III

III

Когда я смотрю на море, мне представляется, что далеко под волнами покоятся корветы, бригантины, галионы. Днища их в иле, водорослях, ракушках. И думается мне легко. И мысли кажутся оригинальными, глубокими. Ну, к примеру… Не так ли и в нашей жизни повторяются очертания первичных принципов, которые облеплены слоем наносного? И это наносное копошится неприметно, прочно присосавшись к благородному контуру, стремится выглядеть новым контуром, который якобы полностью соответствует старому, истинному?…

Ох, с какой горячностью искал я этот «первичный контур»! Искал в прошлом. Убеждая себя, что выбрал верное направление. Главное было в том, что только в этом поиске походило спокойствие и твердость духа. Уверен, что самое страшное в человеческом общежитии – формальная общность, «гранфаллон», по Воннегуту. При ней нравственный поиск останавливается на уровне «деловизма», нескольких пунктов социальных показателей. Это – поверхностная корка, удобная для людей нечистоплотных, корка, под которой дикорастущие джунгли, корчи души-урода.

Мы с ребятами часто говорили об этом на наших «четвергах». Крутов с Шеиным вечно меня урезонивали. Помню, Мишка сказал: «Ты, Саша, похож на клубнику. Стоит тебе только прикоснуться к земле – ты сразу начинаешь подгнивать». Знал бы он теперь, чего стоит одна постоянная материальная ответственность! Эти дороги, экскурсии, когда приходится по триста раз повторять одно и то же. А ведь святые вещи, триста раз повторенные, могут истереться, измолоться. Их можно потерять, и остаться ни с чем. И никто не может оценить, как важно для меня то, чем я постоянно рискую…

О! Вот типичная надпись, на первой же странице: «Забудемся во сне, пусть пробужденье тяжестью грозит. Все новое приходит к нам, как мука, а старое терзает без конца. Мы – века девятнадцатого внуки…» Вот как! В каком выспренно-романтическом мире я пребывал, господи. И ребята – было, было! – поддавались обаянию этого мира.

Сколько раз уже бывал в Ленинграде. «Опрозаичил» его делами. Но сколько прелести было в его открытии, и только те, первые приезды залегли в памяти. «Питер-первый» – это наш зимний приезд на Новый год. «Питер-второй»…

«Живгаз» базировался тогда в Петродворце, в общежитии ЛГУ. Мы гуляли по сумеречному парку, в котором вот-вот должна была брызнуть зелень очередной весны. На пригорке горели окна усадьбы. Казалось бы, что сейчас начнут съезжаться кареты или внизу, у залива, покажутся всадники в эполетах. Мы были готовы к любому чуду. Мы сквозь тростник пробрались к воде. Сели на корточки, замолчали. Я в тот момент в первый и последний раз физически ощутил душу.

Потом был дождливый день со сложенными зонтами. В стороне оставалась оштукатуренная крепость. Мы вчетвером шли через какие-то колдобины, трубы, проволоку, бетонные плиты, железные бруски и бензиновые разводы, шли мимо надписей «Посторонним вход воспрещен» и «Курить воспрещается», мимо строительных вагончиков и облезлых заборов. И пять силуэтов вспыхнули сквозь толщу дождя.

Какими глупыми, наивными, жалкими, юненькими, восторженными и счастливыми мы тогда были! Иной раз не верится, что это было с тобой, это был ты…

Коля вытаскивал из воды трупообразное пышущее здоровьем «тело» Розанова, и приговаривал: «Тятя, тятя, наши сети…» Миша Крутов крабоподобно носился по берегу, изображал «Танцующего Шиву». Я бубнил «языческие молитвы» над плывущей горящей корягой. Аня умирала со смеху. Это было под Великими Луками, на озере Большой Иван.

Потом из Святогорского монастыря пешком пришли в Михайловское. Восемь чистых ударов небольшого колокола – и мы оказались в ином времени. Нам повезло – кроме нас, никого не было. Древние сосны тихо поскрипывали вершинами.

В Тригорском было холодно и грустно. Имение потускнело, и, несмотря на уход, казалось заброшенным. Зеленый зал – давно умершим, хотя деревья все живы. Дуб – застывшим в печальной спячке, в уверенности, что никогда больше его не разбудит лира, подобная той, давно умолкшей.

На ночлег устроились за Соротью. Ужинали – помню точно – двумя бетонами и двумя бутылками вина. Я долго пытался заснуть, но потомки комаров, кусавших Александра Сергеевича, были свирепы и неутомимы. Удивительно, как отчетливо все помнится!

Заходишь проявлять фотопленку – кажется, в темноту. Со спокойной душой вынимаешь из кассеты. Но после проявления на пленке видны таинственные разводы – следы света, которого ты никогда не замечал. Так и с теми воспоминаниями, черт возьми!..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.