Пролог

Пролог

Я — невидимка. Нет, я вовсе не привидение вроде тех, что населяют страницы книг Эдгара Аллана По, и не оживший сгусток эктоплазмы из какого-нибудь голливудского триллера. Я — человек из плоти и крови, не лишенный способности мыслить. А невидимка я потому, что меня не хотят видеть. Вам наверняка доводилось наблюдать в цирке трюк с отрезанной головой. Вот и меня, как циркача в этом номере, со всех сторон окружают беспощадные кривые зеркала. На их холодной поверхности всплывает всякая всячина — окружающие предметы, отражения отражений и даже то, чего нет на свете, — словом, все что угодно, только меня там не найти.

Между прочим, кожа у меня по биохимическому составу такая же, как у всех людей, — нормально поглощает и отражает свет. Я невидим по единственной причине: люди, с которыми я общался, все как один слепы. Я имею в виду духовную слепоту — ведь именно внутреннее зрение управляет нашим физическим зрением. Поймите меня правильно. Я не жалуюсь и не пытаюсь протестовать. В положении невидимки даже есть определенные выгоды, хотя, надо признать, по большей части мне все это действует на нервы. К тому же, когда незрячие субъекты все время сослепу на тебя налетают, толкают тебя и пихают, поневоле начинаешь сомневаться: а существую ли я на самом деле? Вдруг я — всего лишь образ, порожденный чьей-то не в меру разыгравшейся фантазией? Неотвязчивый призрак, привидевшийся в кошмарном сне, с которым тщетно сражается несчастный сновидец? Когда на меня накатывает такое (а бывает это частенько), я с отчаяния тоже начинаю толкаться и пихаться — точь-в-точь как эти слепцы. В такие минуты ты готов на все, лишь бы доказать, что ты есть, что ты живешь в реальном мире, слышишь, как все, и страдаешь, как все, и тогда пускаешь в ход кулаки, ругаешься, изрыгаешь проклятия — только бы наконец тебя соизволили заметить… Как бы не так. Пустая трата сил.

Однажды вечером я шел по улице и столкнулся с каким-то прохожим. Мне показалось, что он разглядел меня в сумерках и грязно обозвал. Я схватил его за отвороты пальто и потребовал, чтобы он извинился. Это оказался высокий светловолосый мужчина. Он смотрел мне прямо в лицо своими голубыми глазами, и я чувствовал на щеке его горячее дыхание. Он изо всех сил отбивался, но я резко пригнул его голову и боднул упрямца, в кровь разбив ему губы, — я видел, так делают в Вест-Индии, и закричал: «Извинись! Сейчас же извинись!» Однако он продолжал вырываться и сквернословить, и я еще раз его боднул, и еще, и еще, пока он не стал потихоньку оседать, а потом грузно повалился на колени, весь в крови, но продолжал бормотать какие-то ругательства. В исступлении я принялся пинать его, словно куль с овсом, потом вытащил складной нож и открыл его зубами, крепко держа обидчика за воротник. Еще мгновение — и я перерезал бы ему горло, прямо там, на темной пустынной улице возле тусклого фонаря. Но тут меня осенило. Я вдруг понял, что этот горемыка попросту не видел меня! Как лунатик, спал на ходу и видел кошмарный сон. Лезвие моего ножа рассекло лишь воздух. Я оттолкнул его, и он шмякнулся на спину. Я вперился в него, я сверлил его взглядом — так фары автомобиля пронзают ночной мрак. Он валялся на асфальте и стонал — беспомощная жертва ночного привидения. Ярость моя утихла. Мне было и стыдно, и тошно. Ноги подгибались, голова кружилась, как у пьяного. А потом мне вдруг стало смешно. Нет, вы только подумайте! В пустой башке этого болвана завелся фантом, который вдруг выскочил наружу и отколошматил его до полусмерти. От этой мысли я расхохотался, как полоумный. Жалкий слепец, лунатик! Наверное, даже смерть не заставила бы его пробудиться! Какие сны в том смертном сне приснятся?[11] Оставаться там было незачем, и я умчался в темноту, неистово хохоча. Я просто разрывался от смеха! А на следующий день в «Дейли ньюс» я увидел фотографию с подписью: «Жертва нападения была жестоко избита». Бедняга, несчастный слепой бедолага, подумал я с искренним состраданием, жертва, «жестоко избитая» невидимкой!

Спешу вас успокоить: подобные истории со мной случаются нечасто, я не имею обыкновения бросаться на людей. Я помню о том, что я — невидимка, веду себя тихо-скромно, чтобы не переполошить спящих. Будить лунатиков опасно. В свое время я сделал важное открытие: очень многого можно добиться не поднимая шума. Самое лучшее — незримая, незаметная война. Например, я уже долгое время веду такую войну с компанией «Монополейтид Лайт энд Пауэр». Я пользуюсь их услугами, не платя им ни цента, а они ни о чем не подозревают. Нет, разумеется, они знают, что часть электроэнергии куда-то пропадает, но не могут установить, на каком именно участке сети. Их счетчики на подстанции показывают, что чертова прорва электричества растворяется где-то в джунглях Гарлема — и все! Фокус, однако, в том, что живу я не в Гарлеме, а в другом районе, по соседству. Несколько лет назад (еще до того, как понял, что невидимкой быть очень выгодно) я безропотно платил за все коммунальные услуги по их грабительским расценкам. Баста, больше тому не бывать: я покончил с этим, как и со всем моим прежним житьем-бытьем в моей бывшей квартире. Прежняя моя жизнь строилась на глубоко ложной посылке — я считал себя видимым, таким же, как все. И только когда стало ясно, что я — невидимка, мне удалось обзавестись бесплатным жильем, да еще в доме, где живут только белые; я поселился в подвале, который давным-давно, еще в девятнадцатом веке, был закрыт и заброшен. Я обнаружил всеми позабытый лаз в этот подвал той жуткой ночью, когда бежал по городу, спасаясь от Раса Разрушителя… Но, однако же, не буду забегать вперед. Не стоит в самом начале рассказывать о том, что было в конце, хотя конец моей истории лежит в ее начале.

Итак, я обрел дом — точнее, яму в подполье. Вы, должно быть, сразу решили, что мой дом, раз я называю его «ямой», темный и холодный, как склеп. Не торопитесь с выводами. Ямы бывают холодные, а бывают и теплые. Моя, например, очень теплая. Вот медведь, к примеру, забирается на зиму в берлогу и коротает там время до весны, а потом выбирается наружу, точь-в-точь как пасхальный желтенький цыпленок, проклюнувшийся сквозь скорлупу. К чему я это говорю? А к тому, что, если я невидимка и обитаю в яме, это еще не значит, что я уже умер. Я не умер, потому мне и не надо ждать воскресения. Я просто-напросто впал в анабиоз, в зимнюю спячку. Если хотите, можете звать меня Братец Медведь.

Моя яма теплая и вся залита светом. Да-да, вот именно: залита светом. Сомневаюсь, отыщется ли во всем Нью-Йорке такое же яркое освещение — ну, разумеется, не считая Бродвея. Да еще, разве что, Эмпайр-стейт-билдинга, который так волшебно смотрится на фотографиях ночного города. Кстати, эти две точки — самые темные места нашей цивилизации, ох, простите, нашей культуры (слышал, знаю, конечно же, что это не одно и то же); да-да, я не шучу, звучит парадоксально, однако именно по закону парадокса и движется наш мир: не как стрела, а как бумеранг. (Если услышите речи о спирали истории, будьте бдительны: скоро полетит бумеранг! Советую заранее запастись железной каской.) Уж я-то знаю; по моей башке этот бумеранг лупил столько раз, что я волей-неволей научился отличать свет от тени. Я люблю свет. Кто бы мог подумать: невидимка, которому нужен свет, который обожает свет, стремится к свету. Может, это именно потому, что я невидим. Свет подтверждает мою реальность, придает мне форму. Одна красивая девушка как-то рассказала мне о кошмаре, который преследовал ее по ночам: ей чудилось, что она лежит посреди просторной темной комнаты, и вдруг ее лицо начинает расползаться, становится бесформенной массой, которая заполняет собой все помещение, а глаза, как два шарика, вращаются в отвратительном желе и норовят вылететь в трубу… Вот и со мной творится похожее. Без света я не просто невидим, но и не имею формы, а стать бесформенным месивом — это и значит заживо умереть. Я же, просуществовав на этом свете около двадцати лет, начал по-настоящему жить, только когда открыл, что я — невидимка.

Вот вам и подоплека моей войны с «Монополейтид Лайт энд Пауэр». Эта война позволяет мне почувствовать, что я жив и живу полной жизнью. А еще я хочу вернуть деньги, которые они выманили у меня, когда я еще не мог за себя постоять. В моей яме горит ровно 1369 лампочек. Весь потолок, каждый дюйм, опутан проводами. И никаких люминесцентных ламп, только добрые старые и очень энергоемкие лампочки накаливания. Настоящий саботаж, как вы понимаете. Я уже начал тянуть провода по стене. Один старьевщик, настоящий прозорливец, снабдил меня проводами и розетками. Ни буря, ни наводнение, ни другая какая напасть не отобьет у нас любви к свету; чем больше света, чем он ярче — тем лучше. Истина — это свет, а свет — это истина. Когда я покончу со стенами, то перейду к полу. Пока еще не знаю, как мне это удастся. Но посиди вы в шкуре невидимки, тоже проявили бы смекалку. Эту проблему я как-нибудь решу. А еще я собираюсь изобрести какое-нибудь приспособление, чтобы кипятить чайник, не вставая с кровати, и еще — чтобы греть себе постель. Однажды в иллюстрированном журнале я видел парня, который придумал нагреватель для обуви! Хоть я и невидимка, но принадлежу к славной когорте американских изобретателей. Я в одной компании с Фордом, Франклином и Эдисоном. Умею мыслить концептуально и обобщенно — голь на выдумки хитра. Обязательно научусь сушить ботинки: без этого никак, обувка у меня скверная — дыра на дыре. Зато идей хоть отбавляй.

Пока у меня только один проигрыватель, но я собираюсь завести их пять. В моей яме неважная акустика, а мне хочется слушать музыку всем существом: не только ушами, всем телом ловить ее вибрации. Хочу одновременно включить целых пять пластинок Луи Армстронга, где он играет и поет «Что же точит меня эта черная грусть?» Я иногда слушаю Армстронга, когда ем свой любимый десерт — ванильное мороженое с терновым джином. Лью красную жидкость на белые шарики мороженого, смотрю, как она поблескивает, как тает мороженое, а труба Луи вдруг переходит от медно-боевого марша к пронзительно-лирической мелодии. Наверно, я люблю Луи Армстронга за то, что жизнь невидимки он превратил в настоящую поэму. Должно быть, у него это получилось, потому что он и не подозревал, что невидим. А мне моя невидимость помогает понимать его музыку. Однажды я стрельнул у каких-то шутников сигаретку, а они для смеха подсунули мне косячок. Я его закурил, когда пришел домой и уселся послушать проигрыватель. Странный был вечер! Понимаете ли, невидимость дарит немного другое ощущение времени, и ты никак не можешь попасть в такт. То забегаешь вперед, то плетешься сзади. Вместо ровного незаметного бега времени начинаешь чувствовать узелки, точки, где время то замирает, то вдруг совершает скачок. А ты будто проваливаешься в образовавшуюся дыру и глядишь, что там делается. Такие, примерно, ощущения и навевает музыка Армстронга.

Однажды я видел, как профессионал бился на ринге с каким-то чайником. Боксер атаковал стремительно, показывал настоящий класс. Его тело было сплошным сгустком ритмически пульсирующей энергии. Он осыпал несчастного градом ударов, а тот только закрывался беспомощно поднятыми руками. На чайника сыпался град ударов, но вдруг этот мальчик для битья нанес один-единственный удар, и на этом все закончилось. Одним махом семерых побивахом. А все дело в том, что чайник ухватил ритм противника, включился в его время. Так вот и я под действием травки открыл новый аналитический способ восприятия музыки. На поверхность всплыли звуки, не слышные ранее, и каждая мелодическая линия обрела самостоятельность, отчетливо выделяясь на фоне других; она про-певала свою партию, а потом терпеливо дожидалась, пока выскажутся в свой черед прочие голоса. Той ночью я вдруг обнаружил, что музыку можно слушать не только во времени, но и в пространстве. И не просто входил в пространство музыки, но, подобно Данте, спускался в ее глубины. И вот я различил под быстрым темпом хот-джаза более медленный и там была пещера и я вошел в нее и огляделся и там старая женщина пела спиричуэлс полные такой же Weltschmerz[12] как музыка фламенко и спустившись ниже я увидел прекрасную девушку ее кожа была цвета слоновой кости и она о чем-то умоляла жалобно точь-в-точь как моя мать когда стояла перед хозяевами и они стегали ее прямо по голому телу я спустился еще ниже и темп там был еще быстрее и я услышал громкий голос:

Братья и сестры, тема сегодняшней проповеди — «Черней черного».

И хор голосов — невидимая паства — ответствовал:

Нет ничего чернее черного, брат, нет ничего чернее…

В начале…

В начале всех начал, — откликнулась паства.

… была черная тьма…

Воистину…

…и солнце…

…солнце, о Господи…

… было кроваво-красным…

…красным…

А черная тьма… — выкрикнул проповедник.

…кровавой…

Я сказал, черная тьма — это…

Воистину, брат…

…черная, черная тьма — это не…

…красное, о Господи, красное; он сказал, красное!

Аминь, брат…

Черная, она накроет тебя…

…о, да, да!

…и черная, она не будет…

Нет, не будет!

Это так…

… это так, о Господи…

…и не так.

Аллилуйя!

…слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! О Господи, и во чреве кита… Воистину, брат наш возлюбленный…

…и введет во искуш…

Боже Отче Всемогущий!

Бедная тетушка Нелли!

Черная тьма — начало бытия…

Черная…

…или начало небытия.

И в этот момент тромбон взвизгнул, обращаясь ко мне: «Беги скорей отсюда, дурень! А не то станешь предателем!»

И я побрел от них прочь, и услышал стон: «Иди, прокляни своего Бога и умри». Это стонала старая женщина, та что пела спиричуэлс.

Я остановился и спросил ее, стал допытываться, что за беда с ней приключилась.

Я любила своего хозяина, сынок, — сказала она.

Ты должна была его ненавидеть, — сказал я.

Он подарил мне сыновей, — сказала она. — И я любила моих мальчиков, и так выучилась любить их отца. И любила, и ненавидела.

Я понимаю. Эта раздвоенность… она мне знакома. Потому-то я и здесь.

Как это?

В двух словах не объяснишь. Почему же ты стенаешь?

Потому что нет его больше на свете, — сказала она.

Скажи, что за смех слышится там, наверху?

Это мои сыновья. Они радуются.

Да-да, понимаю, — сказал я.

Я и смеюсь, и плачу! Сколько раз он обещал, что освободит нас, да так и не собрался… И все-таки я любила его…

Любила’?.. Значит…

Да, любила! Но кое-что было мне еще дороже…

Что?

Свобода.

Свобода, — сказал я. — Должно быть, свобода — это ненависть.

Нет, сынок, свобода — это любовь. Я любила его, и я подсыпала ему яду, и он скукожился, как прихваченное заморозками яблоко. А иначе мальчики изрубили бы его кухонными ножами.

Что-то не то. Где ошибка? Не понимаю…

Я хотел еще что-то сказать но смех наверху стал невыносимо громким и больше смахивал на плач и мне захотелось вырваться и я пошел было прочь но мне непременно нужно было расспросить ее о свободе и я повернул обратно. Она сидела обхватив голову руками и тихо стонала, ее лицо похожее на кусок коричневой кожи было исполнено печали.

Скажи мне, старая женщина, что такое эта свобода, которую ты любишь больше всего на свете? — задал я заветный вопрос.

Она удивилась потом задумалась потом смутилась.

Я все позабыла, сынок. Все у меня в голове перепуталось. Сначала думаю так, потом эдак. Теперь думаю, нужно так: что на уж, то и на языке. Но не больно это легко, сынок. Слишком уж: много всего разом на меня навалилось. В голове так и стучит, так и печет огнем, видать, лихоманка мучает. Мне бы встать да пойти, только все кружится перед глазами, ступлю шаг — ноги подкашиваются. А может, и не хворь это, может, это все мои мальчики. Неладно с ними, смеются и смеются, белых задумали перебить, страх-то какой! Озлобились…

Так что насчет свободы?

Оставь меня в покое, сынок. У меня голова болит.

И я пошел чувствуя что и у меня кружится голова. Далеко, правда, уйти не удалось.

Вдруг откуда ни возьмись появился один из сыновей здоровый малый шести футов росту и саданул меня кулаком.

В чем дело, эй?! — крикнул я.

Мать плачет! Из-за тебя!

Почему из-за меня? — спросил я, уклоняясь от следующего удара.

Все твои дурацкие расспросы. Убирайся, чтобы духу твоего здесь не было! В следующий раз, как одолеет любопытство, поговори сам с собой!

Он вцепился мне в горло пальцы у него были холодные и твердые как лед я наверное задохнулся бы не отпусти он меня. Пошатываясь я пошел дальше музыка истерически билась в ушах. Вокруг темнота. Постепенно в голове у меня прояснилось и почудились за спиной быстрые шаги. Я протрезвел и почувствовал неодолимую жажду покоя и тишины но понимал что они недостижимы. Откуда-то слышались нервные вскрики трубы. Раздавался глухой бит ударных похожий на стук сердца. Мне ужасно хотелось пить и я слышал шум воды в холодных трубах и пальцами касался этих труб когда ощупью искал путь в темноте но я не мог остановиться из-за шагов у меня за спиной..

Эй, Рас, — крикнул я. — Это ты, Разрушитель? Ты, Райнхарт?

В ответ — ни звука только ритмичный топот. Когда я попытался перейти улицу меня задел бешено мчавшийся автомобиль. Он ободрал мне колено и с ревом понесся дальше..

И вдруг все это закончилось, и из подземного мира звуков я поднялся на поверхность и услышал, как поет Луи Армстронг:

Что же точит меня

Эта черная грусть?

Вначале я испугался: знакомая музыка призывала действовать, а я сейчас был на это неспособен; вот если б еще немного побыл там, внизу, тогда, быть может, и рискнул… Зато теперь я понимал, что мало кто умеет слушать такую музыку. Я сидел на краешке стула и обливался потом, как будто все мои 1369 лампочек стали софитами и шпарят по сцене школьного театрика, а режиссеры — Рас и Райнхарт. Жутко тяжело было. Казалось, я задержал дыхание и вот уже битый час не могу выдохнуть, а мозг при этом работает с удивительной ясностью, как бывает после нескольких дней жестокой голодовки. И тем не менее, было в этом что-то невыразимо приятное: невидимка слышит звучащую тишину. Мне стали вдруг внятны все мои тайные влечения — и не решался сказать «да» в ответ на их соблазнительный шепот. С тех пор я больше никогда не курил траву; и вовсе не потому, что это запрещено. Достаточно, что я вижу все, что прячется по углам (обычное дело: тебя-то не видят); не хватало еще и слышать, что там творится. Это уж было бы чересчур. В конце концов так можно и вовсе утратить волю к действию. Есть у меня на этот счет горький опыт, ведь я когда-то состоял в Братстве и имел дело с Братом Джеком, — и все же, единственное, во что продолжаю верить — это действие.

Вот вам и определение: спячка — это скрытая подготовка к открытому действию.

Кроме того, наркотики совершенно уничтожают чувство времени. Поэтому легко потерять осторожность и можно в один прекрасный день запросто попасть под ярко-желтый трамвай или под какой-нибудь гнусный автобус. Или упустить момент, когда настанет пора действовать и надо будет вылезать из ямы.

А пока благодаря щедротам «Монополей гид Лайт энд Пауэр» я живу-поживаю себе потихоньку. Вы ни за что не узнаете меня, даже если мы столкнемся нос к носу, да, скорее всего, вообще не верите, что я существую. Поэтому я ничем не рискую, признаваясь, что сделал отвод от основной линии электропередачи и протянул его к себе в подполье. Раньше я жил в кромешной тьме, куда меня загнали, но теперь могу видеть. Я осветил черноту невидимости — и vice versa А еще я играю невидимую музыку своего одиночества. Выражение это вы, наверно, сочтете нелепым, но это правда: все, кроме музыкантов, умеют только слышать музыку, но не видят ее. Возможно, моя навязчивая идея описать невидимость черным по белому родилась из желания сочинить музыку невидимости. Но я оратор, я поднимаю людей… Во всяком случае, был оратором и, возможно, когда-нибудь стану им снова, как знать? Не всякая болезнь смертельна, и невидимость — еще не приговор.

Должно быть, читая это, вы возмущаетесь: «Что за ужасный, безответственный тип!» Конечно, вы правы. Я первый спешу с вами согласиться. Я — самый безответственный человек на свете. Моя безответственность — часть моей невидимости. В конце концов, перед кем я должен чувствовать ответственность, да и с какой стати, если все вы отказываетесь меня видеть? Погодите, вы еще почувствуете на собственной шкуре, как далеко я зашел в своей безответственности. Ответственность появляется, если тебя признают, а признание — это форма договоренности. Но как договариваться, когда сталкиваешься только с отрицанием? Взять хотя бы того парня, которого я чуть не забил до смерти: кто должен нести за это ответственность? Я, что ли? Ну уж, дудки. Это он налетел на меня, он оскорбил меня. Кроме того, он должен был заметить, что я разъярен, что я вне себя. Где был его инстинкт самосохранения? Этот лунатик спал и грезил на ходу. Но разве не он — полновластный хозяин в своем воображаемом мире, который, увы, единственно реален? И разве не он сам пожелал исключить меня из своего мира? Между прочим, если бы он позвал полицейского, не его, а меня забрали бы в участок за злостное хулиганство. Да, да, да! В тот раз я опять проявил ужасную безответственность: надо было, коли уж я вытащил нож, до конца отстаивать кровные интересы общества. Когда-нибудь такая вот глупость приведет к трагической развязке. Лунатикам в конце концов придется платить по счетам, причем виноватым и тут окажется невидимка — всегдашний козел отпущения. Но я ушел от ответственности; слишком уж мучительны были клокочущие у меня в голове противоречивые мысли. Я струсил…

И все-таки, что же точит меня эта черная грусть? Наберитесь терпения…

<…>

Заседание Комитета проходило в зале с высокими готическими потолками. Когда я пришел, все уже были в сборе и сидели на раскладных стульях вокруг двух небольших сдвинутых вместе столиков.

— Ну что ж, — произнес брат Джек, — ты как раз вовремя. Это хорошо. Мы поощряем в наших лидерах точность и аккуратность.

— Я постараюсь всегда приходить вовремя, брат, — ответил я.

— Итак, братья и сестры, вот наш главный оратор, — представил меня брат Джек. — Можем начинать? Все в сборе?

— Все, кроме брата Тода Клифтона, — раздался чей-то голос.

Брат Джек удивленно покачал рыжей головой.

— Неужели?

— Он сейчас придет, — поспешил объяснить один из младших членов Братства. — Мы сегодня работали до трех ночи.

— Ну и что? Все равно он обязан являться вовремя, — брат Джек достал из кармана часы. — Начнем. У меня мало времени, но много нам и не потребуется. Все вы знаете о последних событиях и о том, какую роль сыграл в них наш новый брат. Коротко говоря, наша цель — постараться, чтобы сделанное не пропало втуне. У нас две задачи: во-первых, повысить эффективность агитации; во-вторых, направить энергию масс в нужное русло. Для этого необходимо резко увеличить численность нашей организации. Народ полностью готов к действию, и, если нам сейчас не удастся повести людей за собой, они вернутся к привычной пассивности или того хуже — впадут в цинизм. Мы должны немедленно нанести удар! Мощный удар! И вот для этого, — он повернулся ко мне, — наш брат назначен оратором в Гарлеме. Ему нужно оказать всемерную поддержку. Он будет нашим новым орудием, способным усилить влияние Комитета…

Тут раздались отдельные хлопки, и следом — звук открывающейся двери. Я взглянул в другой конец зала, туда, где заканчивались ряды стульев, и увидел вошедшего молодого человека. Он был примерно моего возраста, высокий, без головного убора, в плотном свитере и узких брюках. Все обернулись; я услышал восхищенный вздох какой-то женщины. Вновь прибывший шел по проходу легкой, танцующей негритянской походкой, а когда, дойдя до середины зала, вышел из тени на свет, я заметил, что он очень красив и очень черен. У него были четкие правильные черты лица, словно выгравированные на черном мраморе — как у некоторых статуй в музеях Новой Англии. Такие лица можно порой увидеть и в южных городках, где до сих пор белые потомки богатых семей и черные отпрыски их негритянской прислуги носят одни и те же имена и похожи и обликом, и характером, словно две пули, вылетевшие из одного ствола. Вошедший пересек зал и непринужденно сел, положив на стол сильные мускулистые руки. Я видел крепкие костяшки его пальцев, выпуклую грудь под свитером, легонько пульсирующую жилку на шее, гладкий квадратный подбородок и белый, наклеенный крест-накрест, пластырь на бархатно-черной коже, нежно обтягивающей гранитно-твердые афроанглосаксонские скулы.

Он откинулся на спинку стула и обвел нас дружелюбным, но слегка отрешенным взглядом, в котором ощущался какой-то невысказанный вопрос. Я сразу почувствовал в нем потенциального соперника и исподволь на него поглядывал, гадая, что он из себя представляет.

— Итак, брат Тод Клифтон опоздал, — произнес брат Джек. — Наш молодежный лидер опоздал. Интересно узнать почему?

Молодой человек улыбнулся и показал на щеку:

— Пришлось пойти к врачу.

— Что это? — спросил брат Джек, уставившись на пластырь, прилепленный крест-накрест к черной коже.

— У нас вышла небольшая стычка с националистами. С ребятами Раса Речистого, — ответил брат Клифтон, и я снова услышал восхищенный вздох женщины, смотревшей на него сияющими, полными сострадания глазами.

Брат Джек искоса взглянул на меня.

— А тебе, брат, доводилось слышать о Расе Речистом? Опасный человек. Называет себя черным националистом.

— Нет, я ничего о нем не слышал, — ответил я.

— Скоро услышишь. Хорошо, брат Клифтон, садись. И впредь будь поосмотрительней. Ты один из самых ценных членов нашей организации, тебе не стоит рисковать.

— Но стычки нельзя было избежать, — отозвался молодой человек.

— И тем не менее, — заключил брат Джек и вернулся к повестке дня, предложив всем поделиться своими соображениями.

— Брат, мы будет по-прежнему протестовать против выселений из домов? — спросил я.

— Благодаря твоему выступлению, это стало одним из главных пунктов.

— Тогда почему бы нам не начать борьбу с этого пункта?

Он внимательно меня разглядывал.

— Что ты предлагаешь?

— Раз это привлекло такое внимание, почему бы нам не попытаться объединить вокруг этой цели весь район?

— И как же ты предлагаешь это сделать?

— Я думаю, мы должны обеспечить себе поддержку гарлемских лидеров.

— Это не так-то просто, — сказал брат Джек. — Большинство лидеров настроено против нас.

— А я считаю, в этой идее что-то есть, — вмешался в разговор Тод Клифтон. — Давайте-ка убедим их поддержать этот пункт программы, вне зависимости от того, как они относятся к нашей организации. Ведь вопрос касается всего района.

— Вот именно, — подхватил я. — По-моему, выселение подняло такую волну возмущения, что они просто не посмеют выступить против нас — если не захотят стать предателями общего дела…

— И таким образом они будут у нас в кармане! — закончил Клифтон.

— Звучит убедительно, — сказал брат Джек. Остальные с ним согласились. — Мы всегда избегали контактов с этими лидерами, — усмехнувшись, продолжил брат Джек. — Но сейчас, когда нам предстоит начать широкомасштабное наступление, нужно искоренить сектантство — оно становится просто обузой. Есть ли другие предложения? — он обвел взглядом собравшихся.

— Брат, — внезапно вспомнив нечто важное, начал я, — когда я впервые пришел в Гарлем, меня поразил один человек… Он произносил речь, стоя на лестнице какого-то дома. Говорил яростно и очень убедительно, хотя и с сильным акцентом, и вокруг него собралось много слушателей. Почему бы и нам точно так же не выйти со своей программой на улицы?

— Значит, ты все же видел его, — осклабился брат Джек. — Рас Речистый считает, что Гарлем — его территория, и у него там нет соперников. Но теперь, когда мы стали сильнее, можно попробовать составить ему конкуренцию. Главное — результат! Этого ждет Комитет.

Значит, это и был Рас Речистый, подумал я.

— У нас обязательно будут стычки с Нечистым… то есть, Речистым, — сказала какая-то большая женщина. — Его молодчики готовы порубать даже куриные грудки в ресторанах, потому что они, видите ли, белые…

Мы дружно рассмеялись.

— Он звереет, даже когда видит белого и черного вместе, — добавила она, обращаясь ко мне.

— Это мы берем на себя, — произнес брат Клифтон, потрогав щеку.

— Отлично, только не прибегать к насилию! — потребовал брат Джек. — Братство категорически против насилия, террора и провокаций любого рода, словом, против агрессии. Это понятно, брат Клифтон?

— Понятно, — ответил тот.

— Мы запрещаем насильственные акции. Ясно? Никаких нападений на представителей власти, да и вообще ни на кого — по крайней мере, пока не нападают на нас. Мы против любых форм насилия, понятно?

— Понятно, брат, — кивнул я.

— Итак, я вам все объяснил. Теперь я могу идти. Посмотрим, чего вам удастся добиться. Вам будет обеспечена помощь руководства и наших ячеек в соседних районах. Только не забывайте, что мы все подчиняемся партийной дисциплине.

Он ушел, а мы стали распределять обязанности. Я предложил, чтобы каждый взял на себя ту часть района, которую он лучше знает. Поскольку у Братства не было контактов с местными лидерами, сказал, что сам попробую установить с ними связь. Было решено начинать уличные митинги, не откладывая, и брат Тод Клифтон пообещал зайти ко мне и обсудить все детали.

Пока шло обсуждение, я изучал их лица. Казалось, все они, и белые, и черные, в равной степени поглощены общим делом и между ними царит согласие. Но когда я попытался угадать, кто чем занимается, у меня ничего не получилось. Взять хоть эту большую женщину: она смахивала на шумную разбитную южную «мамашу», а между тем отвечала за работу с женщинами и в разговоре так и сыпала идеологическими терминами. Застенчивый на вид мужчина с коричневыми пятнами на шее высказывался прямо и даже грубовато, чувствовалось, что он так и рвется в бой. А этот самый брат Тод Клифтон, молодежный лидер, выглядел как настоящий хипстер, пижон, стиляга, вот разве что волосы явно никогда не пытался распрямлять, и они походили на руно персидского ягненка. Эти люди не поддавались классификации. В них было что-то знакомое, и все же они отличались от привычных типажей так же, как брат Джек и остальные белые братья отличались от всех белых, которых я знал прежде. С ними будто произошла какая-то перемена — так во сне иногда видишь своих знакомцев преобразившимися. Ну что ж, подумал я, ведь я тоже стал другим, и они увидят это, когда мы от слов перейдем к делу. Главное не настроить никого против себя. Мало ли, вдруг кому-то станет обидно, что меня назначили ответственным.

Однако, когда брат Тод Клифтон зашел ко мне в кабинет, чтобы обсудить уличный митинг, я не заметил в нем никаких признаков обиды или ревности. Он был полностью поглощен разработкой стратегии нашей акции и принялся тщательно и подробно инструктировать меня, как себя вести, если кто-нибудь попытается сорвать митинг, что делать, если на нас нападут, и как отличить в толпе членов нашей организации. Несмотря на свой пижонский вид, выражался он кратко и точно, и у меня не было ни малейших сомнений, что он свое дело знает.

— Как думаешь, у нас получится? — спросил я, когда он закончил инструктаж.

— Будет круто, приятель, — сказал он. — Очень круто. Гарлем не видел ничего подобного со времен Гарви[13].

— Хорошо б, если так, — вздохнул я. — А вот самого Гарви я никогда не видел.

— Я тоже не видел, но знаю, что в Гарлеме он был гораздо круче всех остальных.

— Мы-то не Гарви, да и он долго не продержался.

— И все-таки что-то в нем было, — вдруг сказал Клифтон с внезапной страстью. — Что-то в нем было, иначе ему не удалось бы расшевелить всю эту массу людей! Наших людей попробуй расшевели, черт бы их взял! Верно, он многое мог…

Я взглянул на него. Взгляд у него был отсутствующий; потом он вдруг улыбнулся и сказал:

— Не беспокойся. У нас есть научно обоснованный план, да и ты хорошенько их заведешь. Дела так плохи, что они будут тебя слушать, а раз будут слушать, значит, пойдут за тобой.

— Надеюсь, — вздохнул я.

— Пойдут. Ты ведь недавно к нам присоединился, а я здесь уже три года, и мне есть с чем сравнивать. Все изменилось. Они готовы действовать.

— Надеюсь, ты не ошибаешься.

— Готовы, и все идет, как надо, — сказал он. — Нужно только объединить их.

<…>

В комнате стояла жуткая духота. Три крошечных вентилятора из последних сил молотили тяжелый воздух, братья, без пиджаков, сидели вокруг исцарапанного стола, на котором возвышался графин с ледяной водой. Графин запотел, и по нему стекали прозрачные круглые капли.

— Братья, простите за опоздание, — извинился я. — В последнюю минуту пришлось кое-что срочно добавить в текст завтрашнего выступления.

— И напрасно: мог бы сэкономить свое время и время членов Комитета, — отчеканил брат Джек.

— Не понимаю, что ты хочешь сказать… — начал я, внезапно почувствовав сильный озноб.

— Он хочет сказать, что ты больше не будешь заниматься женским вопросом, — сказал брат Тоббит.

Я напрягся, приготовившись ответить ударом на удар, но прежде чем успел раскрыть рот, брат Джек произнес:

— Что случилось с братом Годом Клифтоном?

Вопрос прозвучал, как выстрел. Я растерялся.

— Брат Клифтон… Не знаю, я не видел его уже несколько недель. Я был очень занят работой на новом участке… А что произошло?

— Он исчез, — сказал брат Джек. — Да-да, исчез! И не надо пустых вопросов. Мы не для того тебя вызвали.

— Но… когда это выяснилось?

Брат Джек ударил по столу своим судейским молоточком.

— Он ушел от нас. Это все, что нам известно. А теперь к делу, брат. Тебе надлежит немедленно вернуться в Гарлем. Там наметился серьезный кризис — с тех пор, как брат Тод Клифтон исчез и перестал выполнять свои обязанности. Рас Речистый и его расистская банда воспользовались этим, и их агитация набирает обороты. Ты должен вернуться в Гарлем и принять надлежащие меры, чтобы снова укрепить там наше влияние. Необходимую поддержку получишь; твой отчет будет заслушан на специальном заседании Комитета по вопросам стратегии. Точное время и место тебе сообщат завтра. И пожалуйста, — он подчеркнул свои слова ударом молоточка, — пожалуйста, приходи вовремя. Никаких опозданий!

<…>

Моим ногам было легко в новых летних туфлях, и, шагая по раскаленной улице, я припомнил, как в детстве с наступлением лета радостно засовывал подальше тяжелые зимние ботинки, доставал сандалии и отправлялся бегать наперегонки с соседскими мальчишками. Какое это было радостное, легкое, парящее чувство! Ладно, подумал я, ты уже набегался, пора в Гарлем — ведь в любой момент Комитет может тебя вызвать. Я ускорил шаг, ноги сами летели вперед, почти не касаясь асфальта, а навстречу двигался поток распаренных от солнца лиц. Чтобы не застрять в толкучке на Сорок второй улице, я свернул на Сорок третью, и вот тут началось!

У края тротуара стоял небольшой фруктовый фургончик, нагруженный яркими персиками и грушами. Продавец — крепкий цветущий итальянец с носом картошкой и блестящими черными глазами — многозначительно поглядел на меня из-под своего огромного оранжево-белого зонтика и уставился на толпу, что собралась возле дома напротив. «Что это с ним?» — удивился я и перешел улицу. Поравнявшись с группкой стоящих ко мне спиной зевак, я услышал вкрадчивый, с хрипотцой голос, что-то напевавший; слов было не разобрать, и я пошел было дальше, как вдруг заметил в толпе знакомое лицо. Это был близкий друг Клифтона, стройный, шоколадного цвета паренек. Возможно, он что-нибудь знает про Тода, подумал я. Парень настороженно смотрел поверх машин в конец улицы — по другой ее стороне от здания почты к нам приближался полицейский. Потом обернулся, увидел меня и явно смутился.

— Привет… — начал я, но он уже повернулся ко мне спиной и пронзительно свистнул. Я не понял, предназначен ли этот сигнал мне или кому-то другому. Между тем он подошел к большой картонной коробке с веревочными лямками, что стояла возле стены дома, поднял ее, накинул лямку на плечо и снова посмотрел на полицейского. На меня он больше не взглянул. Сильно озадаченный, я стал пробираться сквозь толпу, пока не очутился у бровки тротуара. И тут остановился, как вкопанный: на асфальте прямо возле моих ног лежал квадратный лист картона, а на нем судорожно дергалось что-то непонятное. Обведя взглядом столпившихся вокруг людей, которые как зачарованные наблюдали за странной пляской, я снова посмотрел вниз и понял, что это игрушка. Ничего подобного я в жизни не видел. Передо мной плясала, скалясь, бумажная оранжево-черная кукла. Плоские картонные голову и ноги приводил в движение какой-то загадочный механизм, заставляя ее приседать, подпрыгивать, извиваться; этот непристойный, яростно-похотливый танец резко контрастировал с неподвижным, застывшим, словно черная маска, лицом. «Это не обычная марионетка! Что же это, черт возьми, такое?» — думал я, уставившись на диковинную куклу. Она вихлялась с бесстыдством извращенца, которому доставляет наслаждение вытворять разные мерзости на глазах честного народа. Вокруг раздавались смешки, заглушавшие шуршание гофрированной оберточной бумаги, из которой кукла была сделана, и тот же вкрадчивый голос продолжал напевать:

Прыг-скок, прыг-скок!

Вот настал потехи час,

Кукла Самбо пляшет и поет для вас,

Уважаемая публика, господа и дамы,

Бабушки и дедушки, детишки и мамы.

Ай-да кукла Самбо,

Чудо-кукла Самбо,

Исполняет буги-вуги, шейк, фокстрот, тустеп и мамбо!

Просто прелесть, просто красота,

Тра-та-та!

Ноги сами так и рвутся в пляс,

Кукла Самбо пляшет и поет для вас!

Купите куклу Самбо,

Хали-гали-шуба-дуба-буги-вуги!

Самбо!

Лучший подарок для детишек

Вместо скучных куколок и книжек!

Не дарите девушкам ни жемчуг, ни брильянты,

Подарите эту куклу, чудо-куклу Самбо!

Поглядите на ее потешные ужимки!

Надо только завести пружинку.

То-то будет радости, смеху до упаду,

Всего-то четверть доллара, больше нам не надо

За эту чудо-куклу, Самбо-танцора!

Если кто попросит больше, бей его, как вора!

Знакомьтесь, леди и джентльмены, это кукла Самбо…

Я знал, что мне нужно спешить, но не мог оторвать глаз от гибкой вертлявой фигурки. Меня то разбирал смех, то одолевало желание изо всех сил наступить на эту скалящуюся уродину, впечатать ее в асфальт. Внезапно танец прекратился: кукла, замерев, бессильно рухнула на картонку. Я увидел, как кончик ботинка наступил ей на ноги, а чья-то широкая черная рука ухватила голову и рванула ее вверх, так что шея вытянулась в два раза. Затем пальцы разжались, и кукла снова пустилась в пляс. Но вдруг голос, исполнявший песенку, перестал попадать в такт. Мне почудилось, будто я со всего размаху угодил в мелкий пруд и уткнулся лицом в дно, а воды едва хватило, чтобы покрыть мне затылок. Я поднял глаза.

— Нет… как ты мог… — начал было я и осекся. Он демонстративно уставился куда-то мимо меня. Меня как парализовало: я стоял, не в силах отвести от него глаз, мечтая, чтобы это был всего лишь сон. Но это был не сон — я по-прежнему слышал:

Кукла Самбо — чудо света, пляшет и смеется,

Она разгонит грусть-тоску, печаль к вам не вернется,

Она не просит есть и пить, ей ничего не надо,

Коль хозяин улыбнется — вот ей и награда.

Мумбо-юмбо, самба-мамба, чаттануга-чучу!

Никогда ее ужимки людям не наскучат.

Покупайте куклу Самбо, господа и дамы.

Всего за четверть доллара купите куклу Самбо,

Это же недорого, это просто даром!

Леди и джентльмены, покорнейше прошу, подходите, смотрите, берите моих куколок на радость себе и вашим деткам, и для меня доброе дело сделаете, будет мне на что хлебушка купить, позавтракать да пообедать… Спасибо, леди…

Да, это был он. Клифтон. Он раскачивался взад-вперед, то слегка приседал, то выпрямлялся, нелепо дергал плечами, тыкал пальцем в прыгающую куклу и пел свою песенку, почти не раскрывая рта.

Снова послышался свист. Клифтон бросил быстрый взгляд на своего часового — паренька с картонной коробкой.

— Кто купит куклу Самбо? Подходите, не стесняйтесь, дамы и господа, кому…

Свист повторился.

— А вот Самбо, весельчак, плясун, он танцует мамбу! Карамба! Торопитесь, дамы и господа! У нас нет лицензии на торговлю Самбо, который дарит всем и каждому радость! Радость не облагается налогом! Торопитесь, дамы и господа…

На мгновение наши глаза встретились. На его губах мелькнула презрительная улыбка, и он снова затянул свою песенку. Предатель. Я взглянул на куклу, и горло у меня судорожно сжалось, рот наполнился слюной. Волна ярости вырвала меня из оцепенения: я резко повернулся на каблуках и шагнул вперед. Раздался странный звук — словно тяжелые капли дождя забарабанили по газетному листу, — и я увидел, как кукла, перекувырнувшись, опрокинулась на спину, превратившись в ком влажной бумаги, уронив набок мерзкую головенку на вытянутой шее и продолжая бессмысленно скалить зубы. Толпа негодующе надвинулась на меня. Тут снова послышался свист. Какой-то пузатый коротышка удивленно посмотрел на изувеченную куклу, потом на меня и залился смехом. Толпа качнулась обратно. Я увидел Клифтона — уже рядом со своим напарником с картонной коробкой, возле которого, растянувшись вдоль стены дома, неистово подпрыгивала и вихлялась целая шеренга кукол — отвратительный кордебалет, плясавший под аккомпанемент истерического хохота зевак.

— Ты, ты… — задыхаясь, начал я, но Клифтон, не глядя на меня, подхватил двух кукол и спустился на мостовую. Его дозорный шагнул за ним и сказал, кивнув на полицейского: «Осторожнее! Он уже близко».

— Прошу всех за нами! Продолжение следует, дамы и господа! Наше шоу продолжится за ближайшим углом! — провозгласил Клифтон, а его помощник поспешно собрал кукол в картонную коробку и исчез.

Все произошло стремительно. Не прошло и пяти секунд, как на опустевшей улице остались только я и какая-то пожилая дама в синем платье в горошек. Она с улыбкой взглянула сначала на меня, а потом на тротуар, где валялась одна из кукол. Я занес ногу, чтобы растоптать эту мерзость, но дама вскрикнула: «Нет! Не надо!» Полицейский уже был напротив нас. Я нагнулся и поднял куклу. Мне почему-то чудилось, что я почувствую биение ее пульса, но она лежала недвижно, легкая, почти невесомая — комок гофрированной бумаги. Я сунул ее в карман и поспешил следом за быстро расходящейся толпой. Мне ни за что не хотелось снова очутиться лицом к лицу с Клифтоном — я боялся, что не сдержусь и наброшусь на него, и поэтому, миновав полицейского, пошел в другую сторону, к Шестой авеню. Кто бы мог подумать, что у нас выйдет такая встреча, думал я. Что произошло с Клифтоном? Как получилось, что он внезапно покинул Братство? И почему, черт побери, пытался увести с собой всю свою ячейку? Что теперь подумают сочувствующие? А наши враги? Похоже, он решил — как сказал сам той ночью, когда схватился с Расом, — выпасть из хода истории. Да, кажется, так… Я замер на ходу, пытаясь припомнить его точное выражение. «Выскочить», — вот как он сказал. Но ведь он знал: только в Братстве мы можем заявить о себе, только в Братстве мы перестаем быть жалкими марионетками, куклами Самбо. Самбо… Жуткая, непристойная пародия на человека! Господи! А я еще огорчался, что меня, видите ли, не позвали на собрание. Да не все ли равно! Позвали, не позвали — какая разница? Я больше и не вспомню про это, я буду изо всех сил держаться за Братство, и другого пути у меня нет. Потому что лишиться Братства — это значит выпасть… выскочить… А эти куклы… откуда только они их взяли? Если он захотел заработать четверть доллара, почему таким способом? Почему бы не продавать фрукты, ноты или, на худой конец, чистить ботинки?!

Пытаясь докопаться до смысла произошедшего, я завернул за угол, вышел на людную, залитую солнцем Сорок вторую и увидел, что у бордюра толпятся люди, прикрывая глаза сложенными козырьком ладонями. Мимо ехали машины с зажженными фарами, а на противоположном тротуаре пешеходы оглядывались, стараясь рассмотреть, что происходит в середине улицы — там, где под деревьями Брайант-парка виднелись силуэты двух мужчин. С деревьев вспорхнула стайка голубей; дальнейшее произошло мгновенно — птицы еще не успели описать в воздухе круг, — под уличный шум и гудки автомобилей. Но мне это мгновение показалось вечностью — я видел все, словно при замедленной съемке, и без единого звука, как в немом кино.