О шепоте и крике… и восторге Маргарита Погребицкая — врач, 57 лет
О шепоте и крике… и восторге
Маргарита Погребицкая — врач, 57 лет
— Мой праздник… Седьмое ноября… Большое, яркое… Самое яркое впечатление моего детства — военный парад на Красной площади…
Я у папы на плечах, а к руке у меня привязан красный шарик. В небе над колоннами громадные портреты Ленина и Сталина… Маркса… гирлянды и букеты из красных, голубых, желтых шариков. Красный цвет. Любимый, самый любимый. Цвет революции, цвет пролитой во имя ее крови… Великая Октябрьская революция! Это сейчас: военный переворот… большевистский заговор… русская катастрофа… Ленин — немецкий агент, а революцию сделали дезертиры и упившаяся матросня. Я закрываю уши, не желаю слышать! Выше моих сил… Всю жизнь я прожила с верой: мы самые счастливые, родились в невиданной и прекрасной стране. Другой такой страны нет! У нас есть Красная площадь, там на Спасской башне бьют куранты, по которым сверяют время во всем мире. Так говорил мне папа… и мама, и бабушка… «День седьмого ноября — красный день календаря…» Перед этим мы долго не ложились спать, всей семьей делали цветы из жатой бумаги, вырезали из картона сердечки. Раскрашивали. Утром мама и бабушка оставались дома, готовили праздничный обед. Гости в этот день приходили обязательно. Они приносили в сетке коробку с тортом и вино… целлофановых пакетов тогда еще не было… Бабушка пекла свои знаменитые пирожки с капустой и грибами, а мама колдовала над салатом «оливье» и варила всенепременный холодец. А я — с папой!
На улице много людей, на пальто и пиджаках у всех красные ленточки. Сияют красные полотнища, играет военный духовой оркестр. Трибуна с нашими вождями… И песня:
«Столица мира, Родины столица,
Сверкаешь ты созвездием Кремля,
Тобою вся вселенная гордится,
Гранитная красавица — Москва…»
Хотелось все время кричать «Ура!». Из репродуктора: «Слава трудящимся Московского дважды ордена Ленина и Красного Знамени завода имени Лихачева! Ура, товарищи!» — «Ура! Ура!» — «Слава нашему героическому Ленинскому комсомолу… Коммунистической партии… Нашим славным ветеранам…» — «Ур-ра! Ура!» Красота! Восторг! Люди плакали, радость переполняла… Духовой оркестр играл марши и революционные песни:
«Дан приказ ему на запад,
Ей в другую сторону.
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну…».
Я помню слова всех песен наизусть, я ничего не забыла, часто их пою. Пою сама себе. (Тихо напевает.)
«Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой страны такой не знаю,
Где так вольно дышит человек…»
Недавно нашла в шкафу старые пластинки, сняла с антресолей патефон, весь вечер прошел в воспоминаниях. Песни Дунаевского и Лебедева-Кумача — как мы их любили! (Молчит.) И вот я высоко-высоко. Это папа поднимает меня на руках… выше, еще выше… Наступает самый важный момент — сейчас появятся и загремят по брусчатке могучие тягачи с зачехленными ракетами, танки, и пойдет артиллерия. «Запомни это на всю жизнь!» — старается перекричать шум папа. И я знаю, что запомню! А по дороге домой мы зайдем в магазин, и я получу свое любимое ситро «Буратино». В этот день мне разрешалось все: свистульки, леденцы-петушки на палочках…
Я любила ночную Москву… эти огни… Когда мне было уже восемнадцать лет… восемнадцать лет! — я влюбилась. Когда я поняла, что влюблена, я поехала, — ни за что не догадаетесь, куда я поехала. Я поехала на Красную площадь, первое, что я захотела — быть в эти минуты на Красной площади. Кремлевская стена, черные ели в снегу и засыпанный сугробами Александровский сад. Я смотрела на все это и знала, что буду счастлива. Обязательно буду!
А недавно мы с мужем были в Москве. И первый раз… Первый раз не пошли на Красную площадь. Не поклонились. Первый раз… (На глазах слезы.) Муж у меня армянин, поженились мы студентами. У него одеяло, а у меня раскладушка — так мы начинали жить. После окончания Московского мединститута получили распределение в Минск. Все мои подруги разъехались кто куда: одна — в Молдавию, другая — на Украину, кто-то в Иркутск. Тех, кто поехал в Иркутск, мы звали «декабристками». Страна одна — езжай куда хочешь! Никаких границ тогда не было, виз и таможен. Муж хотел вернуться на Родину. В Армению. «Поедем на Севан, увидишь Арарат. Попробуешь настоящий армянский лаваш», — обещал он мне. Но предложили — Минск. И мы: «Давай в Белоруссию!» — «Давай!» Это же молодость, впереди еще столько времени — кажется, его на все хватит. Приехали в Минск, и тут нам понравилось. Едешь и едешь: озера и леса, партизанские леса, болота и пущи, редкие поля среди этих лесов. Наши дети здесь выросли, у них любимые блюда — драники, белорусская мочанка. «Бульбу жарят, бульбу варят…» Армянский хаш на втором месте… Но каждый год всей семьей мы ездили в Москву. Как же! Без этого я не могла жить, я должна была походить по Москве. Подышать ее воздухом. Ждала… Всегда с нетерпением ждала эти первые минуты, когда поезд подходил к Белорусскому вокзалу, звучал марш, и сердце прыгало от слов: «Товарищи пассажиры, наш поезд прибыл в столицу нашей Родины — город-герой — Москву!».
«Кипучая, могучая, никем непобедимая,
Москва моя, страна моя, ты самая любимая…»
Выходишь из вагона под эту музыку.
Что… Где мы? Нас встретил чужой, незнакомый город… Ветер носил по улицам грязные обертки, куски газет, под ногами гремели банки из-под пива. На вокзале… и у метро… Везде серые ряды людей, все что-то продавали: женское белье и простыни, старую обувь и детские игрушки, сигареты можно было купить поштучно. Как в фильмах про войну. Я только там это видела. На каких-то рваных бумагах, картонных коробках прямо на земле лежали колбаса, мясо, рыба. В одном месте прикрыто рваным целлофаном, а в другом — нет. И москвичи это покупали. Торговались. Вязаные носки, салфетки. Тут гвозди, и тут же еда, одежда. Речь украинская, белорусская, молдавская… «Мы из Винницы приехали…» — «А мы — из Бреста…» Много нищих… Откуда их столько? Калеки… Как в кино… У меня одно сравнение — как в старом советском кино. Как будто я фильм смотрела…
На Старом Арбате, моем любимом Арбате я увидела торговые ряды — с матрешками, самоварами, иконами, фотографиями царя и его семьи. Портреты белогвардейских генералов — Колчака, Деникина и бюст Ленина… Матрешки всяких видов — «горбиматрешки» и «ельциноматрешки». Я не узнавала свою Москву. Что это за город? Прямо на асфальте, на каких-то кирпичах сидел старик и играл на аккордеоне. С орденами. Пел он военные песни, у ног — шапка с монетками. Песни наши любимые:
«Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…».
Захотелось подойти… но его уже окружили иностранцы… стали фотографироваться. Что-то ему кричали по-итальянски, по-французски и по-немецки. Хлопали по плечу: «Давай! Давай!». Им было весело, они были довольны. Как же! Так нас боялись… а теперь… Вот! Груда хлама… Империя — пшик! Рядом с матрешками и самоварами горой навалены красные флаги и вымпелы, партийные и комсомольские билеты. И боевые советские награды! Ордена Ленина и Красного Знамени. Медали! «За отвагу» и «За боевые заслуги». Трогаю их… глажу… Не верю! Не верю! «За оборону Севастополя» и «За оборону Кавказа». Все настоящее. Родное. Советская военная форма: мундиры, шинели… фуражки со звездочками… А цены — в долларах… «Сколько?» — спросил муж и показал на медаль «За отвагу». — «За двадцать долларов продам. А, ладно, давай “штуку” — тысяча рублей». — «А орден Ленина?» — «Сто долларов…» — «А совесть?!» — Мой муж готов был в драку полезть. — «Ты что, чокнутый? Из какой дыры вылез? Предметы эпохи тоталитаризма». Так и сказал… Мол, это уже «железки», но иностранцам нравятся, у них нынче мода на советскую символику. Ходовой товар. Я закричала… Позвала милиционера… Я кричала: «Смотрите! Смотрите… А-а-а…». Милиционер нам подтвердил: «Предметы эпохи тоталитаризма… К ответственности привлекаем за наркотики и порнографию…». А партбилет за десять долларов — не порнография? Орден Славы… Или это — красный флаг с портретом Ленина — за доллары? Было такое чувство, что мы стоим среди каких-то декораций. Нас разыгрывают. Мы куда-то не туда приехали. Я стояла и плакала. Итальянцы рядом примеряли военные шинели и фуражки с красными звездочками. «Карашо! Карашо!» А ля рус…
Первый раз я была в мавзолее с мамой. Помню, что шел дождь, холодный, осенний дождь. Мы простояли в очереди шесть часов. Ступеньки… полумрак… венки… Шепот: «Проходите. Не задерживайтесь». Из-за слез я ничего не разглядела. Но Ленин… он показался мне светящимся… Маленькая, я маму убеждала: «Мама, я никогда не умру». — «Почему ты так думаешь? — спрашивала мама. — Все умирают. Даже Ленин умер». Даже Ленин… Я не знаю, как мне обо всем рассказать… А мне надо… я хочу. Я хотела бы говорить… говорить, но не знаю с кем. О чем? О том, как мы были потрясающе счастливы! Сейчас я в этом абсолютно убеждена. Росли нищими и наивными, но об этом не догадывались и никому не завидовали. В школу мы ходили с дешевыми пеналами и ручками за сорок копеек. Летом наденешь парусиновые тапочки, начистишь их зубным порошком — красиво! Зимой — в резиновых ботиках, мороз — подошвы жжет. Весело! Верили, что завтра будет лучше, чем сегодня, а послезавтра лучше, чем вчера. У нас было будущее. И прошлое. Все у нас было!
Любили, безгранично любили Родину — самую-самую! Первый советский автомобиль — ура! Неграмотный рабочий изобрел секрет советской нержавеющей стали — победа! А то, что этот секрет уже давно известен всему миру, мы потом узнали. А тогда: первыми полетим через полюс, научимся управлять северным сиянием… повернем вспять гигантские реки… оросим вечные пустыни… Вера! Вера! Вера! Что-то выше разума. Я просыпалась под звуки гимна вместо будильника:
«Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки Великая Русь…».
В школе мы много пели… Я помню наши песни… (Напевает.)
«Отцы о свободе и счастье мечтали.
За это сражались не раз.
В борьбе создавали и Ленин и Сталин
Отечество наше для нас…»
Дома вспоминали… На следующий день, как меня приняли в пионеры, утром заиграл гимн, я вскочила и стояла на кровати, пока гимн не кончился. Пионерская клятва: «Я… вступая в ряды… перед лицом своих товарищей… торжественно обещаю: горячо любить свою Родину…». Дома был праздник, пахло пирогами в мою честь. С красным галстуком я не расставалась, стирала и гладила его каждое утро, чтобы ни одной складочки. И даже в институте завязывала шарфик пионерским узлом. Мой комсомольский билет… лежит он у меня и сейчас… Прибавила себе лишний год, чтобы скорее вступить в комсомол. Я любила улицу, там всегда работало радио… Радио — это была наша жизнь, это все. Откроешь окно — льется музыка, и такая музыка, что встанешь и шагаешь по квартире. Как в строю… Может, это была тюрьма, но мне было теплее в этой тюрьме. Так мы привыкли… Даже в очереди до сих пор стоим друг возле друга, вплотную, чтобы вместе. Вы заметили? (И опять тихо напевает.)
«Сталин — наша слава боевая,
Сталин — нашей юности полет,
С песнями, борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет…»
И — да! Да! Да! Самая большая мечта — умереть! Пожертвовать собой. Отдать. Комсомольская клятва: «Готова отдать свою жизнь, если она понадобится моему народу». И это были не слова, нас так воспитали на самом деле. Если по улице шла колонна солдат, все останавливались… После Победы солдат был необыкновенный человек… Когда я вступала в партию, я написала в заявлении: «С Программой и Уставом ознакомлена и признаю. Готова отдать все силы, а если потребуется, и жизнь своей Родине». (Смотрит на меня внимательно.) А вы что обо мне думаете? Идиотка, да? Инфантильная… Мои некоторые знакомые… так они откровенно смеются: эмоциональный социализм, бумажные идеалы… Так я в их глазах выгляжу. Тупая! Даун! Вы — инженер человеческих душ. Хотите меня утешить? Писатель у нас больше, чем писатель. Учитель. Духовник. Это раньше, а сейчас уже не так. Много людей в церквях на службе стоит. Верующих глубоко мало, большинство страдающих. Как вот и я… с травмой… Я не по канону верю, а по сердцу. Молитв не знаю, а молюсь… Батюшка у нас — бывший офицер, все про армию проповеди читает, про атомную бомбу. Про врагов России и масонские заговоры. А я других слов хочу, совсем других слов… Не этих. А кругом только эти… Много ненависти… Нет места, где можно душой приткнуться. Включу телевизор, и там то же самое… Одни проклятия… Все отказываются от того, что было. Проклинают. Мой любимый режиссер Марк Захаров, теперь я его не так люблю и не верю ему так, как раньше… он сжег, это по телевизору показывали, свой партбилет… Принародно. Это же не театр! Это — жизнь! Моя жизнь. Разве так можно с ней? С моей жизнью… Не надо этих шоу… (Плачет.)
Я не успеваю… Из тех я, кто не успевает… Из поезда, который летел в социализм, все быстро пересаживаются в поезд, несущийся в капитализм. Я опаздываю… Смеются над «совком»: он и быдло, он и лох. Надо мной смеются… «Красные» — уже зверье, а «белые» — рыцари. Сердце мое и ум — против, на физиологическом уровне не принимаю. Не впускаю в себя. Не могу, не способна… Горбачева я приветствовала, хотя критиковала… он был… теперь это ясно, как и все мы, он был мечтателем. Прожектером. Можно сказать так. Но к Ельцину я была не готова… К реформам Гайдара. Деньги пропали в один день. Деньги… и наша жизнь… Все в миг обесценилось. Вместо светлого будущего стали говорить: обогащайтесь, любите деньги… Поклоняйтесь зверю сему! Весь народ был к этому не готов. Никто не мечтал о капитализме, про себя точно скажу, что я не мечтала… Мне нравился социализм. Это были уже брежневские годы… вегетарианские… Людоедских лет я не застала. Пела песни Пахмутовой: «Под крылом самолета о чем-то поет зеленое море тайги…». Готовилась крепко дружить и строить «голубые города». Мечтать! «Я знаю — город будет…», «здесь будет город-сад…». Любила Маяковского. Патриотические стихи, песни. Это так важно было тогда. Так много для нас значило. Никто не убедит меня, что жизнь дана только для того, чтобы вкусно есть и спать. А герой тот, кто купил что-то в одном месте, а продал в другом на три копейки дороже. Нам сейчас это внушают… Выходит, глупцами были все те, кто отдал свою жизнь за других. За высокие идеалы. Нет! Нет! Стою вчера в магазине в кассу… Старушка впереди считает копейки в кошельке, пересчитывает, и в конце концов покупает сто грамм самой дешевой колбасы… «собачьей»… и два яйца. А я ее знаю… она всю жизнь проработала учительницей…
Не могу я радоваться этой новой жизни! Мне не будет в ней хорошо, мне никогда не будет хорошо одной. В одиночку. А жизнь стягивает, стягивает меня на эту глину. На землю. Моим детям уже жить по этим законам. Я им не нужна, я вся смешная. Вся моя жизнь… Перебирала недавно бумаги и наткнулась на свой юношеский дневник: первая любовь, первый поцелуй и целые страницы о том, как я люблю Сталина и готова умереть, чтобы его увидеть. Записки сумасшедшей… Хотела выбросить — не смогла. Спрятала. Страх: только бы они никому на глаза не попались. Будут шутить, смеяться. Никому не показала… (Молчит.) Я помню много вещей, не объяснимых здравым смыслом. Редкий экземпляр, да! Любой психотерапевт радовался бы… Правда?! Вам со мной повезло… (И плачет, и смеется.)
Спросите… Вы должны спросить, как это сочеталось: наше счастье и то, что за кем-то приходили ночью, кого-то забирали? Кто-то исчезал, кто-то рыдал за дверью. Я этого почему-то не помню. Не помню! А помню, как цвела весной сирень, и массовые гуляния, деревянные тротуары, нагретые солнцем. Запах солнца. Ослепительные парады физкультурников и сплетенные из живых человеческих тел и цветов имена на Красной площади: Ленин — Сталин. Я и маме задавала этот вопрос…
Что помним мы о Берии? О Лубянке? Мама молчала… Один раз вспомнила, как летом после отпуска они с папой возвращались из Крыма. Ехали по Украине. Это тридцатые годы… коллективизация… На Украине был великий голод, по-украински — голодомор. Миллионы умерли… целыми селами умирали… Хоронить было некому… Украинцев убивали за то, что они не хотели идти в колхозы. Убивали голодом. Теперь-то я это знаю… Когда-то у них была Запорожская Сечь, народ помнил свободу… Там такая земля — кол воткнешь, и вырастет дерево. А они умирали… подыхали как скот. У них все забрали, до маковки вывезли. Окружили войсками, как в концлагере. Теперь-то я знаю… Я дружу на работе с одной украинкой, она от бабушки своей слышала… Как в их селе мать сама одного ребенка зарубила топором, чтобы варить и кормить им остальных. Своего ребенка… Это все было… Детей со двора боялись выпускать. Как кошек и собак, вылавливали детей. Червяков на огородах копали и ели. Кто мог, полз в город, к поездам. Ждали, что кто-то им бросит корочку хлеба… Солдаты пинали их сапогами, били прикладами… Поезда мчались мимо, мчались на всей скорости. Проводники закрывали окна, «задраивали» шторы. И никто ни о чем ни у кого не спрашивал. Приезжали в Москву. Привозили вино, фрукты, гордились загаром и вспоминали море. (Молчит.) Я любила Сталина… Долго его любила. Даже тогда любила, когда стали о нем писать, что он был маленький, рыжий, с усохшей рукой. Застрелил свою жену. Развенчали. Выбросили из мавзолея. А я все равно его любила.
Я долго была сталинской девочкой. Очень долго. Очень… Да, это было! Со мной… с нами… и без той жизни я останусь с пустыми руками. Без ничего… нищенка буду! Я гордилась нашим соседом, дядей Ваней — герой! Он вернулся с войны без обеих ног. Ездил по двору на деревянной самодельной коляске. Звал меня «моя Маргаритка», чинил всем валенки и сапоги. Пьяный пел:
«Дорогие братишки-сестренки…
Я геройски сражался в бою…».
Через несколько дней после смерти Сталина прихожу к нему: «Ну что, Маргаритка, сдох этот…». Это он — о моем Сталине! Я выхватила свои валенки: «Как вы смеете? Вы — герой! С орденом». Два дня решала: я — пионерка, значит, я должна пойти в энкавэдэ и рассказать о дяде Ване. Сделать заявление. И это абсолютно серьезно… да! Как Павлик Морозов… Я могла донести и на своего отца… на мать… Я могла… Да! Я была готова! Возвращаюсь из школы, а дядя Ваня пьяный валяется в подъезде. Перевернулся со своей коляской и не может встать. Мне стало его жалко.
И это я… Я сидела, прижавшись ухом к репродуктору, и слушала, как каждый час передавали бюллетень о здоровье товарища Сталина. И плакала. Всем сердцем. Было! Это было! Было сталинское время… и были мы, сталинские люди… Моя мама — из дворянской семьи. За несколько месяцев до революции она вышла замуж за офицера, впоследствии он воевал в белой гвардии. В Одессе они расстались — он эмигрировал с остатками разбитых деникинских частей, а она не могла оставить парализованную мать. Ее забрали в чека как жену белогвардейца. Следователь, который вел дело, влюбился в маму. Спас каким-то образом… Но заставил выйти за него замуж. После службы он возвращался домой пьяный и бил ее револьвером по голове. Потом куда-то исчез. И вот эта моя мама… красавица… обожавшая музыку, знающая несколько языков, она до беспамятства любила Сталина. Грозила папе, если он чем-то был недоволен: «Я пойду в райком и скажу, какой ты коммунист». А папа… Папа участвовал в революции… в 37-м был репрессирован… Но его быстро освободили, потому что за него заступился кто-то из видных большевиков, знавших его лично. Дал поручительство. Но в партии папу не восстановили. Удар, который он не мог пережить. В тюрьме ему выбили зубы, проломили голову. Все равно папа не изменился, остался коммунистом. Объясните мне это… Думаете, глупцы? Наивняк? Нет, это были умные и образованные люди. Мама читала в подлиннике Шекспира и Гете, а папа окончил Тимирязевскую академию. А Блок… Маяковский… Инесса Арманд? Мои кумиры… мои идеалы… С ними я выросла… (Задумалась.)
Когда-то я училась летать в аэроклубе. На чем мы летали, теперь удивляешься: как мы живы остались?! Не планеры, а самоделки — деревянные реечки, обитые марлей. Управление — ручка и педаль. Но зато, когда ты летишь, ты видишь птиц, ты видишь землю с высоты. Ты чувствуешь крылья! Небо меняет человека… высота меняет… Понимаете, о чем я? Я о той нашей жизни… Мне жалко не себя мне жалко все то, что мы любили…
Все честно вспомнила… и не знаю даже… Почему-то теперь стыдно все это кому-то рассказывать…
Полетел Гагарин… Люди вышли на улицу, смеялись, обнимались, плакали. Незнакомые люди. Рабочие в спецовках прямо с заводов, медики в белых шапочках, швыряли их в небо: «Мы — первые! Наш человек в космосе!». Это нельзя забыть! Это было что-то взахлеб, такое изумление. Я до сих пор не могу спокойно слушать песню:
«И снится нам не рокот космодрома,
Не эта ледяная синева,
А снится нам трава, трава у дома.
Зеленая, зеленая трава…».
Кубинская революция… Молодой Кастро… Я кричала: «Мама! Папа! Они победили! Вива Куба!». (Напевает.)
«Куба, любовь моя!
Остров зари багровой,
Песня летит над планетой, звеня,
Куба — любовь моя!»
В школу к нам приходили ветераны боев в Испании… Вместе мы пели песню «Гренада»:
«Я хату покинул, пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…».
У меня над столом висела фотография Долорес Ибаррури. Да… мы мечтали о Гренаде… потом о Кубе… Через несколько десятков лет другие мальчики точно так же бредили Афганистаном. Нас легко было обмануть. Но все равно… Все равно! Я это не забуду! Я не забуду, как уходил на целину весь наш десятый класс. Они шли колонной, с рюкзаками и развевающимся знаменем. У некоторых за спиной гитары. «Вот это — герои!» — думала я. Многие из них потом вернулись больными: на целину они не попали, а строили где-то в тайге железную дорогу, таскали на себе рельсы по пояс в ледяной воде. Не хватало техники… Ели гнилую картошку, все переболели цингой. Но они были, эти ребята! И была девочка, провожавшая их с восторгом. Это — я! Моя память… Я ее никому не отдам — ни коммунистам, ни демократам, ни брокерам. Она — моя! Только моя! Я без всего могу обойтись: мне не надо много денег, дорогой еды и модной одежды… шикарной машины… Мы на своих «Жигулях» объехали весь Союз: я увидела Карелию… озеро Севан… и Памир. Это все была моя Родина. Моя Родина — СССР. Я без многого могу прожить. Не могу только без того, что было. (Долго молчит. Так долго, что я окликаю ее.)
Не бойтесь… Со мной все нормально… уже нормально… Сижу пока дома… кошку глажу, варежки вяжу. Такое простое действие, как вязание, помогает лучше всего… Что удержало? До конца я не дошла… нет… Как врач, я все представляла… во всех мелочах… Смерть безобразна, она не бывает красивой. Я видела повесившихся… В последние минуты у них наступает оргазм, или они в моче, в кале. От газа человек синий… фиолетовый… Одна эта мысль для женщины ужасна. Никаких иллюзий о красивой смерти у меня не могло быть. Но… Тебя что-то кинуло, подхлестнуло, заставило рвануться. Ты в отчаянном рывке… есть дыхание и ритм… и есть рывок… А там уже трудно удержаться. Сорвать стоп-кран! Стоп! Я как-то удержалась. Бросила бельевую веревку. Выбежала на улицу. Промокла под дождем, какая радость после всего промокнуть под дождем! Как приятно! (Молчит.) Я долго не разговаривала… Восемь месяцев лежала в депрессии. Разучилась ходить. Встала в конце концов. Научилась ходить опять. Я есть… снова я на твердом… Но мне было плохо… Меня проткнули, как шарик… О чем это я? Хватит! Ну хватит… (Сидит и плачет.) Хватит…
Девяностый год… В нашей минской трехкомнатной квартире жило пятнадцать человек, да еще грудной ребенок. Первыми приехали из Баку родственники мужа — сестра с семьей и его двоюродные братья. Они не в гости приехали, они привезли с собой слово «война». С криком вошли в дом, с потухшими глазами… Это где-то осенью или зимой… было уже холодно. Да, осенью они приехали, потому что зимой нас уже было больше. Зимой из Таджикистана… Из города Душанбе приехала моя сестра со своей семьей и родителями мужа. Именно так и было… Так… Спали везде, летом спали даже на балконе. И… не говорили, а кричали… Как они бежали, а война пинком догоняла. Пятки жгла. А они… все они, как и я, советские… абсолютно советские. Стопроцентно! Этим гордились. И вдруг — ничего этого нет. Ну нет! Проснулись утром, глянули в окно — уже они под другим флагом. В другой стране. Уже — чужие.
Я слушала. Слушала. Они говорили…
«…ведь какое было время! Пришел Горбачев… И вдруг под окнами — стрельба. Господи! В столице… в Душанбе… Все сидели у телевизора и боялись пропустить последние новости. У нас на фабрике женский коллектив был, преимущественно русские. Я спрашиваю: “Девочки, что будет?” — “Война начинается, уже русских режут”. Через несколько дней один магазин днем разграблен… второй…»
«…первые месяцы я плакала, а потом перестала. Слезы быстро кончаются. Больше всего боялась мужчин, и знакомых, и незнакомых. Затащат в дом, в машину…“Красивайа! Дэвушка, давай поебемся…” Соседскую девочку одноклассники изнасиловали. Таджикские мальчики, которых мы знали. Ее мать пошла в семью к одному. “Зачем сюда приехала? — кричали на нее. — Вали в свою Россию. Скоро вас, русских, тут вообще не останется. В одних трусах побежите”».
«…зачем мы туда поехали? По комсомольской путевке. Строили Нурекскую ГЭС, алюминиевый завод… Я учила таджикский язык: чайхана, пиала, арык, арча, чинара… “Шурави” называли нас. Русские братья».
«…мне снятся розовые горы — цветет миндаль. А просыпаюсь вся в слезах…»
«…в Баку… Жили мы в девятиэтажном доме. Утром вывели армянские семьи во двор… Все вокруг них собрались, и сколько было людей, столько подошло к ним, каждый чем-то ударил. Маленький мальчик… лет пять… он подошел и ударил детской лопаткой. Старая азербайджанка его погладила по голове…»
«…а наши друзья, они тоже были азербайджанцы, но они нас прятали у себя в подвале. Забросали хламом, ящиками. Приносили ночью еду…»
«…утром бегу на работу — на улицах трупы лежат. Валяются, или сидят у стены, сидят будто живые. Кого-то накрыли дастарханом (по-русски — скатертью), а кого-то нет. Не успели. Большинство лежали раздетые… и мужчины, и женщины… Тех, что сидели, тех не раздевали, их же не разогнуть…»
«…раньше я думал, что таджики — как дети, никого не обидят. За полгода, может, даже меньше времени прошло, Душанбе было не узнать, и людей не узнать. Морги переполнены. Утром на асфальте, пока не затопчут, сгустки застывшей крови… как холодец…»
«…целыми днями они шли мимо нашего дома с плакатами: “Смерть армянам! Смерть!”. Мужчины и женщины. Старые и молодые. Разъяренная толпа, ни одного человеческого лица. Газеты были забиты объявлениями: “Меняю трехкомнатную квартиру в Баку на любую квартиру в любом городе России…”. Свою квартиру мы продали за триста долларов. Как холодильник. А не продали бы за эти деньги, могли убить…»
«…а мы за свою квартиру купили: мне — китайский пуховик, а мужу — теплые ботинки. Мебель, посуду… ковры… все оставили…»
«…жили без света и газа… без воды… На рынке цены ужасные. Возле нашего дома открылся киоск. Там продавали цветы и похоронные венки. Только цветы и венки…»
«…ночью на стене соседнего дома кто-то написал краской: “Бойся, русская сволочь! Твои танкисты тебе не помогут”. Русских снимали с руководящих должностей… стреляли из-за угла… Город быстро стал грязный, как кишлак. Чужой город. Не советский…»
«…убивали за все… Не там родился, не на том языке разговариваешь. Не понравился кому-то с автоматом… А до того как мы жили? В праздники первый тост у нас был “за дружбу”: “ес кес сирум эм” (по-армянски — я тебя люблю). — “Ман сани севирам” (по-азербайджански — я тебя люблю). Жили вместе…»
«…простые люди… Наши знакомые таджики закрывали своих сыновей на ключ, не выпускали из дому, чтобы их не научили… не заставили убивать».
«…уезжаем… Сели уже в поезд, уже пар из-под колес. Последние минуты. Кто-то дал по колесам очередь из автомата. Солдаты стояли коридором, закрывали нас. Если бы не солдаты, то мы живыми бы даже до вагонов не добежали. И если сейчас я вижу, что показывают войну по телевизору, я сразу слышу… Этот запах… запах поджареного человеческого мяса… Тошнотворный… конфетный запах…»
Через полгода у мужа первый инфаркт… еще через полгода — второй… У его сестры инсульт. От всего этого… Я сходила с ума… А вы знаете, как сходят с ума волосы? Они становятся жесткими, как леска. Волосы сходят с ума первыми… Ну кто же выдержит? Маленькая Карина… Днем нормальный ребенок, а станет темнеть за окном, она дрожит. Кричит: «Мама, не уходи! Я усну, а вас с папой убьют!». Я бежала утром на работу и просила, чтобы меня убило машиной. Никогда не ходила в церковь, а тут часами на коленях стояла: «Пресвятая Богородица! Ты меня слышишь?». Перестала спать, не могла есть. Я — не политик, я в политике не разбираюсь. Мне просто страшно. Что вы еще хотите у меня спросить? Я все рассказала… Все!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.