043
043
Монолог о Пушкине. Русская культура втянута в повседневность через власть. Убыль культуры сегодня ведет к бытовой деградации ? Пушкин как учредитель русской культуры – частный случай перешел в основополагающий момент. Приход Пушкина к Гефтеру. «Николаевский Пушкин» как точка опоры среди арестов начала 80-х. Добровольная несвобода Пушкина раскрепостила Россию слова. Союз Пушкина с Николаем 1826 года – союз двух проектов России. «Обрусеивание». Экзистенциальный Пушкин встречается с Чаадаевым. Идея Чаадаева – «русское небытие в истории – шанс русского человечества». Демиургическая роль Первого письма Чаадаева, Герцен. Масштаб входит в русскую потребность. Сталин манипулирует привычкой к масштабу. Не надоел ли русским масштаб? «Хотят просто пожить». Остаться русским как политическая задача. «Катастрофично единообразие». Задать чаадаевский вопрос о России, но так, чтобы ответ упразднил сам вопрос.
Михаил Гефтер: Если подойти к мировому процессу с точки зрения эволюции гибельности, то Россия являет собой важную сцену. В конце концов, от того, что французский обыватель живет вне отношений к элитарной культуре Парижа с меняющимися модами и кумирами, во Франции ничто не колеблется.
Глеб Павловский: Различие Парижа от не-Парижа – довольно известное свойство Франции.
С Россией все сложнее. Поскольку российская культура втянута в обиход социума власти, а обиход втянут в структуры повседневности, то и повседневность попала в прямую зависимость от культуры. Это можно считать гордостью России или ее бедой в равной степени. Такая привязанность быта к судьбе культуры – вещь, которой можно гордиться, но она несет в себе массу страдания и всякого рода ловушек.
Если Париж или не-Париж – характеристика Франции, то и в отношении России есть свой ряд характеристик. Сейчас убыль русской культуры ведет прямо к бытовой деградации. Культура бытует в форме краха и пещерной пустоты. Я сейчас не обсуждаю того, что все эти вещи связаны с вопросом о месте России в мире. Отброшенная в свои пределы, она должна в этих пределах найти себе место в мире.
Найти себе место дома?
Да, да, но кто сказал, что здесь ее дом?! Правильно, что ты поднял этот вопрос, он не может ограничиться политикой. Это проблема, требующая обсуждения. Кто сказал, что дом у России здесь? Здесь место проблемы России как дома. Проблема России как дома отрицательно увязана с Россией как субъектом веры.
Хочется избежать падений, но это ничего не даст. Надо добавить гипотезу увязки. Чаадаевский ответ, пушкинский ответ, но нужна какая-то гипотеза увязки. Почему я должен принимать ваше проблемное поле? У меня свое проблемное поле. Я не настаиваю на том, что оно идеальное. Я просто нашел, что у меня другое. Мое проблемное поле другое!
Одно из свойств русской культуры, что она умела быть поликультурой жизни людей, входя монокультурой в состав всесветной цивилизации. Таково ее свойство и такова моя констатация. Но констатация, нужная в качестве исходной для одного из вариантов обсуждения темы. У Пушкина даже фольклорные вещи не великорусского происхождения, и это не делает его менее русским. Подлинно русским он стал не стилизованными «Русланом и Людмилой», а в роли николаевского Пушкина. Тем русским, который запрограммировал собой развитие и судьбу русской культуры. Она предрешена и повязана на судьбе ее создателя. Частный случай Пушкина перешел в основополагающий русский момент.
Это проблемное поле как-то связано с твоими пушкинскими рефлексиями 1982 года?
Два раза в жизни Пушкин ко мне приходил. Прежде я изучал его, знал, но не слышал. И вдруг я его услышал. Впервые в юности, когда со мной стряслась беда и вдруг – непонятно, я не могу это объяснить – явился Пушкин в роли спасителя.
Голосом, интонацией или как? Он стал иначе восприниматься?
Я услышал человеческий голос, обращенный к моему страданию. Неважно, что тут была доля наивности. Я был советский мальчик, которому в мире все было ясно. Эта ясность была ясностью «Овода»16, ясностью «Андрея Кожухова»17. Ясностью «Войны и мира», которая прошла целым пластом породы сквозь мою жизнь. Каждый год я перечитывал «Войну и мир». Если современному человеку, который при слове Маркс начинает смеяться, сказать, что «Арион» для меня тогда стал как молитва и я его ежедневно твердил, ему это покажется нелепым.
Пушкин был утешением? Поддержка одинокому?
Для мальчика важно не утешение. Перед ним впервые возникла задача, что человеком быть трудно. И надо решать, то ли выйти из ситуации, то ли чем-то стать. А в 80-х годах Пушкин пришел ко мне совершенно другим – как впервые.
Прежний Пушкин не обращен был ко мне лично. И вдруг я слышу, как он ко мне обращается. Но и я к нему, соответственно. Надо сказать об этой особенности моей психики, которая всякий раз за исход чего-то расплачивается, получив зато опыт другой жизни. В 1982 году из рук уходило дело, уходили вы… И как уходили, в лагерь! Переломленные судьбы, опустевшая сцена. И некоторые вещи впервые приходят мне в голову.
Как-то ночью 1982 года я просыпаюсь и понимаю – без 14 декабря18 «Мертвые души» не могли появиться. Возникает вопрос: неужели действительно не могли? Да! Пока вся авансцена была занята инакомыслящей молодежью, которую одним махом смело в равелин19. Блистательные люди Тынянова20 с коротким дыханием, они отсчитывали себя от победы Французской революции, от начала XIX века, от Наполеона, которого одолели.
Как вдруг сцена опустела и стала видна Россия во всей глубине ее страшности. Декабрь 1825 года. Некрополь, мертвые души и опустевшая сцена – вот картины, которые приходят в голову, и у меня открывается потребность не в коротком, а в полном дыхании. Найти точку опоры себе в чем-то расширенном. В этой потребности сохраниться я отсчитываюсь уже не от текущего. Хотя, конечно, не забывал ни на секунду о судьбах людей, близких мне. Ваших судьбах.
У меня давно подготовленная, взрыхленная почва знания о том, что русский XIX век – моя духовная родина. В это время оно созрело и выступило. Я читал то апостола Павла, то «Идиота» Достоевского, читал «Авессалома» Фолкнера21, который произвел переворот в душе. Все вместе как-то выстраивалось. Неожиданно, внезапно, необъяснимо почва под ногами возникла, и то был XIX век, моя почва.
Я не литературовед, не пушкинист. Я не выступаю как дилетант, ворвавшийся в сферу, где бесконечно трудились исследователи. Нет, я шел навстречу внутренней потребности каждый день садиться за стол и писать про это. И шло, и писалось. Сегодня мне сложно реорганизовать тот мой пушкинский текст в книгу, восстановив блуждания собственного духа. Ввести в атмосферу человека, который сидит в Москве взаперти, что-то пишет и ищет таким способом свободу себе и себе подобным. Мое «себе» распространялось и на ваши действия, моих молодых друзей.
Поведение которых тебе надо было объяснить?
Я не объяснений искал. Я решал ту же задачу для себя, что и вы там. Задачу, которую русские решают уже не раз, – примирения с подлой действительностью. Близость проекта Пушкина к проекту Николая дала ему внутренний стимул. Возникает ситуация, которую я назвал добровольная несвобода, и та его сильно питает. Делая одновременно открытым и трагическим и готовя ему конец.
Чудовищная власть пушкинского авторитета мешает видеть, что он с нами наделал! Нужно обрести свободу по отношению к Пушкину, в ней ключ. Не валять дурака, будто поэт возвышенно затворяется в кабинете и пишет гениальные строфы «Пророка». Потом вспомнил – ах, черт, что скажет Бенкендорф? Тогда садится и быстренько пишет «Стансы» царю Николаю, чтоб отвязался. Не привязывая Пушкина к тому, что ему чуждо, – к демократизму в современном понимании, я опускал и его политические рассуждения. Я сейчас говорю о Пушкине всей России.
Человек замкнутого петербургского круга, он вместе с тем первый в России человек дороги. Человек дороги всем своим существом, он первый как личность делает заявку на Россию. То, что движет новым николаевским Пушкиным, – это раскрепощение России словом – уравнением людей любого ранга и сословий знанием русского языка, образа русской жизни.
Оттого легко присваивается все, что для этого нужно. Например, Пушкин ни разу в жизни не видал оренбургской пурги, истинной снежной бури. В «Капитанской дочке» его описание с чужих слов сопровождается поэтому неточностями. Есть оригинал Аксакова, который Пушкин отредактировал, сделав мускулистым, кратким.
То есть хитрец просто отредактировал описание Аксакова? Ай да Пушкин, ай да сукин сын!
Да, про метель под Оренбургом он взял у него. Оренбургская пурга очень специфична. Известна дата, когда Пушкин был в Оренбурге, – осеннее время, и никакой пурги быть, естественно, не могло.
Этой гигантской переменой языка, заявкой слова на Россию-личность он обязан тому, что придал любви вселенско-российский статус. Не то чтобы это чувство прежде было недоступно. Но он его возвысил над страной, раскрепостил в его вышину русское слово.
Иначе нельзя было раскрепостить слово, сделав его говорящим и чувствующим по-русски. Кроме как любовью очеловечивая раба, подвластного человека. Обрусеивая то, что бралось из эталонов культуры западного мира. Пушкин не пересказчик, понимаешь, он просто не мог тут найти исходный материал. Хотя благодаря перестройке русского слова он сделал все это доступным в русском языке. Возьми такой кусок, переломный, колоссальный – Болдинский22, где страдание, страсть, глубины падения, глубины человеческого взлета и импровизации – все пропитано присутствием любви.
Ссылка в Михайловское23 лишь пролог ко всему этому, александровский Пушкин еще был не тот. Он едет к царю Николаю со своим русским проектом и видит вдруг, что и у того свой проект России! Они на России помирились. Не сделку заключили – они заключили союз двух проектов. Но первый русский человек, который действительно мыслил масштабом России, – Пушкин.
А проект Николая – проект реформ?
Да, и у того в проекте Россия! Николай противопоставляет декабризму как нерусскому русскую Россию как проект. Каждый год царствования он собирался освободить крестьян, да так и не успел. Это подтверждает абсолютнейший демократ Шелгунов24.
Человеческая сторона их встречи 1826 года проливает некоторый свет. Декабристское дело погибло. Но молодой Николай формирует команду, которая намерена повести дело к гуманизации абсолютной власти. Присваивая ей функции опеки над обижаемыми. Таков замысел. Они подбирают людей по признаку причастности к вольной мысли, разумеется, оправданных. Вообще занятно, как формируется николаевская «команда мечты» и что с ней будет потом. Она его, Николая, личная команда. Что видно даже из писем Дубельта25 к жене.
Навстречу Николаю идет новый Пушкин. Который самоопределился по отношению к декабризму, который теперь сам-большой, который через историю обозрел Россию как поприще и свой удел. Который начал перестройку русского слова, возвращающего Россию в мир высоких страстей, бездн, вершин. Пушкин непосредственно осязает Россию. Удивительное свойство его гения – непосредственная осязаемость. Отсюда потребность в пути, в дороге, в подробностях. И она также связана с емкостью, которую он придал языку.
Нет ничего более синкретически цельного и, наконец, делающего Пушкина Пушкиным, чем тексты Болдино. Хотя впереди «Медный всадник», «Пиковая дама»26. Но все-таки на одном дыхании закончить «Онегина», написать «Пир во время чумы», начать «Повести Белкина» и «Историю села Горюхина» – да что это такое вообще?!
Есть дурацкие объяснения. Мол, он уже ехал с разными замыслами. Да еще запертый холерой. Да еще жаждущий невесты. И т. д., и т. д. Все по-человечески понятно. Ну и что? Что мы из этого извлекли? Что у Пушкина было много тетрадок?
Болдино – это экзистенциальный Пушкин. Пушкин – органический и естественный творец русской России. Масштаб ее он ввел в человека, раскрепостив для этого русское слово. Он сделал этот шаг, и стало возможным дальнейшее – внутренняя пограничность, переход от сюжета к сюжету, от человека к человеку, передвинутые судьбы, меняемые местами пласты жизни. Все это отныне получило место в слове и в человеке. Здесь Пушкин повстречается с Чаадаевым.
Чаадаева я заново внимательно перечитал. Все выбрасывали его существенную фразу с осуждением декабристов. Заново я перечел и Первое письмо. Не будь его страшно апокалиптического тона, всех этих «некрополисов», отлучений и низвержений России – собственное содержание письма весьма узкое. В последующих есть более содержательные и неожиданные ходы мысли. Есть элементы безумия, весьма поэтичного. Недаром письма кончаются идеей апокалиптического синтеза. Как всегда в истории большой мысли – соучастницы событий, трудно найти, где она прозревает как мысль, а где навязывает событиям то, что сама считает прозрением.
Это же прелесть, что России, якобы выпавшей из всемирной истории, у Чаадаева предсуществует идея всемирной истории как якобы совершеннейшая очевидность! Россия выпала из чего-то, что мысль полагает реальным. Этот момент прозрения и есть место ее оттиска в бытии – вторжения в процесс, с обретением себя внутри процесса. Мне достаточно Первого письма, чтобы полностью подтвердить ученичество Герцена у Чаадаева. Именно у него Герцен основные мысли почерпнул, после всех своих разгульных ссылок. Собственно, и генеральной идеи до встречи с Чаадаевым у Герцена нет. Есть талант, свободолюбивый пафос. Есть превосходно переложенная странным русским языком Фейербахова история философии, в «Письмах о природе». И все.
И какая же у Герцена была генеральная идея после встречи с Чаадаевым?
Русское небытие в истории как шанс русского человечества.
Нет же! Разве это появляется не после его отъезда в Европу?
Да, но вложил ему ее в мозг Чаадаев. Недаром Герцен «С того берега»27 ему выслал как «Ваш ставленник». Если сопоставить «Первое письмо» с «Апологией сумасшедшего»28, ясно, что всюду, где у Чаадаева безвыходность, мыслим только надысторический выход! Способ вхождения в мир должен быть столь же оригинальным и столь же заново сотворенным, чтобы решить трудность русского выкидыша из истории. Но для этого Герцену сначала надо было принять сам чаадаевский тезис о России вне истории!
Без такого хода мысли никакой Гакстгаузен29 не подскажет общинную идею в роли архимедова рычага. Где тут вообще откровение – община? О которой знал любой помещик в России. Гакстгаузен открыл ее миссионерский потенциал в консервативном смысле. Но Герцен ни за что бы не подхватил этого, не будь в нем чаадаевского вопроса: как и кем России вернуться в историю?
Несколько механическая картина. Если мы говорим, что чаадаевское Первое письмо имело универсальное влияние, то оно повлияло на всю сцену дискуссий. А не на отдельного Герцена, который что-то заимствует. Думаю, Герцен вообще толком не умел позаимствовать ничего, он эгоцентрик.
И да, и нет. Не будь этой нигилистической патетики, Чаадаева бы не заметили. Разве восемь чаадаевских писем представляют собой глубокое творение? Лишь благодаря Первому, из Некрополиса, и всему, что после царь Николай учинил с ним. Фактически что нашел Петр Чаадаев? Что осевой ход сквозь европейскую историю не прививается в России, а та не может ограничиться собой и должна будет непременно и масштабно войти в других. Что придаст мировой масштаб всему, что последует.
Масштаб – потребность, масштаб – привычка! Идиотская русская привычка к масштабу. Сталин это знал и использовал. Конечно, ему надо было сначала расчистить окружение от потенциально сомасштабных себе. Имея рядом сильных оппонентов, Сталин сникал. Зато в роли Единственного он потрясающе гениально манипулировал масштабом. Еще тут и патология его сладострастия от человеческих потерь. Приверженность к трагедии, которая гибелями оттеняет масштаб, его поступь, его величие. Целые поколения привычных к масштабу!
Масштаб – это еврейское в русских и русское в евреях. Вообще, евреи – народец мелкий, откуда у них масштаб? Неясно. Собственно, это и у эллинов неясно. Но эллин все-таки жил полисом, и на Олимпе у него множество ссорящихся и бытующих богов. А тут – Яхве, Сущий! Иметь всемогущего Бога покровителем вечно страдающего, изгоняемого и растаптываемого народа – не мания величия. Это бытие, которому только масштаб придает силу и особую размерность.
Либо Россия – это станция, где станционный смотритель говорит тебе: нет лошадей! Либо она входит в человечество, растворив себя человечеством. Нас влечет непременно войти, раствориться, а после – непременно найтись!
Получив право сказать: мы. Мы с вами, товарищи, братья и сестры, дорогие друзья мои.
Да. Боль переходит в горячку активизма. У Бердяева есть текст, который начинается пушкинским «Сбились мы»30. Посмотри, там замечательные страницы о Гоголе. О демоническом начале и о том, что бывает искусство, внутренней формой склонное к человекоубийству. Мысль его, что Гоголь таков.
Розанов о Гоголе то же говорил, и Синявский.
Да, Гоголь первый вывел откуда-то из глубин, сделал доступными свойства русской души, чудовищной и страшной в иные минуты. Которую не исправят ни катарсисы, ни реформы, ни революции. Вероятно, эти свойства действительно в русской душе есть. Но не исключено, что после Сталина, вызванные им к власти и воплощенные, они смогут уйти, претвориться во что-то другое. А может быть, и нет. Не смею судить, мало знаю сегодняшнюю жизнь. И много лет соприкасаюсь только с близкими душами. Я уже не ищу жизни вне этих пределов.
Возможно, русскому в России ее масштаб надоел и он хочет просто пожить? Устроиться. Петь что поется, пить что пьется. Очертить сферу личной жизни, в которой никаких других нет.
Чтобы остаться Россией и решить, как остаться русскими, надо понять, среди кого мы живем. Войти в мир впервые, заново понять, что такое Китай, что такое Индия и что такое Европа. Эта же проблема в отношении человека. Чтобы человеку остаться жить на земле, надо заново определиться среди других реальностей. Перестать видеть в себе исключительную реальность. Здесь определенная внутренняя катастрофа, поскольку реальность нечеловечна.
Да, и добавь к этому еще один момент. Как нельзя подсознание изгнать из себя, так нельзя изгнать из обреченного Homo его великую потребность стать другим. Человек существует в двух плоскостях – в сфере культуры и в сфере политики, удовлетворяя потребность обновляться, внося поправки в себя и тем самым в бытие. Остается шанс иного раздвоения человеческого существования, при котором повседневность станет дружественна человеку, открытому миру.
Но если сформулировать вопрос так, как ты: чем России остаться – это целая деятельность. Политическое поприще. Не только минимум усилий для того, чтобы отдалить ее распад. Это и максимум усилий, чтобы избежать катастрофы вида Homo sapiens – а та приближается из-за потуг к единству и единообразию. Катастрофично единообразие! Чтобы избежать катастрофы единообразия неизвестным прежде, неисторическим способом, мало лишь допустить толерантно существование разных видов жизни – надо их узнать. Надо войти в существование друг друга, пройти по миру несовместимых глазами мысли.
Поселиться среди иных видов жизни?
Да. С моей точки зрения, мы в последний раз задаем чаада-евский вопрос о России. И нужно, чтобы ответ каким-то образом упразднил сам вопрос! Впрочем, в воскресный телесюжет с Шахраем и Миграняном мне такое будет трудно включить.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.