Н
Н
На старый почтовый адрес регулярно приходит астрологический спам, автор которого по какой-то неведомой причине называет меня «Людмила». Видать, звёзды у него так враскоряку стоят.
Письма эти я удаляю, не читая, но самую первую строчку не захочешь, а прочитаешь:
– Людмила, ваша звезда сегодня
– Людмила, счастье возможно
– Людмила, вас ждет
– Людмила, Марс вступает
И вот сегодня: Людмила, какие проблемы
Звёзды к неведомой Людмиле ласковы, даже досадно порой, что адресованные ей письма приходят (зачем-то) мне. Живет как дура и ничего не знает, про Марс.
Людмилой звали мою маму, которая умерла так давно, что наверняка успела переродиться во что-нибудь симпатичное неизвестного мне пола, подрасти, повзрослеть и теперь лайкает небось на фейсбуке сообщения своих приятелей: тыц кнопочку, тыц-тыц-тыц. От души ей этого желаю, в прошлой жизни ей было несладко; впрочем, а кому было сладко – в прошлой-то.
Людмила, счастье возможно. Истинно тебе говорю.
Возле дома, где прошла самая качественная часть моего детства, были развалины старой гауптвахты. Мы, дети прапорщиков и старшин, прекрасно знали, что такое «гауптвахта», но свои развалины все равно романтизировали. Говорили друг другу, что там сидели фашисты, и свято в это верили, очень уж хотелось. Фашисты в ту пору казались нам существами мистическими: их же победили, а значит, убили всех, следовательно, они – привидения. Элементарно, Ватсон. Достаточно посмотреть на обшлаг вашего левого рукава.
В детстве мы везде искали призраков, мечтали увидеть хоть одного. Интересно, что мы собирались делать в случае удачи? Понятия не имею. Вроде бы, ничего. Увидеть привидение и умереть, как будто оно – Лондон. Хотя тогда мы, конечно, не знали эту цитату. Да и про Лондон не знали ничего – просто точка на карте, одна из многих, нам еще только предстояло начать учить английский язык, много лет спустя, тогда иностранные языки начинали учить в пятом, кажется, классе – везде, кроме спецшкол, которые нам, детям прапорщиков и старшин, не светили ни при каких обстоятельствах. Нам светили неопытные училки, университетские двоечницы, пристроенные в школы по блату: «Лысыз зы пхен, дети. Хуйз он дьюты тудэй?»
Тьфу.
…Я, получается, несостоявшийся охотник за привидениями. Вся жизнь, можно сказать, прахом. Гады все-таки эти фашисты. Мы так в них верили.
Теперь надо бы как-то красиво вырулить обратно, в сегодняшний день, написать ещё один абзац, чтобы в финале его можно было вставить фразу «Людмила, какие проблемы» и таким образом закольцевать текст, но в гробу мы видели законы композиции.
И возможно, нынче ночью нам явится их (законов композиции) призрак. Исполнив, таким образом, невинную детскую мечту.
* * *
На улице Дайнавос на временном строительном заборе размашистым почерком написано: «Я люблю жизнь». И в небе над городом, кажется, написано то же самое – невидимыми химическими чернилами, но я знаю, как их проявлять.
В те редкие дни, когда температура поднимается до (почти) тридцати цельсиевых отметин, вдруг (всякий раз это заново «вдруг») становится очевидно, что Вильнюс – самый настоящий южный город. С раскаленными булыжниками старых мостовых, пыльными мальвами в палисадниках, зелёными жалюзи на окнах, простынями и сарафанами, сохнущими на балконах домов, обшарпанных тоже по-южному, не от угрюмой скудости быта, а от счастливой жизнеобразующей расслабленности – зачем что-то менять, когда и так всё хорошо. С морем где-то неподалеку, практически за углом, колотым льдом в стаканах, расслабленными загорелыми горожанами, привыкшими покидать дома незадолго до заката и часами протирать ветхие шорты по летним кафе, а работа – помилуйте, какая работа?! – ай, завтра, потом, когда-нибудь.
…Я уже почти верю в это знойное, долгое (третий, что ли, день кряду) южное северное лето. Даже сейчас, в два часа пополуночи, когда в тёмно-синем, густом как вода, ароматном воздухе звенят ледяные струны грядущего октября, который, я заранее знаю, будет так хорош, что остановится сердце, оно всегда останавливается в октябре, потому что по ту сторону октября вполне можно жить без всякого сердца, без него даже лучше, я помню, я всегда одной ногой там.
* * *
На улице Пилес во всех витринах и просто окнах первых этажей фотографии людей – цветные, чёрно-белые, сепия, взрослые и дети, ослепительно красивые студентки, толстые младенцы, весёлые беззубые старики, трагические и комические старухи, все-все-все. И подписи – имя плюс еще какое-нибудь слово, обозначающее род занятий. Милда, студентка; Алёна, редактор; Дарюс, школьник, и так далее, и так далее.
Очень хороший, просто отличный проект, первая помощь начинающему бодхисатве, любить этих людей на картинках легче легкого, избавить их от страданий – как синиц покормить, простое, веселое, хоть и хлопотное дело, особенно сегодня, в сочельник, когда оттепель и белый свет, и тёплый пахучий ветер с юга, и все мы никогда не умрём, только притворимся на минуточку, а потом кааак подскочим и дальше побежим.
* * *
Над холмом парил воздушный змей, красная птица. Я очень люблю смотреть на воздушных змеев, но мне никогда даже в голову не приходило хоть раз запустить свой.
А на холме обнимались влюблённые. Мне нравится смотреть, как обнимаются влюблённые. Даже больше, чем обниматься.
Потому что мой воздушный змей – это был бы всего лишь один воздушный змей. А обниматься – это было бы просто обниматься. Всего с одним человеком, один раз (за один раз).
И ещё тут же постоянно работают причинно-следственные связи, а это означает, что со змеем много хлопот (и с кем обнимаешься, с ним, кстати, тоже много хлопот – и до, и после). И всё это, конечно, очень мило, но слишком мало и слишком громоздко, целое дело, процесс.
Иное дело – идти мимо и видеть. Воспринимать.
Тогда всё – мое. Все воздушные змеи и все объятия. И даже так: я – все парящие змеи, я – все, запустившие змеев, я – все влюблённые, я – все родители, которые ждут их дома, я – все прохожие, косящиеся на влюблённых, кто одобрительно, а кто не очень, я – все и всё. Я – весь остальной мир – сколько ухвачу. Без хлопот, без процессов, без причинно-следственных связей. То есть, ничего руками делать не надо, вообще. Какое счастье.
Мне почти ничего не нужно, на самом деле. Только бы воспринимать. И уж тут жадность моя беспредельна. Восприятие – та самая конфетка, которую, при случае, и у сироты отниму. Ну, если вдруг голодный год. Мало ли.
Я не то чтобы вот прям всё сущее. Но та его часть, которую удастся ухватить – совершенно точно я.
И побольше бы, побольше.
* * *
Надо, оказывается, натянуть себя как лук. И стоять внутри себя – выпрямившись, прицелившись. И стрелять (собой, из себя – стрелять). И сразу брать новую стрелу. Сразу, сразу, я говорю. А не полежав на внутреннем диване под диким, неразумным предлогом: «отдохнуть».
Потому что натягивать себя как лук, целиться и стрелять – это и есть отдых.
* * *
Нам всем рано или поздно предстоит тут умирать. И всё что у нас будет в момент смерти – это опыт. Вся совокупность всего, что с нами успело случиться, всего, с чем успели случиться мы, все варианты этого самого «мы», все версии нашего «я», все состояния сознания. Чем богаче опыт, тем лучше мы экипированы для этого путешествия, а все остальное не в счет.
И опыт художника, то есть опыт вдохновенного созидательного акта – одно из самых бесценных сокровищ, которые можно взять с собой, умирая. Потому что в этот момент человек, как бы слаб он ни был, действовал по образу и подобию того самого непознаваемого, на встречу с которым рано или поздно пойдёт.
Поэтому обучая вдохновенному бесстрашному созидательному действию, давая повод и возможность пережить этот опыт, одновременно свидетельствуя и подтверждая: «это действительно было, у тебя все получилось», – нас обучают бессмертию. И только ему.
* * *
Научиться разгонять облака не очень трудно. Гораздо труднее научиться оставить облака в покое, пусть делают, что хотят. «Пусть делает что хочет» – это и есть формула любви, её основа; выращенное на другой основе, любовью только притворяется.
Если по-настоящему любить жизнь (то есть, позволить жизни быть такой, какова она есть), переделывать погоду просто не придется. Это, на самом деле, очень важно – не переделывать погоду. Потому что изменять погоду по-настоящему почти никто не умеет, зато бессознательно тратить силы на бессознательные же попытки её переделать – это умеют все. Вернее, не умеют это прекратить. Да и как, скажите на милость, научиться прекращать то, чего не осознаёшь?
Человек – сосуд, наполненный любовью и страхом. Чем больше одного вещества, тем меньше другого. Все остальные чувства – производные от этих двух.
Засада в том, что чувство, которое традиционно называют словом «любовь» – это просто замаскированная разновидность страха (страха упустить своё, страха недополучить и самого страшного страха потерять то, что как бы уже есть).
С любовью к жизни ровно та же фигня. Ровно та же.
Осознанность – единственный инструмент, с помощью которого можно выбраться из этого кошмара. Не нужно бороться с собой, тем более, не нужно бороться с другими (любая борьба – порождение все того же страха), достаточно просто осознавать – хотя бы одно действие и одно душевное движение из сотни. Для начала.
Не имеет значения, как ты себя ведёшь, что говоришь и что делаешь, если всё это происходит осознанно. Осознанные действия не бывают «плохими», они – и есть жизнь.
Осознанность – единственный ключ к свободе и одновременно сама свобода в том виде, в каком она доступна человеку на этой земле. Взять её почти невозможно. Не взять её – величайшая растрата, какую только можно вообразить.
* * *
Некоторые кошки не то чтобы серы
Такая удивительная штука выясняется зимой – то есть, в тот период, когда световой день очень короток.
Ночь – это правда о нас (о нашем восприятии).
Ночью мы все выходим из темноты навстречу друг другу – неизвестные незнакомцы без прошлого и будущего; на месте прошлого и будущего у каждого из нас – тьма, которую можно заполнить по собственному усмотрению, а можно не заполнять вовсе.
И это – правда.
Ночью мы видим только те предметы, на которые падает свет, и это очень точная иллюстрация работы восприятия (в рамках этой иллюстрации свет символизирует внимание).
Ночью улицы, по которым мы ходим днём, выглядят настолько иначе, что это уже совсем другие улицы. И как мы находим знакомую дорогу – это отдельный, очень интересный вопрос.
Обычно, конечно, не задумываясь, на автопилоте (как делается почти всё). Но задумываться – это самое интересное, задумавшись, обнаруживаешь у себя в голове две карты города, дневную и ночную (и они далеко не всегда совпадают), или выясняешь, что ходишь, ориентируясь на приметы, которые кажутся неизменными (магазин на углу, гостиница на противоположной стороне улицы, жёлтые окна аптеки, сияющий купол в просвете между домами, синяя дверь соседней парадной). Или работает своего рода внутренний компас, указывающий направление (обладатели подобных компасов лучше прочих ориентируются на незнакомой местности).
Или ещё каким-то способом, отличным от дневного. Или даже не отличным – некоторые люди искренне не видят разницы между дневным и ночным маршрутами, и это тоже удивительная правда об особенностях восприятия, которую каждому лучше знать о себе, чем не знать.
А днём, при ярком свете, мы, конечно, находимся во власти иллюзий. Кажется, будто мы всё видим, знаем и понимаем. Будто всё вокруг – действительно такое, каким мстится. И мы, прекрасные, стоим в центре раз и навсегда познанного, прирученного мира со своей алмазной перцепцией наперевес.
Ужасно смешно.
* * *
Несколько раз в году (чаще, чем хотелось бы признаваться) я иду к своему дилеру и говорю: «Чувак, у меня опять привыкание к жизни. Надо увеличить дозу».
Он ухмыляется, берет самый большой шприц и со всей дури ширяет реальность по вене – погодой.
И я говорю ему: «Спасибо, Господи», – а он смеётся: «Тебе все-таки очень мало надо. Легко мне с тобой».
Ну то есть. Когда я спускаюсь, например, по холму, из верхнего золотого мира в нижний синий, уже подсвеченный оранжевыми фонарями, я сперва думаю, что дома есть кофе, молоко, яблоки, овсянка из «Маркса и Спенсера» и остатки домашней пиццы, и курица для кошек, короче, всего полно, можно не заходить в магазин. А потом я думаю, что надо бы наконец привести в порядок папки со старыми фото и дописать рассказ (честно говоря, целых три – дописать). И что круто было бы как Филип Дик, закинуться амфетаминами и писать на скорости хоть немного приближенной к внутренней, и это каким же надо быть мастером, чтобы в таких условиях писать нечто хотя бы отчасти связное и осмысленное, так что может быть даже к лучшему, что амфетаминов в ближайшей аптеке мне не дадут.
С другой стороны, думаю я, можно же выработать свои в организме – прямо сейчас.
В этот момент мне еще кажется, что я шучу.
«Тыдыц!» – говорит сердце с такой готовностью, словно все эти годы только и ждало команды, и начинает колотиться в ритме, скажем так, отчасти приближенном к моим представлениям о должном, миллион ударов в секунду, продолжительность которой столь исчезающе мала, что можно сказать, никакой секунды нет вовсе, поэтому получаем миллион сердечных ударов в одно никогда, и это уже хоть немного похоже на правду.
И тогда я думаю, что огонь в этом мире всегда приходит снизу и сверху одновременно, а не с какой-то одной стороны, и веселое рыжее пламя лижет мне пятки, а синее, способное испепелить всё, чего нет, пляшет на голове, и это тоже похоже на правду.
Жизнь налаживается, думаю я, а потом ничего больше не думаю – если кто пробовал думать со скоростью миллион мыслей в секунду, которая равна одному «никогда», тот поймет, почему.
А потом я всё-таки каким-то образом прихожу домой, и начинается гроза.
* * *
Ни просьба о помощи, ни согласие принять предложенную помощь никогда не являются согласием терпеть унижения.
Говорить «нет» в ответ на любую просьбу, которую вы не можете или не хотите выполнять – нормально. Никто не должен расплачиваться за ваше неумение говорить «нет».
Не предлагать помощь, не располагая необходимым для этого ресурсом – нормально. Никто не должен расплачиваться за ваше необдуманное предложение помочь, за которым не стоит ничего кроме так называемого «хорошего воспитания» и так называемого «доброго сердца».
Но если уж вы сказали «да» в ответ на просьбу, или сами предложили помощь и получили согласие её принять, обращайтесь с человеком, которому помогаете, на равных.
На равных, и только так. А не то проснётесь однажды в пасти Люцифера, который скучным голосом скажет: «О, еще один предавший доверившихся. Расплодилось же вас! Что станется с моей талией?»
…Потому что унизить того, кому помогаете, означает предать его доверие.
Мне приходилось видеть довольно много страшных вещей, которые происходят с людьми. Но весь этот опыт пошёл мне на пользу. И только одно пошло мне во вред: вынужденная необходимость наблюдать, как на твоих глазах нормальный хороший человек, только что бывший более-менее близким, превращается в чудовище, готовое растоптать тебя за собственный страх, собственную слабость, собственное неумение сказать «нет», собственное «хорошее воспитание».
Потом пройдёт время, и на месте звериной хари снова отрастет человеческое лицо, но веры ему уже нет. И не будет никогда. Это обрекает на одиночество. Не потому даже, что не хочется ещё раз оказаться в позиции, которая традиционно считается слабой, а вот просто чтобы больше никогда не видеть таких превращений. Они оставляют в моем сердце прорехи недоверия и ненависти.
А оставаться в одиночестве такого рода нельзя. Нельзя замыкаться в себе, нельзя всегда обходиться собственным ресурсом, нельзя не предлагать свой избыток другим. Потому что человек создан для коммуникации с себе подобными, а давать и принимать помощь – одна из важнейших коммуникаций. При выполнении этого упражнения расширяются наши границы, крепнет дух и постигаются чудеса человеческой арифметики, согласно которой 1+1 может быть равно чему угодно. Да хоть миллиону.
Это если без свинства.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.