VIII

VIII

Розанов понял, что просто обязан хотя бы один вечер поболеть. Он покорно полулежал в постели, сложив ладони на животе. Фатима принесла ужин. Ребята во дворе колдовали над шашлыками. Пришли двое парней, механизаторов, с парниковыми огурцами и помидорами.

– У вас раненный! – почтительно проговорил один из них, кладя на стол объемистый пакет и ставя рядом темную бутылку вина.

Вскоре все собрались у Лешиной кровати.

Косцы-кандидаты жили в тракторной бригаде, в километре от села, и, глядя в окна, расположенные по трем сторонам большой «гостиничной» комнаты на втором этаже бытового корпуса, можно было подумать, что находишься на хуторе, за околицей не только села, но и цивилизации– березовая роща заслонял собой огоньки деревни.

– Хорошо, что у нее был «четверка», – заметил механизатор со светлыми волосами и красной шеей, поры которой были забиты пылью, – «девяткой» бы – и без ноги б остался.

Леша украдкой погладил тонкую смуглую руку Фатимы. «Мы сами себе сочиняем и песни, и судьбы», – вспомнил он.

Поговорили с видом на урожай, о Рейгане, подивились на заработки механизаторов, повздыхали, сделав вид, что готовы б все бросить, и-и…

Все время молчавший механизатор Митя, блестя умными глазами, вдруг сказал:

– Вот все вроде бы нормально, а почему ж бывает, что тоска сожжет глотку, – он глянул на Фатиму и решительно добавил: – Даже плакать охота.

На секунду воцарилось молчание. Митя, как бы досадуя и извиняясь, заговорил о другом.

– Вы должны знать, – начал он сосредоточенно, – действительно человек использует свой мозг только на четыре процента? Я прочел недавно в одном журнале – не поверил.

– Так, так и есть, – задумчиво произнес Пулат, – такая тоненькая пленка на огромном яблоке.

– А внутри – семена истины? – усмехнулся Митя. Опустил крупную темноволосую голову. Еле слышно добавил: – Вот и скользим по поверхности. То-то ни уму, ни сердцу радости…

– Четыре процента – это немало, – сказал Пулат. – Только и их, бывает – как ты говоришь, Леша? – коту под хвост?

– А все-таки сколько непознанного! – вздохнула Фатима.

– Снежный человек, космические пришельцы, да? – снова усмехнулся Митя, не то утверждая, не то спрашивая.

– И сказки, и предания, и Атлантида, – сказал Розанов, подтягиваясь на кулаке. Он поглядывал на Митю, чувствуя, что тот мучается каким-то тяжелым, жизненно важным вопросом. Но то ли потому, что обстановка была неподходящая для совсем уж серьезного разговора, то ли снова в Леше сказывался врожденный, как он считал, испуг перед грубой действительностью, но он не стал пытаться выйти на предложенную Митей орбиту разговора.

– …и Атлантида. А вот не читали – недавно в перуанских Андах нашли пять золотых фигур в человеческий рост? В Египте – совершенно нетронутые гробницы? Груды нерасшифрованных текстов хранятся в архивах Азии и Америки! – Розанов вспомнил свои дневные мысли и почти увлекся.

– Мне все это кажется звеньями одной цепи, – продолжал он. – Ее как бы опустили в океанскую глубину, и наша суета и время скрыли ее от нас, словно ракушку и водоросли.

– Кто опустил, когда? – снова легка усмехаясь, спросил Митя.

Леша улыбнулся и развел руками.

– Какой-нибудь гений придет и все объяснит! – сказал Тенгиз.

– А вот мне кажется, что гении боролись только против явных ошибок человечества, – сказал Митя, продолжая обращаться к Розанову. – Гений создает свой собственный мир, это в лучшем случае, – и всех туда приглашает как бы.

Это немного задело Митю.

– А что? – вскинул он глаза на Лешу и напомнил ему Крутова. – Мне вообще кажется, что время всяких гениев, вождей там разных, проходит. Мне кажется, гении – это такой ликбез человечества. Они основные истины проповедуют. А их не так уж много. А теперь мы вроде как всему уже обучены. Время каждому свой экзамен сдавать. А значит, достойный вопрос себе найти, спросит себя и честно на него ответить. И еще оценить свой ответ. Во как! Во сколько в нас честности да ума время требует. А тут – четыре процента да еще непонятно куда идущие. Получается, и учить нас больше некому, а сами мы… Свои же корешки подрубили.

– Не знаю… По-моему, так всегда было, – возразил Пулат.

– Так совесть-то, она ведь копиться должна, шарики-то – не зазря ворочаться, – вращая желваками, сказал внешне спокойный Митя, – а посмотрите вокруг – много ли… Ладно, – прервал он сам себя, – вы извините, я неясно говорю. Образования не хватает.

– Брось ты Мить, – вступил его красношеий товарищ, слегка опьяневший и лучащийся добродушием, – ты все правильно лопочешь. Счас так: пан или пропал. Все это понимают. Потому тебя не всем слушать интересно…

Таким образом беседовали до тех пор, пока Тенгиз не взял гитару. Он помедлил минуту и запел.

Пел он старинную грузинскую песню. Розанов не понимал ее слов, и, что было ему не свойственно, не жалел об этом. Он по-своему переводил песню Тенгиза, из-под пальцев поглядывая на Фатиму.

…Почувствовать свое родство с бесконечностью. Стать ею. Раствориться в ней. Найти в себе силы понять свои возможности, поверить в них и засучить рукава, чтобы их воплощать – разве не в этом счастье? Об этом, в сущности, и пытался говорить этот Митя. И Крутов говорил, что только после этих действий с самим собой твоя совесть спокойна, уважаешь, именно уважаешь свое тело, душу, мысль. Здесь же и выход из мириады тупиков, в которых бьются люди, как птицы, залетевшие под стеклянный купол. Выход, до времени запорошенный постылыми метелями наших распрей, затянутый туманами нашей лени…

Вот о чем, казалось Розанову, пел Тенгиз.

После него гитару взял Митя. Долго прокашливался. И тихо запел «Ой, мороз, мороз». Леша вспомнил, как пели эту песню «Живгазом» на лесозаготовке – под открытым небом на морозе, среди могучих елей, после его никому не нужной лекции о Египте, перешедшей в разговор «за жизнь», а потом – в бурный диспут. Пели вместе с недавними спорщиками, радовались вместе с ними, что осталась еще хоть одна песня, которую все безусловно знают, и не будет здесь печалящих душу «ля-ля».

Какое моральное право имели тогда они, в сущности пацаны, вступать в диспуты, вообще неохватно выступать перед самой разной аудиторией? Неужели только из желания самоутвердиться, покрасоваться, воспарить скопом, поупиваться своей дешевой образованностью? Было ведь, было и это. Было и жеребячье ликование, силу которого обеспечивал недостаток мудрости и знаний. Но все же ими руководило далеко не только это.

Леша помнил четырехчасовой непрерывный их концерт в крохотном сельском клубе, перешедший в вечер взаимных вопросов и ответов. Они не боялись озадачиться, быть поставленными в тупик – они даже радовались, когда их «срезали», если, конечно, не чувствовалось злобствования, что бывало. В тот вечер же они сидели вчетвером, свесив ноги, на краю сцены и столько же говорили, сколько и слушали. Леша помнил, как выкладывались в пропитанных запахом навоза красных уголках животноводческих ферм. Помнил слова Лепина, который, вырвав после своего очередного приступа в барабан за сценой, произнес, слабо улыбаясь: «Если б всего этого не было, закомплексовал бы или потонул в снобизме. То и другое – швах…»

Перед последним выступлением они чувствовали себя в темной артистической как замеревший под куполом цирка гимнаст перед головокружительным прыжком. Хотя у них у каждого за спиной было по три недели «чистого» времени на сцене, волновались. Всякий выход «Живгаза» был неповторим, наполнялся для них особым смыслом. «Блажен, кто смолоду был молод…»

Розанов бережно взял гитару.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.