Кривой суд невежд
Кривой суд невежд
Лафонтен между своими единоземцами безсмертен. Сумароков час от часу становится неизвестнее. Хорошее ободрение трудиться для потомства! Скажут: сие оттого, что достоинства их весьма различны. Сказать можно, мы это от многих умниц слышим, но не видим доказательств. В словесности нужен разбор: тому, кто просто кричит, не надобно верить. А того, кто доказывает, должно выслушивать без всякого о самом себе и о нем предубеждения. Тогда школьник, не станет с гордостью уничижать Ломоносова и величать Пустозвякова.
Итак, Сумароков:
Когда снежок не тает,
Ребята из него шары катают…
Шар больше становится;
Шарочик их шарищем появится.
Да кто ж
На шар похож?
Ложь.
Что больше бродит,
То больше в цену входит:
Снежной шаришка будет шар,
А изо лжи товаришка товар.
Уподобление возрастания лжи снежному шару есть самое лучшее, какое придумать можно, и притом настоящее русское, напоминающее нам о зимних забавах ребятишек. Шарочик, шарище не скажешь ни на одном языке, не имеющем умалительных и уменьшительных имен. Бродит весьма ярко изображает скитание лжи из дома в дом, — из уст в уста. Но продолжим:
Ах! Ах! Жена, меня околдовали,
Кричит муж лежачи жене,
Я снес яйцо? — Никак ты видел то во сне?
Такие чудеса на свете не бывали. —
Я снес яйцо: ах, жонушка моя!
Уж я
Не муж твой, курица твоя.
Не молви этого с соседкой,
Ты знаешь, назовут меня еще наседкой.
Противоположение мужа с курицей, которого в лафонтеновых стихах на ту же тему нет, делает слог веселым и забавным.
Противно то уму,
Чтоб я сказала то кому!
Однако скажет;
Болтливой бабе черт языка не лривяжет.
Сказала ей,
А та соседушке своей.
Вот настоящее существо басни, у Лафонтена многими излишностями растянутое.
Ложь ходит завсегда с прибавкой в міре:
Яйцо, два, три, четыре,
И стало под вечер пятьсот яиц.
Назавтра множество к уроду
Сбирается народу,
И незнакомых лиц.
Зачем валит народ? Валит купить яиц.
Какая вместе и смешная, и огромная картина!
Нынешние оценщики писателей, не зная и не читая никогда отечественных сочинений, или по одной наслышке, часто говорят о них с таким безстыдным неуважением! Сей кривой суд сообщается иностранцам, и те, по собственным нашим свидетельствам, уверяют всех и нас самих, что мы дикари, невежды, и с тех пор только начали немного просвещаться, как стали обрабатывать язык наш по свойствам французского. Вот отчего в красноречии священных наших книг, писанных задолго до просвещения, таких как Псалтирь, молитвенники, Четьи-минеи, Камень веры, не находим уже мы силы языка. Отчего Феофанов, не уступающих Демосфенам, не знаем и не читаем. Отчего разделяем язык свой на славенский и русский, из коих первым пренебрегаем, а второй называем только тот хорошим, который, по причине искажения чужими словами и оборотами, стал сам на себя не похож.
Отчего славившиеся некогда писатели наши, Ломоносовы, Кантемиры, Сумароковы, Херасковы выключены из списка так называемых гениев, которые, влюбясь в какую-нибудь романтическую безсмысленность, не терпят в сочинениях ни здравого рассудка, ни ясности мыслей, называя их устарелыми, вялыми, обыкновенными.
Прежние писатели наши не пренебрегали славенским языком: ни уничижали ни его, ни предшественников своих; напротив, они почерпали в нем силу и красоту.
Прочитав, например, в притчах Соломоновых: мною Царие царствуют и сильный пишут правду, они теми же словами и выражениями украшали свои стихи:
Цветут во славе Мною царства,
И пишут правый суд цари.
Они когда читали Егда творяше Небо, с ним бех, то не пугались слов егда, бех, творяше, не кричали: мы так не говорим!; но прельщаясь красотою мыслей, старались выражать их вместе употребительными и возвышенными словами:
Господь творения начало
Премудростию положил;
При мне впервые воссияло
На тверди множество светил;
И в недрах неизмерной бездны
Назначил словом беги звездны.
Со мною солнце он возжег,
В стихиях прекратил раздоры,
Унизил дол, возвысил горы,
И предписал пучине брег.
Когда я читаю следующее в стихах воззвание к Богу:
Тобой твои все твари полны,
И жизнь их всех в Твоих руках;
Песком ты держишь яры волны,
Связуешь воду в облаках,
И море обращаешь в сушу,
И видишь тайная сердец,
то нахожу, что взятое из речи Иова Связуяй воду на облацех своих весьма хорошо заимствовано. Ибо когда говорится о делах Божиих, тогда чем больше в выражении представляется невозможности, тем живее и сильнее изображает оно власть Бога, которому нет ничего невозможного.
Чем слабее в слове песок кажется нам преграда против ярости волн, тем больше поражается воображение наше; ибо в самом деле видим, что песчаные берега полагают морям предел, его же не прейдут. Равным образом ничего, кажется, нет невозможнее, как связать воду; но между тем она, подлинно как бы связанная в тучах, носится над нами, доколе превращенная в дождь, не польется на землю. Стихи, изображающие могущество Божие:
Тебя дела Твои достойны!
Одним любви своим лучем
Из тмы извлек Ты солнцы стройны,
Повесил землю на ничем,
почерпнуты также из Иова: повеишяй землю на ничем же. Нельзя не заметить в них отличной мысли: человек вешает что-нибудь на чем-нибудь; но тот, кто мог одним любви своей лучем извлечь из тьмы солнцы стройны, тот Один мог повесить землю на ничем. Он повелел сей громаде стать в пространстве света, и она стала.
А вот царь молит Бога о победе над врагом:
Рассыпь народ, хотящий брани
Дхновеньем духа твоего.
И молниями возблистай,
И землю ополчи и воды,
И двигни на врагов природы,
И дерзость силы их растай!
Великое движение духа и пылкость молитвы почерпнуты из книг Священного Писания, неиссякаемого источника красноречия, равно как и речение: дерзость силы их — растай. Никакое другое слово не может быть столь сильно. Скажем разрушь, истреби, низложи, уничтожь; все эти глаголы обезсилят стих. Горы тают, говорит Священное Писание. Богу довольно прогневаться, дабы от огня гнева его, без всякого другого действия, всякая сила и крепость мгновенно таяла, исчезала.
Мнение, что славенские наши книги не могут нынешним нашим сочинениям служить образцами, есть мнение весьма неосновательное, отводящее от силы языка и красноречия. Могут ли весьма немногие вышедшие из употребления слова и некоторые малые в слоге перемены затмевать все прочие красоты мыслей и выражений? Бросает ли кто кусок золота из-за нескольких смешанных с ним, не столь ценных частиц?
Приведу отрывок из забытых и совсем истребившихся проповедей архимандрита Димитрия Сеченого, малые остатки которых случайно попались мне в изорванных без конца и начала листках.
Славословя Матерь Божию, он говорит: О той ли молчати, которую все племена прославляют? Где только вера православная проповедуется, тамо и имя Мариино славится: прославляет помощь Ее Греция, величает силу ее Аравия, простирает к ней руку свою Эфиопия, хвалят болгары, возносят сербы, Молдавия благодарит, Иверия ублажает, и всякая верная душа, в особенности милость ее дознавши, благохвалит. Россия ли умолчит, иде же паче, яко в православии, величия и чудеса ее дознаются? Да не будет!
В какую риторику не годится сей пример красноречия? А особливо в русскую, где не только смысл и сила всякого выражения, но даже и благоприятное размещение слов составляет некоторое украшение для заключающегося в них разума, без чего теряет он нечто от своего достоинства. Перемени слова или оставь один глагол хвалят; смысл был бы тот же, но куда девалась бы плавность и красота слога: хвалят, возносят, благодарят, ублажают!
Но приведем еще пример из его же слова: Как нам за толикое благодеяние на торжество сие не стекатися? Как ко благодарению и молитве не спешитися? Сей то ныне радостный день, день преславный, день приснопамятный, умолчим ли? Камение возопиют! Оставим ли? Древеса не человецы будем!
Какими умствованиями докажем, что коли не употребляем ныне слов присно, лепота, воня, то уже не должны упоминать и приснопамятный, великолепный, благовонный! Но так лишимся мы всего богатства и важности своего языка. Не странно ли из-за малых изменений, таких, как иоеже вместо где же, человецы вместо человека, разделять язык от языка; называть один славенским, а другой русским; кричать, что на первом из них ничего не было написано; смеяться над теми, кто почерпаемою из него силою украшали свои сочинениями хотеть под именем русского произвесть новый, который бы состоял из одного просторечия, располагаемого по складу французского языка, совершенно свойствами своими с нашим различного?
Неужели подлинно принять нам за правило сие премудрое наставление: мы хотим писать, как говорим? Да что писать? Шуточки, сказочки, песенки. Не спорю. Но разве нет у нас среднего и высокого слога? Неужели распространить сие правило и на все важные сочинения? Тогда мы ничего путного иметь не будем.
Не слышим ли мы некоторых мелких журналистов, мечтающих, что они критиками своими, состоящими в нелепых толках и дерзких бранях, поправили язык, очистили слог и научили вкусу? Так комар, сидя на спине лошади, которая везла тяжелый воз, слетел с нее и думал, что ежели бы он сего не сделал, то лошадь упала бы под бременем.
Ум не всегда ограждает нас от заблуждений, он часто сам временным безумиям своим удивляется. Ничто не приносит столько вреда языку и словесности, как распространение ложного мнения, что прежний язык наш был худ, труден для простого слога, и что потому надлежит истребить из него все важные славенские слова, и везде заменять их обыкновенными, простыми, которые называют они русскими. Мнение сие, как ни ложно, однако ж имеет некоторое основание; ибо, действительно, потребно немалое знание для употребления слов, не только по точности их смысла, но сверх того, по важности или простоте, им свойственной. Оно требует от писателя великого искусства и прилежного чтения старинных книг, в которые редко заглядывают, и даже стараются вводить их в презрение.
Отсюда происходит, что слог новейших писателей часто подобен бывает городу, в котором между французскими и немецкими домиками стоят иногда готические здания, иногда крестьянские избы. Должно ли писателям таким верить и почитать их законодателями в языке?
Ежели мы сего приличия слов разбирать не станем, то со всею своею эстетикой и филологией и прочими филами и логиями далеко отстанем от наших предков, которые хотя и мало или совсем не упражнялись в светских сочинениях, однако ж в духовных витийствовали, гремели, возносились высоко мыслями и вместе с правильностью слога знали, где говорить ладонь, правая рука, огонь, сегодня, и где длань, десница, огнь, днесь. Они не называли сих слов славенскими, неупотребительными, не вооружались против них, не говорили, что их надобно истреблять, выкидывать из языка.
Столь странная мысль, чтоб под предлогом очищения языка забыть лучшую великолепнейшую его часть, единственно для того, дабы русским языком говорить по-французски, никогда не приходила им в голову.