде, превратились в народ торговцев, денежных менял и кочевников, чьи бивачные костры видны у обочин русских дорог, где высятся арбузные пирамиды, словно черепа на картине Верещагина. Работая без устали днем и ночью, вдали от жен и детей, экономя на воде и хлебе, боясь прикоснуться к алой помидорине или золотой виноградине, они накапливают деньги и отсылают их с оказией в свои многодетные семьи. Иные, доллар к доллару, сколачивают в Москве состояния. Из безропотных торговцев становятся держателями прилавков, хозяевами лавок. По-восточному ловкие и сметливые, умножают капитал, приобретают магазины, пекарни, заводики, мастерские. Самые удачливые становятся богачами, завладевают ресторанами, супермаркетами, подмосковными агрофермами. Дружно, держась один другого, посыпая перед собой скользкую дорогу золотым песочком, проникают во власть. Становятся супрефектами, прокурорами, руководителями компаний. Селятся в богатых квартирах, в особняках. Покупают детям места в университетах. И вот уже молодые блистательные азербайджанцы управляют банками, возглавляют кафедры экономики, занимаются русской филологией.

Мелкий торговец, оторванный от домашнего очага, заводится в Москве русской подругой, которую ставит за прилавок, гоняет за едой, заставляет стирать белье. Уезжает на свою каспийскую родину, оставляя в Москве мать-одиночку с чернявым миловидным ребеночком. Другой сознательно женится на русской женщине, заводит русский дом, русский быт, записывает ребенка русским, крестит его, давая начало яркому, темпераментному роду, которому нет переводу. Москва, как омут, затягивает в себя народы, языки, верования, рождая загадочное народонаселение, похожее на обитателей Вавилона. «Два Вавилона пали, Москва – третий, а четвертому не бывать.»

Смотрю на деликатного торговца, держащего на смуглой ладони пылающий помидор, словно это не человек, а канделябр. И не верится, что этот обаятельный азербайджанец мог в Сумгаите резать груди молодой армянке или в Баку стрелять из винтовки в русского мотострелка.

Покупатели – приливами, отливами, толкутся, торгуются, пробуют на зубок, отходят, опять возвращаются. В пятницу является «братва», в золотых цепях, скупает центнерами мясо для воскресных шашлыков. Кажется, что одно мясо покупает другое. Приходят кавказцы из аристократов, набирают в сумки баранину и самую вкусную часть, семенники, для дорого гостя. Являются повара из богатых домов, беря осетров, поросят, фазанов, чтобы потом, на званом обеде, увенчанные бумажными плюмажами, звери и птицы украсили необъятный стол. Обветшалый московский интеллигентик прибывает купить цветочек для юбилея. Потоптавшись среди огромных черно-алых роз, доставленных самолетом из Амстердама, покупает синенькую скромную астру. Бабуся в долгополой юбке, долго прицениваясь, покупает для внука один-единственный персик, расставаясь с третью месячной пенсии. Рынок кормит Москву, одних обильно, других не очень, но даже бомжи к вечеру погружают свои обросшие звериные мордочки в прелую мякоть раскисших арбузов, выбирают из груды мусора раздавленный, с кулак, помидор.

Глядя на это изобилие, думаешь о бессчетных стадах, пасущихся на тучных пажитях, о несметных рыбьих стаях, гуляющих в морской глубине, о райских птицах, сидящих на волшебных яблонях. И все это создал Господь Бог на усладу людям, для их вкушаний, утех, любований. Так воздадим же благодарность Создателю, сотворившему леса и моря, всякого зверя и рыбу, всякий плот и злак, отдавшего все это в утешение и ублажение человеку.

Однако под разноцветным покрывалом, среди веселящих звуков, опытный глаз приметит сокровенную жизнь рынка.

Наряд милиции озирает ряды, обходит дозором рынок, присматриваясь к сумкам, к оставленным у мусорных куч пакетам, не запрятана ли взрывчатка, не взведена ли «адская машина», подобно тем, что взрываются на рынках Махачкалы, в подземном переходе на Пушкинской, в троллейбусах русских городов, присылая жуткий привет с фронтов Чеченской войны.

Какие-то вкрадчивые молодые люди неторопливо обходят ряды, и торговцы безропотно, почти охотно, передают им деньги, кто сотню, а кто и три. Похоже, налоговая инспекция и санэпидемнадзор посетили свою вотчину, собирают оброк.

Другие люди, все крепыши, с раздутыми бицепсами, берут с прилавка без спроса сочные груши. Надкусывают, втолковывают что-то черноусому торговцу. Тот пробует возражать, но на него замахиваются, он испуганно закрывается локтем, послушно кивает. Быть может, финансовый конфликт с контролирующей рынок «преступной группировкой». Конфликт, после которого на некоторых рынках находили изувеченные трупы торговцев, а возбужденная толпа азербайджанцев выкатывалась на московские улицы и шла демонстрацией, возмущая московских обывателей видом своих смуглых, горбоносых, протестующих лиц.

К вечеру, когда закрытый рынок остывает, как сковорода, под которой погасили огонь, из дирекции выносят аккуратный кейс и везут куда-то, в район префектуры. Выделяют долю дневной выручки, от которой одна часть прилипает к пальцам районных чиновников, а другая, как ручей, бегущий из долины на вершину горы, устремляется в мэрию.

Великолепна эта гора с золотящимися склонами, по которой, от подножия к вершине, с рынков, магазинов, автомобильных стоянок, рекламных щитов, бензоколонок, винных и табачных фабрик, от сутенеров и миловидных, зараженных СПИДом проституток, из ночных клубов и казино, – отовсюду бегут неистощимые золотые ручьи, вверх, к небу, к ослепительной вершине, где, иногда укутываясь в тучи, иногда ослепительно сияя, стоит Золотой Телец. Верховное божество этого великолепного буржуазного мира, перед которым наклоняют головы политики и генералы, священники и поэты, мыслители и журналисты. Золотой вавилонский бык, победивший «красного тореадора», поднял рога выше золотого храма Христа, главенствует над Москвой. И кажется, достигнута, наконец, высшая гармония, вселенский порядок, осмысленная иерархия ценностей, охраняемая ракетами, спецслужбами, тюрьмами, телеканалами. И толстенький упругий мэр, один подпускаемый к быку, снимает перед ним свою кепку. Снизу, из долины, где копошится недостойный люд, видно, что лысина его покрыта чистейшим золотом.

Бреду понуро по рынку, чувствуя бессилие человечества, возмечтавшего о Рае Земном. Несокрушимо царство Быка. Неколебим треножник, на котором человек, с золотым яйцом вместо головы, возжигает жертвенный огонь Вавилонскому Зверю.

Отдаленный шум, свист, туманное потревоженное пространство, из которого, как сверхплотный сгусток, сжатый вихрь, стиснутая в напряжении спираль, выносится неистовая материя. Раскручивается, приближается, наполняет рынок блеском, хрустом, разящей страстью. Обретает вид несущихся вдоль рядов подростков. Бритые наголо головы, яркие злые глаза, визжащие рты, бьющие кулаки. Одинаковые, неистовые, как популяция свирепых зверьков. Промчались, сметая с прилавков арбузы и дыни, опрокидывая пирамиды яблок и груш, ударяя кулаками и палками в смуглые лица торговцев. Пробежали и канули, растворились в толпе, в накаленных московских дворах и улицах. Как наваждение. Как жестокий знак. Как надпись на стене во время Валтасарова пира. Как посланцы неведомого жестокого мира, который, подобно возмездию, приближается из туманного будущего.

Расколотый, с красной требухой арбуз. Плачущий, собирающий раздавленные груши торговец. Пьяный бомж, волосатый, как спаниель, смеется маленькими, глядящими из шерстки глазами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.