Г. А. Белая. «Да будет ведомо всем…»

Г. А. Белая. «Да будет ведомо всем…»

События, которые вошли в историю XX века как «процесс Синявского и Даниэля», раскололи русскую общественную жизнь 60-х годов надвое и надолго предопределили ее ход.

…В сентябре 1965 года, когда были арестованы Андрей Донатович Синявский и Юлий Маркович Даниэль, им было по сорок лет. Родившиеся в 1925 году, они оба, хотя и в разной мере, были опалены войной. Даниэль из школы ушел на фронт, воевал на 2-м Украинском и 3-м Белорусском фронтах, был тяжело ранен, по ранению – демобилизован, признан инвалидом. Синявский в 1945 году служил на военном аэродроме радиомехаником, домой вернулся в солдатской шинели. Оба стали филологами: Даниэль окончил Московский областной педагогический институт, Синявский – филологический факультет МГУ. К 1965 году у обоих уже было имя: Даниэль переводил на русский поэзию народов СССР, в Детгизе готовилась к печати его историческая повесть; Синявский работал в Отделе советской литературы Института мировой литературы им. А. М. Горького, преподавал в школе-студии МХАТа, широко и заметно печатался в «Новом мире», был выделен и отмечен А. Т. Твардовским.

Арест обоих был неожиданностью для людей моего поколения, пережившего как личную трагедию открывшуюся правду о сталинских временах. Идеалы наши были романтичны, мы были деятельны и верили в необратимость истории.

Процесс Синявского и Даниэля ударил прежде всего по этим представлениям.

Правда, предшествовавшее десятилетие уже не раз демонстрировало нам могущество консервативных тенденций: критика сталинских порядков становилась все глуше, а к середине 60-х годов практически сошла на нет. Но проснувшееся общество верило в силу слова, которое можно противопоставить несправедливости. В этом сказывалась утопичность мышления, но в этом же была заложена возможность действия. Альманах «Литературная Москва», где впервые прозвучали забытые имена М. Цветаевой, И. Катаева, И. Бабеля, где были напечатаны «Рычаги» А. Яшина, подвергся резкой критике «справа» – но вскоре появились «Тарусские страницы»… Выступлений в защиту Б. Пастернака было, конечно, не так много, как «писем трудящихся», требовавших изгнать его из страны, – но ведь были же… Очередное испытание общества на прочность – год 1964-й. Суд приговорил поэта Иосифа Бродского к высылке из Ленинграда сроком на пять лет за «тунеядство». Имя Фриды Вигдоровой, учителя, писателя, журналиста, сделавшей и предавшей гласности запись судебного процесса, навсегда вошло в нашу историю.

Когда осенью 1965 года разнесся слух об аресте Синявского и Даниэля, никто ничего не мог понять: причины ареста не оглашались, как, впрочем, и сам факт его; в чем состоял криминал – об этом тоже не было известно. Потом каким-то образом выяснилось, что «подпольный» – так его прозвали на Западе – писатель Абрам Терц и новомирский критик Андрей Синявский – это одно лицо. Даниэль же – не только Даниэль, а еще и Николай Аржак, автор повести, которую кто-то, кажется, слышал по заграничному радио. Поскольку никто ничего не читал (а кто читал, тот, видимо, помалкивал), то разговоры крутились вокруг известного: наличия псевдонимов и публикации на Западе. Забывшим (или не знавшим) демократическую традицию былых времен, когда писатель мог свободно выбрать себе любой псевдоним и свободно печатать свои произведения там, где хотел, – именно это вскоре было преподнесено как «измена родине» и «двурушничество» (первое время – тоже на уровне слухов).

Так еще до процесса создавалась своеобразная устная конфронтация: людей, знавших, в чем дело, но сознательно скрывавших это и давивших на общественное мнение, оперируя представлениями, сложившимися в сталинские времена; и людей, жаждавших свободы, уверенных в том, что презумпция невиновности у нас должна соблюдаться на деле, а не на словах, и потому открыто апеллирующих к Конституции. Все это прорвалось в декабре 1965 года, когда около двухсот человек вышли на Пушкинскую площадь с лозунгом «Уважайте Конституцию!» Демонстрация была разогнана.

Лишь в январе 1966 года узнали граждане нашей страны из официальных источников о «перевертышах», «оборотнях», «отщепенцах» Синявском и Даниэле. При этом газетные статьи писались вовсе не юристами-профессионалами, а доброхотами от литературы, специальными людьми, допущенными к информации и готовыми обслуживать предрешенное отношение к арестованным. Статья «Перевертыши» принадлежала одному из тогдашних секретарей Московского отделения Союза писателей Д. И. Еремину. Ничего не ведающим читателям была предложена окрошка из цитат, сопровождаемая словами, рассчитанными вызвать отвращение к «двум отщепенцам, символом веры для которых стало двуличие и бесстыдство». Чтобы подогреть читателя, призванного поверить Еремину на слово, в статье сообщалось, что «оба выплескивают на бумагу все самое гнусное, самое грязное…» Но и этого казалось Еремину мало: в произведениях Синявского и Даниэля, сообщал он, содержался «призыв к террору».

Признаемся себе сегодня: только в обществе с неразвитым демократическим чувством можно верить таким словам, не требуя при этом документальных свидетельств; только в обществе, где неуважение к личности возведено в канон, можно писать о коллеге так, как писала работавшая в одном институте с А.Д.Синявским литературовед З. С. Кедрина. «Наследники Смердякова» – так называлась ее статья.

С первых же строк Кедрина пускала в действие испытанное оружие: на Западе «превозносят» «творения Терца», на Западе их объявляют «блестящим опытом сатиры… достойным лучших образцов русской традиции», а это уже само по себе что-нибудь да значит… Обещая поведать, что же все-таки крамольного было в этих «творениях», завлекая тем, что перед нею лежат, вот они, вашингтонские издания книг Абрама Терца и Николая Аржака, Кедрина, видно, не очень веря в силу своего пересказа, начала не с краткого изложения хотя бы сюжетов, хотя бы ситуаций, но – как привыкла – с априорного, предваряющего мнение читателя заключения: «Я прочитала эти книги внимательно, и для меня совершенно ясно, что это самая настоящая антисоветчина, вдохновленная ненавистью к социалистическому строю». Как бы спохватываясь, что нарушает элементарные правовые нормы, Кедрина оговаривалась, что она не претендует «на юридическое определение вины Аржака и Терца. Это дело судебных органов».

Дальше, все еще не говоря ни слова по существу, сотрудница ИМЛИ честно сообщала, что читать Синявского ей было очень трудно – из-за «символов, аллегорий и перекрестных взаимоперевоплощений персонажей». Так же откровенно она рассказывала читателю о своих сложностях при чтении повести H. Аржака «Говорит Москва». Беглый и тенденциозный пересказ сюжета был закончен вопросом, направленным на то, чтобы распалить читателя. «Обыкновенный фашизм, скажете вы? Да, обыкновенный фашизм», – заранее соглашалась с вами Кедрина. Удивительно ли, что Институт мировой литературы, не искавший своему коллеге общественного защитника, выдвинул для участия в процессе 3. С. Кедрину – в качестве общественного обвинителя?

Как ни стыдно, как ни горько признавать это сегодня, но отсутствие информации, кивки в сторону зловредного Запада, оскорбительные слова и словечки, обвинения в фашизме – все это сделало свое дело: по заводам и фабрикам, институтам и творческим союзам прокатилась волна возмущения против «перевертышей». 18 января, почти за месяц до процесса, газета «Известия» опубликовала первые «отклики трудящихся», Это было только начало… Газетная кампания не утихала несколько месяцев.

В порыве добровольного отречения от «отщепенцев» многие в ту пору говорили и писали о неожиданно новом для них лице Синявского и Даниэля. Эти признания могут остаться на совести говорящих, потому что не требовалось большой проницательности для того, чтобы представить себе позицию А. Синявского, например, по его новомирским статьям. Критик довольно уверенно и определенно очерчивал мир, который он не принимает и который ему кажется по меньшей мере странным. Так, в рецензии на сборник стихов Евг. Долматовского Синявский с недоумением цитировал мысли вслух лирического героя:

Как поступить?

Сказать иль промолчать,

Подставить лоб иль наносить удары,

Пока молчит центральная печать

И глухо шебуршатся кулуары?

Самому критику гораздо ближе был «раскованный голос» художника (так и называлась его рецензия в «Новом мире» на стихи Ахматовой) или стремление «воссоздать всеохватывающую атмосферу бытия», «взглянуть на действительность и поэзию новыми глазами», как писал он в предисловии к сборнику Б.Пастернака «Стихотворения и поэмы», вышедшему почти в дни ареста в Большой серии «Библиотеки поэта».

Когда потом, на процессе, Синявский говорил о праве на свое художественное мироощущение, он знал, чей опыт за ним стоит и на какие образцы он опирается.

…Судебный процесс начался 10 февраля 1966 года и закончился 14 февраля.

Поскольку еще в 1948 году Советский Союз подписал «Всеобщую декларацию прав человека», принятую ООН, где статья девятнадцатая гласила, что «каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их», причем оговаривалось, что «это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами, независимо от государственных границ», то использование псевдонимов и пересылка рукописей за границу не могли быть вменены Синявскому и Даниэлю в вину. Их привлекли к суду по статье 70 Уголовного кодекса – за антисоветскую агитацию и пропаганду, распространение антисоветской литературы. В составе экспертной комиссии – академик В. В. Виноградов, В. Г. Костомаров, Е. И. Прохоров, А. Л. Дымшиц.

Формально суд считался открытым; на самом деле пускали по пригласительным билетам, которые раздавались в учреждениях, выборочно. Масса народу – сочувствующие обвиняемым, да и просто любопытствующие – с раннего утра до поздней ночи толпилась возле здания суда, на Баррикадной улице.

С первых же заседаний стало ясно, чем обвиняемые вызвали столь резкое раздражение своих первых и на тот момент едва ли не единственных в Советском Союзе читателей: это была мера, глубина осмысления нашего социального устройства. Синявский и Даниэль критиковали не частные недостатки, не упущения и недочеты, но то, что мы сейчас называем словами Командно-Административная Система. «В 1960 – 61 годах, – говорил на процессе Ю.Даниэль, – когда была написана эта повесть («Говорит Москва». – Г.Б.), я, и не только я, но и любой человек, серьезно думающий о положении вещей в нашей стране, был убежден, что страна находится накануне вторичного установления нового культа личности». Сюжет повести – объявление 10 августа Днем открытых убийств, мотивы, побуждающие людей внутренне оправдывать необходимость введения такой меры, пассивное отношение к насилию, конформизм, соглашательство, – все в повести изображено с нескрываемым сатирическим сарказмом. Это было непривычно, как непривычна была и та требовательность к себе, которая и сегодня не может не поразить читателя повести «Искупление». Даже под градом вопросов государственного обвинителя О. П. Темушкина Даниэль и не думал отрекаться от идеи покаяния перед жертвами репрессий, выраженной в повести с публицистической четкостью и остротой. Пытаясь быть понятым, Даниэль говорил о необходимости всеобщего внутреннего приобщения к трагическому опыту30 – 40-х годов. Ему казалось общественно важным искоренить в человеке страх, который старательно растят в людях «чиновники режима». Выступая на процессе, Даниэль продолжал тему, первооткрывателем которой, как сейчас видно, он был: тему искупления живыми вины перед павшими, погибшими, оклеветанными. В повести «Искупление», на которую часто ссылались судьи, он говорил то, что многие повторяют сегодня как новую, только что открывшуюся им истину: «тюрьмы внутри нас», «правительство не в силах нас освободить», «мы сами себя сажаем». Близостью голосов автора и героя усиливалась мысль, открыто сформулированная Даниэлем на процессе: «Я считаю, что каждый член общества отвечает за то, что происходит в обществе. Я не исключаю при этом себя. Я написал „виноваты все“, так как не было ответа на вопрос „кто виноват?“ Никто никогда не говорил публично – кто же виноват в этих преступлениях…»

Временами судебное заседание начинало походить на литературную дискуссию. «Мне, как писателю, – говорил Синявский, отвечая на упрек в переизбытке символов и иносказаний (как будто все это было подсудно), – близок фантастический реализм с его гиперболой, гротеском. Я называю имена Гоголя, Шагала, Маяковского, Гофмана, некоторые произведения которых отношу к фантастическому реализму». Что бы ни говорили государственные и общественные обвинители о художественных произведениях обвиняемых, этого они брать в резон не хотели. Спасая обвинение, они больше опирались на прямое авторское слово и ссылались на статью Синявского «Что такое социалистический реализм». Задолго до современных споров и размышлений о том, что делать с этим «неработающим» понятием, Синявский обнажил уязвимую суть метода, давно оторвавшегося от породившей его почвы. Он первым поставил вопрос о мертвящей нормативности, заключенной в термине «социалистический реализм». Анализируя самое его определение, «требующее» от писателя «правдивого, исторически конкретного изображения действительности в ее революционном развитии» и чтобы все это тут же сопровождалось «идейной переделкой трудящихся», Синявский иронизировал над строем мышления, предложившим советской литературе идти не от реальности, а от должного.

Сатирическая форма его рассуждений вызывала шок у судей. Ведь еще с конца 20-х годов в официальном сознании бытовало убеждение: всякий сатирик посягает на советский строй. Так судили о М. Булгакове. Так судили о Е. Замятине. Теперь так судили Синявского и Даниэля.

Имя Замятина неслучайно всплывает в памяти в связи с этим судебным процессом. «Почему танец – красив?» – задавался когда-то вопросом герой романа Замятина «Мы». И отвечал сам себе: «…потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной эстетической подчиненности, идеальной Несвободе». Такую философию мира Синявский в своей статье назвал «телеологической», имея в виду именно осознанную и возведенную в ранг радостной нормы несвободу: «Как вся наша культура, как все наше общество, – писал он, – искусство наше – насквозь телеологично. Оно подчинено высшему назначению и этим облагорожено. Все мы живем в конечном счете лишь для того, чтобы побыстрее наступил Коммунизм». Синявский подвергал сомнению не мечту человечества о коммунизме, но такое представление, где он, коммунизм, – только абстрактная Цель, а человек – такое же абстрактное Средство. Философия Цели и Средства, по его мнению, «толкает к тому, чтобы все без исключения понятия и предметы подвести к Цели, соотнести с Целью, определить через Цель». Оторванная от человека, фетишизированная Цель стала основой идеологии, которая узаконила насилие и антигуманность: «Чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы. Чтобы пали границы между государствами, мы окружили себя китайской стеной. Чтобы труд в будущем стал отдыхом и удовольствием, мы ввели каторжные работы. Чтобы не пролилось больше ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали».

Сегодня, когда все, сказанное тогда Синявским, вошло в наш обиход, поражают не только его раннее прозрение, не только прямота откровения, но полное отождествление себя со своей страной, несчастьем своего народа. И когда, обращаясь к недругам, злорадно смеющимся над идеалами первых революционеров, Синявский с гневом говорил: «Что вы смеетесь, сволочи? Что вы тычете своими холеными ногтями в комья крови и грязи, облепившие наши пиджаки и мундиры?» – в его словах звучала боль за русский народ, боль за русскую культуру.

Мог ли понять его государственный обвинитель, совсем по Замятину поучавший Синявского на процессе? «Свобода печати – не абстрактное понятие, – говорил О. П. Темушкин. – Это у нас настоящая свобода, у нас свобода в том, чтобы идти вместе с народом и за народом, на художественных произведениях воспитывать народ и, в первую очередь, молодежь. Свобода воспевать подвиги наших людей». И, как говорится, ни-ни – в сторону.

Но «мир жив только еретиками», говорил Замятин. И вопреки обвинительным речам, Синявский и Даниэль на процессе подняли еще одну крамольную тему: оба писателя впрямую говорили о свободе творчества. Внешней несвободе они противопоставили внутреннюю свободу художника, понимая ее широко – от свободы истолкования мира до свободы формотворчества. Если З. Кедриной авангардистская форма произведений Терца-Синявского казалась подражанием загнивающему Западу, то сам обвиняемый на процессе развил ее в философию творчества, предупреждая своих собратьев по перу, что без прививки «модернистского дичка», говоря его же, но более поздними словами, задохнется русская литература. Он напоминал: «Слово – это не дело, а слово: художественный образ условен, автор не идентичен герою»; он иронизировал над стремлением делить героев на положительных и отрицательных, и только; стесняясь за тех, кому вынужден был разъяснять простейшие вещи, он говорил: «Ведь правда художественного образа сложна, часто сам автор не может ее объяснить…»

Но все было напрасно: реальный водораздел между обвиняемыми и обвинителями проходил по черте, разделяющей самый тип их сознания. Формула «Кто не с нами, тот против нас» была Незыблемой для обвинителей. С этой логикой в атмосфере накаленных страстей открыто спорил Синявский. Он только точно указал причину глухого непонимания: «…у меня в неопубликованном рассказе «Пхенц» есть фраза, которую я считаю автобиографической: «Подумаешь, если я просто другой, так уж сразу ругаться…» Так вот: я другой. В здешней наэлектризованной, фантастической атмосфере врагом может считаться любой другой» человек. Но это не объективный способ нахождения истины…»

«О том, о чем я пишу, молчит и литература, и пресса, – говорил на суде Ю. Даниэль. – А литература имеет право на изображение любого периода и любого вопроса. Я считаю, что в жизни общества не может быть закрытых тем». Это был акт духовного сопротивления, духовной независимости.

Нет, Синявский и Даниэль стали возмутителями спокойствия отнюдь не случайно. И сегодня это яснее, чем когда бы то ни было.

Я хорошо помню атмосферу процесса: это была атмосфера беснования, затягивающая все новых людей, обнаруживающая их духовную слабость, неспособность защитить себя, свое лицо. И вот уже вослед, после приговора, зряшно, не под петлей, не под угрозой расстрела пишут свое письмо профессора и преподаватели Московского университета, принародно каясь, что «знали Андрея Синявского», но не распознали, что есть «другой Синявский». В увлечении красным словцом обвинили они Синявского уже не только в клевете на русский народ, как это было на процессе, но и в клевете «на человеческую природу, на все человечество». А смирнейшего, любимого учениками доцента В. Дувакина, осмелившегося заявить на суде, что Синявский был «человек, ищущий истину, искренний и честный в своих исканиях», что его жизнь была жизнью «очень аскетической», что он был «погружен в русское искусство», отстранили от преподавания, разрешив ему в виде милости заняться незаметной библиотечной работой.

Страна разделилась – «образ врага», еще не умерший, воскрес. Время до процесса было временем надежд на справедливость, силу легального протеста, весомость общественного мнения. Это была самая высокая точка в развитии гражданского самосознания, пик доверия к власти, жажда достучаться до «верхов», найти с ними общий язык. Писали жены арестованных, писали друзья, незнакомые люди. Они не скрывали своих имен: М. Розанова, Л. Богораз, И. Голомшток, А. Гинзбург, А. Якобсон, И. Роднянская, Л. Копелев, Ю. Герчук, В. Корнилов, В. Меникер, Ю. Левин, Н. Кишилов. Письма шли в «Известия», в Президиум Верховного Совета СССР, в Президиум Верховного Совета РСФСР, в Московский городской суд, в Верховный суд СССР, в Верховный суд РСФСР. Свои услуги для защиты обвиняемых предложили видные деятели советской культуры и науки (в том числе Вяч. Вс. Иванов – ученый с мировым именем). Доброжелательные отзывы о творчестве Даниэля и Синявского послали в суд К. И. Чуковский и К. Г. Паустовский.

Не помогло.

Буря негодования поднялась за границей. В числе протестующих были крупнейшие деятели мировой культуры, практически все международные творческие ассоциации и даже руководители ряда зарубежных компартий.

Не помогло.

Речь шла о демократии – а это много значило для пробудившейся страны, для ее самосознания, это много значило и для ее престижа за рубежом. Все требовали гласности (это слово – тоже из тех времен). Все требовали информации. Все требовали соблюдения законности.

Но мнение сограждан и зарубежных друзей Советского Союза было отодвинуто в сторону – за ненадобностью. Протесты писателей и ученых – брошены в корзину. Защитникам Синявского и Даниэля бесцеремонно дали понять, что в их мнении никто не нуждается.

Сегодня это может показаться странным: ведь все просили всего лишь открытой дискуссии, всего лишь открытого суда, всего лишь гласности. Ведь все говорили лишь о свободе творчества, протестовали против отождествления художественного произведения с политической прокламацией. Всего лишь…

А в это время писатели торопливо исключали Синявского из своего Союза: 22 февраля 1966 года «Литературная газета» опубликовала заметку «В секретариате Московской писательской организации», где сообщалось о единодушном осуждении А. Д. Синявского и единогласном решении исключить его «из членов Союза писателей СССР как двурушника и клеветника, поставившего свое перо на службу кругов, враждебных Советскому Союзу».

В Институте мировой литературы отстранили от работы – не донес! – друга и соавтора Синявского, благороднейшего человека Андрея Николаевича Меньшутина [1]…

…И все же эпоха оттепели еще давала о себе знать. Шестьдесят два литератора, пути которых потом далеко разошлись, но – все-таки! – шестьдесят два человека послали в адрес XXIII съезда партии протест против решения Верховного суда. М. Шолохову, заявившему с трибуны партийного съезда, что «оборотни» Синявский и Даниэль «аморальны» и что приговор недостаточно суров, ответила Лидия Чуковская. В своем знаменитом «Открытом письме» она обвинила Шолохова в отступничестве от славных гуманистических традиций русской литературы.

…Много позднее, уже вернувшись из лагеря, уже покинув страну, Синявский начал свою статью «Литературный процесс в России» словами из «Четвертой прозы» О. Мандельштама: «Все произведения литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух».

«Ворованным воздухом» дышать было трудно, опасно, тяжко. Именно запрет на свободу порождал диссидентство, позднее – эмиграцию. Искореняя свободу, общество выталкивало из себя лучших своих сынов.

Судебный процесс, а потом и лагерь не сломили ни Синявского, ни Даниэля. Отбыв полностью свой срок, Даниэль сначала работал в Калуге, потом в Москве. Писал. Переводил. В печати появлялись переводы Ю. Петрова – теперь Даниэлю псевдоним был спущен свыше. Печатали почти анонимно: чтобы не вспомнили, чтобы сама память истерлась о забвение. (Канула в небытие и детгизовская книжка «Бегство», тираж которой был уничтожен.)

Судьба Синявского сложилась иначе. После выхода Даниэля из лагеря ему скостили срок. Помыкавшись, поняв, что перед ним стена тупого противодействия, он выбрал эмиграцию. Его не выдворяли, не выталкивали, ему не предлагали уехать: его просто не печатали. В лагере он написал книги «Прогулки с Пушкиным» (1966 – 1968), «Голос из хора» (1966 – 1971), «В тени Гоголя» (1970 – 1973); изданы соответственно в 1975, 1973 и 1975-м. В эмиграции – «Опавшие листья» В. В. Розанова» (1982), роман «Спокойной ночи» (1984), где вспомнил и рассказал о процессе, и множество прекрасных статей. Прав оказался Вяч. Вс. Иванов, заявивший в ответ на запрос юристов еще в 1966 году: «Перерыв в литературной деятельности А.Д.Синявского не может не сказаться отрицательно на поступательном движении нашей литературы». Так оно и вышло. Когда сегодня мы читаем произведения В. Пьецуха, С. Каледина, Л. Петрушевской – авторов, которые вплотную приближаются к жизни людей, затерянных в лабиринтах коммунальных квартир, научных учреждений, многомиллионного города, когда мы видим нашу жизнь в зеркале фантастического реализма, когда, наконец, мы узнаем, что многие из современных повестей и рассказов вызрели в атмосфере 60-х годов, а всплыли на поверхность лишь сейчас, мы не можем не пожалеть, что не знакомы с прозой Синявского, зародившейся тогда же и впитавшей в себя традиции Гофмана, Гоголя и Достоевского.

В «Письме старому другу», написанном вскоре после процесса, В. Шаламов писал: «Синявский и Даниэль первыми принимают бой после чуть ли не пятидесятилетнего молчания. Их пример велик, их героизм бесспорен. Синявский и Даниэль нарушили омерзительную традицию «раскаяния» и «признаний»… Если бы на этом процессе дали выступить общественному защитнику, тот защитил бы Синявского и Даниэля именем писателей, замученных, убитых, расстрелянных, погибших от голода и холода в сталинских лагерях уничтожения».

В этом же письме В. Шаламов утверждал не без гордости: «В мужестве Синявского и Даниэля, в их благородстве, в их победе есть и капля нашей с тобой крови, наших страданий, нашей борьбы против унижений, лжи, против убийц и предателей всех мастей».

Сегодняшние поколения живут открыто. Порою они оглядываются назад: время колебаний, время страха еще осталось в крови. Будем надеяться, что сегодняшние исторические перемены действительно необратимы. Но если придется нам стать лицом к лицу с теми, кто Цель ставит выше Средства и готов принести человеческие жизни в жертву новым абстракциям, пусть поможет нам высокий, выстраданный опыт наших старших товарищей – преданных анафеме родным народом, переживших отступничество учителей, отсидевших свои лагерные сроки, но не потерявших человеческого лица.

«Страна должна знать своих палачей», – говорим мы друг другу вот уже четверть века.

«Страна должна знать и своих героев», – хочу сказать я сегодня, называя – в полный голос – имена Андрея Синявского и Юлия Даниэля.