Воспоминания бывших узников лагерей военнопленных в г. Вязьма
…Я рассказ начинаю о павших героях,
до последней минуты не бросивших строя.
Пусть они умирали за колючей оградой —
они встретили смерть по-солдатски, как надо!
Пусть над ними в знак скорби
Не склонялись знамена,
пусть о них не писали
родным похоронных,
пусть имен их не встретишь
на братских могилах,
пусть сегодня история просто не в силах
имена их на бронзе и мраморе высечь…
Это трудно.
Их много.
Их тысячи тысяч.
От их тел на земле ничего не осталось.
Пепел жарких сердец по земле разлетался.
Так боролись эсэсовцы
с «красной проказой»…
Я о них расскажу.
Я – живой.
Я – обязан.
Всеволод Остен[118]
Шейнман Михаил Менделевич (1902–1977), г. Москва
Михаил Менделевич Шейнман – батальонный комиссар 13-й дивизии народного ополчения Ростокинского района г. Москвы 32-й армии (с 26.09.1941-140-я стрелковая дивизия), главный редактор дивизионной газеты «За Родину!». Дивизия занимала оборону возле г. Холм-Жирковский (северо-западнее Вязьмы), вела тяжелые бои с немецкими частями 3-й танковой группы. Практически в полном составе погибла, задержав врага на подступах к Москве и обеспечив выход из окружения другим соединениям Красной армии. Воспоминания M. M. Шейнмана о пребывании в немецком плену были помещены советскими писателями В. Гроссманом и И. Эренбургом в «Черную книгу» (издана в 1980 г.)· В вяземских пересыльных лагерях находился три с половиной месяца – с октября 1941 г. по февраль 1942 г. включительно.
«В первые дни войны я поступил добровольцем в народное ополчение и стремился скорее попасть в действующую армию. В начале октября 1941 года, под Вязьмой, часть, в которой я служил, оказалась в окружении. Мы сразу же очутились в тылу у немцев. 12 октября во время атаки я был ранен в ногу. Зима 1941 г. была ранняя. Вдобавок к ранению я обморозил обе ноги и не мог больше ходить. 19 октября небольшая группа товарищей, с которыми я выходил из окружения, оставила меня в деревне Левинка Темкинского района Смоленской области. Здесь 27 октября меня обнаружили немцы. С этого дня началось мое хождение по мукам в фашистских лагерях. Как советский гражданин, батальонный комиссар, да еще еврей, я был в плену на положении приготовленного к смертной казни, приговор над которым мог быть приведен в исполнение каждую минуту, если бы немцам что-нибудь стало известно обо мне.
С ноября 1941 г. по 12 февраля 1942 г. я находился в вяземском „госпитале“ для военнопленных. По свидетельству врачей, работавших тогда в „госпитале“ и в лагере, за зиму 1941/42 г. в Вяземском лагере умерло до семидесяти тысяч человек. Люди помещались в полуразрушенных зданиях без крыш, окон и дверей. Часто многие из тех, кто ложился спать, уже не просыпались: они замерзали. В Вязьме истощенных, оборванных, еле плетущихся людей – советских военнопленных – немцы гоняли на непосильно тяжелые работы. В „госпиталь“ попадали немногие – большинство гибло в лагере.
В декабре 1941 г., когда в Вязьму прибыл эшелон с пленными, вывезенными немцами со станции Шаховская, советский врач, который был направлен на станцию принимать эшелон, рассказал мне, что значительная часть людей замерзла в пути. Трупы выносили из вагонов и складывали штабелями. Некоторые еще показывали признаки жизни, пытались поднимать руки, стонали. К таким подходили немцы и пристреливали.
В лагерях военнопленных, в штрафных и рабочих командах жестокость гитлеровцев и их изобретательность в деле убийства не знали пределов.
В 1941–1943 гг. первые пять-семь дней плена, как правило, людям совершенно ничего не давали есть. Немцы цинично утверждали, что это делается для того, чтобы люди ослабели и были неспособны к побегам. В январе-феврале 1942 г. в вяземском „госпитале“ на больного отпускалось в день семьдесят граммов немолотой ржи. Из этого зерна два раза в день готовили „баланду“ – каждый раз по пол-литра на человека. Хлеба не выдавали. Неудивительно, что люди слабели и умирали, как мухи.
В 1941–1943 гг. в лагерях летом поели всю траву на дворах, ели древесные листья, если попадались лягушки – поедали и их, жарили на огне и ели конскую шкуру, если ее удавалось добыть. Соль была недосягаемой роскошью.
В лагерях были военнопленные взрослые люди, вес которых доходил до тридцати-тридцати двух килограммов. Это – вес подростка.
Гитлеровцы всемерно препятствовали постановлению лечебного дела в лагерях. Они большей частью совершенно не отпускали медикаментов. В „госпиталях“ неделями не перевязывали раненых, так как не было бинтов; не давали немцы и хирургических инструментов. Много тысяч советских граждан умерли в госпиталях от ран, заражения крови, а еще больше от истощения, голодных поносов, тифа, туберкулеза.
В плену я находился в „госпиталях“ лагерей военнопленных в Вязьме, Молодечно, Кальварии, Ченстохове, Эбельсбахе. Слово „госпиталь“ никак не подходит к этим учреждениям. В Вязьме госпиталь помещался в полуразрушенных, брошенных жителями домиках, на окраинах города и в развалинах корпусов маслозавода. В домиках всегда было холодно и темно. Раненые валялись на голом полу. Даже соломы не было для подстилки. Только к концу моего пребывания в Вязьме в домиках были сооружены нары, но и на них больные лежали без соломы, на голых досках. Медикаментов не было. Вшивость в госпитале была невероятная. Бани за три с половиной месяца моего пребывания в Вязьме не было ни разу.
Гитлеровцы разработали целую систему утонченных наказаний, рассчитанных на то, чтобы нанести физические страдания военнопленным, и на то, чтобы унизить их человеческое достоинство. Порка, избиения заключение в карцеры и бункеры – все это применялось в лагерях. Людей пытали, вешали и расстреливали без малейшего повода.
С первой минуты плена немцы раздевали и разували пленных и одевали их в лохмотья. Тем самым они не только обрекали пленных на муки холода, но и унижали их человеческое достоинство. В начале января 1942 г. в вяземский „госпиталь“ прибыла группа офицеров Красной армии, незадолго до того попавших в плен. Большинство из них прибыло с обмороженными ногами. На ногах вместо обуви у них были какие-то тряпки. Эти товарищи рассказывали, что, когда они попали в плен, немцы прежде всего сняли с них всю теплую зимнюю одежду и разули, а затем разутыми погнали по этапу зимой, в мороз. Я видел в феврале 1942 г. по пути из Вязьмы в Молодечно, как немцы разували пленных, снимали с них теплые валенки и тут же надевали себе на ноги. По железным дорогам пленных перевозили либо в товарных вагонах (без печек), либо на открытых площадках. В каждый вагон помещали до ста человек. Люди замерзали и задыхались от отсутствия воздуха. В феврале 1942 г. „госпиталь“ военнопленных из Вязьмы перевозили в Молодечно. По пути на каждой остановке из вагонов выносили умерших от истощения и замерзших.
Евреев и политработников, попавших в районе Вязьмы в окружение в октябре 1941 г., немцы живыми бросали в колодцы. Находясь в Вяземском и Молодечненском лагерях, я от очевидцев слышал множество рассказов об этом. Оказавшихся в окружении ловили на дорогах, по деревням, свозили на сборные пункты. Здесь по внешнему виду отбирали евреев и убивали. Лично я спасся благодаря советским людям, моим русским товарищам – офицерам и врачам.
В Вязьме врачи Редькин и Собстель укрывали меня, раненого и больного, от немецких ищеек. В Кальварии, по настоянию некоторых товарищей – старших офицеров, в частности подполковника Проскурина С. Д., батальонного комиссара Бантровского Г. С. и др., врачи держали меня в госпитале. Когда в феврале 1943 г. меня выписали в лагерь и появилась реальная опасность быть обнаруженным немцами, врач Куропатенков (Ленинград) поместил меня в изолятор госпиталя. Позже меня, как и ряд других товарищей – политработников, советских и военных работников, – врач Шеклаков А. Д. (Москва) и другие укрывали в госпитале среди поносников и туберкулезных до конца 1943 года. Значительная часть офицеров и бойцов Красной армии, имевших несчастье в силу случайностей войны попасть в плен к немцам, погибла в лагерях от неслыханных гонений, от голода, невыносимо ужасных бытовых условий, болезней. И если в числе переживших плен есть и небольшая группа евреев, то она выжила только благодаря поддержке русских, украинских, белорусских и других товарищей» [119].
Хольный Георгий Александрович (1921–2013), г. Москва
Г. А. Хольный был радистом-разведчиком в 160-й Горьковской стрелковой дивизии. Под Рославлем попал в плен к фашистам. Прошел многие лагеря смерти – от Вязьмы, Минска, Масюковщины до Штукенброка. Много раз бежал, активный участник движения Сопротивления. После войны Г. А. Хольный – кинорежиссер, оператор научно-популярных и художественных фильмов, преподаватель ВГИКа. Многие годы был президентом Ассоциации бывших военнопленных «Штукенброк», исключительно много сделал по вопросу реабилитации и защите прав бывших военнопленных. В настоящее время благодаря Г. А. Хольному действует совместное российско-германское общество «Цветы для Штукенброка» (Blumen f?r Stukenbrock).
«Я потомственный москвич, родился 20 марта 1921 г. в Москве, в располагавшемся на Арбате родильном доме Грауэрмана. Жили мы в знаменитом месте – Сивцев Вражек, около Гоголевского бульвара. Я окончил знаменитую школу, располагавшуюся напротив канадского посольства: бывшую медведниковскую гимназию – ныне это школа № 59. Преподавали в ней гимназические учителя, высокообразованные, интеллектуальные, интересные люди. Да и класс у нас был замечательный. Когда я окончил школу, то решил осуществить свою давнюю мечту – поступить в Институт кинематографии. Кино для меня было святыней! Но вдруг выяснилось, что принимают только на национальные отделения. Но, кроме кино, я интересовался и архитектурой и поступил в строительный институт. Думаю, проучусь год в строительном, а потом буду все равно поступать во ВГИК! Это был 1939 год. И вот поступил я в институт, мы отпраздновали, и вдруг – „Ворошиловский призыв“. Всех ребят со средним образованием призывали в армию на два года. Что ж, тогда никто и не думал искать пути, чтобы не пойти в армию: это был долг, обязанность. Родители мои были людьми очень левых убеждений, и я пошел в армию с их „благословения“.
У меня обнаружился музыкальный слух, и меня направили в войска связи. Служил я в пехоте, радистом-разведчиком в 160-й Горьковской дивизии. Служба моя проходила в Горьком, и адрес у меня был самый короткий: „Горький, Кремль, Хольному“. Наша дивизия была „первой готовности“. Буквально через неделю (после начала войны) эшелоны нашей дивизии, в том числе нашего батальона связи, отправились на фронт через Москву. По пути несколько раз нас бомбили, но обошлось. А когда приехали на фронт в район Смоленска, через два дня оборвалась связь с Большой Землей. Мы попали в окружение. Оставался узенький коридор: 20 км слева, 20 км справа, и вот мы по этой дороге въехали эшелонами в одно из самых больших окружений на Центральном фронте. Повоевали немного. Передо мной был враг – немцы. Я знал, да и потом на своей шкуре испытал все это. Били меня смертным боем, и в тюрьме был, и в концлагере был – знал, что такое фашисты…
Я попал уже в стационарные в Вязьме. Это были уже какие-то казармы, разрушенные, правда, без стекол. В них было холодно: ноябрь месяц!.. У меня была шинель, у большинства все-таки шинели были, потому что это было главное – шинель, обувь какая-то, без одежды ты не мог. И шинель мы берегли. Шинели были, были такие бушлаты, были куртки рабочие, вроде полупальто – они потолще были, поудобнее. Но шинель была удобна тем, что ты ей мог накрыться. В России для побега лучше одежды не придумаешь, она тебе и подстилка, и одежка, хлястик распускал – и оно получалось как одеяло. На ночевку считалось нормальным валежник какой-нибудь набрать, шинелькой накрыться, вещмешок под голову – и все в порядке, костерчик там где-то развести… В Вязьме очень тяжело было. Отопления не было, цементный пол, пучок соломы, разбитые окна, кое-как заделанные фанерой. Тряпками нельзя было – срывали, себя накрывали, но кое-как досками забили, чтобы хоть ветра не было. Кто устроился где-то в уголке, многие прямо под окнами – замерзали, погибали сотнями.
Бывает, в лагере с кем-то познакомишься, куда-то на работу попал, где-то на нарах удобное место нашел около печки – тысяча вариантов есть, которые позволяют получить какое-то преимущество. Но там ничего не было. Там получилось все наоборот. Видно, там уже я заболел то ли сразу сыпным тифом, то ли сначала каким-то простудным заболеванием – и тогда организм ослабился, и я заразился сыпным тифом. Короче говоря, с одним из первых эшелонов в открытом вагоне я был отправлен в Минск, в большой стационарный уже организованный лагерь…» [120]
Анваер София Иосифовна (1920–1996), г. Москва
София Иосифовна Анваер – врач в третьем поколении. Ее дед был земским врачом в Псковской губернии, мать – московским врачом-фтизиатром. В 1938 г. поступила в 1-й Московский мединститут. После 3-го курса, 23 июня 1941 г. – на второй день войны – добровольцем ушла на фронт. Была медсестрой в 505-м передвижном госпитале 19-й армии генерала Лукина под Вязьмой. В окружении попала в плен. Находилась в немецких лагерях смерти – Вязьма, Смоленск, Штутгоф, Эльбинг. Была членом подпольной антифашистской группы. Воспоминания начала писать в середине 1950-х, а закончила в середине 1990-х годов: вышла в свет книга С. Анваер «Кровоточит моя память. Из записок студентки-медички».
1941, октябрь – ноябрь – попала в окружение. Назвалась грузинкой Анджапаридзе.
1941, декабрь – пребывание в лагере военнопленных в Вязьме, черная работа в лазарете. Встреча с пленным генералом ?. ?. Лукиным. Тяжелая болезнь, лечение. Эпидемия сыпного тифа в лагере, смерть 35-40-летних заключенных. Вновь болезнь и выздоровление.
1942, январь – март – работала в лазарете Вяземской горбольницы, окруженной двумя рядами колючей проволоки. Голод. Отсутствие лекарств. (Лазарет № 1 «Дулага-184».)
1942, март – май – отправка переболевших тифом в Смоленский лагерь. Перевод медработников в лазарет военнопленных. Работа в сыпнотифозном корпусе. Ночные дежурства, голод, «куриная слепота». Отправка «добровольцев» эшелоном из Смоленска в Германию…
«Нас гнали по грязным дорогам целый день и ночь. Неделю назад пригнали сюда[121]. Дрожало на ветру чадящее махровое пламя, оно слабо освящало развалины и шеренги вражеских солдат на подходе к ним. Солдаты, взмахивая прикладами, загоняли нас вниз под эти развалины. Выстрелы, брань, удары, хрипы и стоны сливались в страшный неумолкающий звук. Под ногами заплескалась вода. С каждым шагом она поднималась все выше. Вот уже начала заливаться в сапоги, дошла до бедер. Потом я уперлась в стену, и напор идущих сзади людей уменьшился. В темноте слышалось дыхание загнанных людей. „Спасите, тону“, – раздался одинокий голос и тут же перешел в бульканье. Кто-то схватил меня за ногу, и я упала, погрузившись по грудь в холодную воду. Я вскрикнула. Невидимая рука помогла мне встать. Наверху, там, откуда нас пригнали, раздался взрыв, и на какой-то миг я увидела сплошную массу людей, раскрытые в крике рты и полные ужаса глаза. Толпа шарахнулась в нашу сторону, меня так сдавили, что я потеряла сознание. Через какое-то время я вновь услышала выстрелы, гул голосов, бульканье воды под ногами. Толпа, сдавившая меня, не дала мне упасть в воду. Выстрелы вблизи постепенно утихли, и хриплый немецкий голос приказал: „Руэ! Одер вир шиссен!“ („Спокойно! Или будем стрелять!“).
Шли часы, мы продолжали стоять в воде, опираясь друг на друга. Начинался день, но свет едва проникал из маленьких окошек под потолком. Против единственного, уходящего вверх выхода из подвала чадным, багровым пламенем горел костер. Около него постоянно находилось несколько гитлеровцев. Только это место около костра не было залито водой. Все остальное пространство, стоя по колено, а то и по пояс в воде, занимали люди. Выйти на сухое место было нельзя. Гитлеровцы убивали каждого, кто к ним приближался. Сухая площадка уже была окружена валом мертвых тел, наполовину погруженных в воду. Багровые блики пламени отражались в остекленевших глазах мертвых и тонули в открытых в последнем крике ртах.
По ночам, желая осветить темноту подвала, конвойные, выхватив из огня раскаленные головни, бросали их в храпящую массу людей. На любой шум или движение в подвале немедленно отзывались стрельбой или бросали гранаты. Ноги стыли в ледяной черной воде, которая не замерзала, кажется, только потому, что ее согревали человеческие тела. Те, кто уже не мог стоять, опускались в воду.
Умирающие не стонали и не хрипели, они захлебывались.
Через два дня оставшихся в живых выгнали из подвала на первый этаж под открытое небо. Смерть освободила место для нас. От края до края помещение было набито людьми. Цементный пол был устлан трупами. Живым едва хватало места, чтобы стоять, и они складывали их друг на друга.
В течение короткого дня поздней осени можно было выходить на огороженный колючей проволокой двор. Там один раз в день сбрасывали с грузовиков пачки концентратов горохового супа и пшенной каши, захваченные в нашем интендантском складе. И это на многие тысячи людей (по слухам, в лагерь согнали около сорока тысяч пленных, через месяц осталась половина). Изголодавшие люди бросались к еде, их встречали пулеметные очереди или взрывы гранат. Осталось выбирать между голодной смертью или смертью от пули.
Через колючую проволоку жители города видели наши страдания и пытались помочь. Закутанные в тряпье женщины и дети подходили к проволоке и перебрасывали сверточки с какой-то едой. Пленные бросались к ним, на вышке стучал пулемет. Люди падали с протянутыми к пище руками. Падали и женщины по другую сторону забора. Помочь нам было невозможно. К мукам голода и холода присоединилась жажда. В подвал, где была вода, пройти уже было нельзя: вход в него закрывала гора трупов. Люди пили, отцеживая через тряпку, жидкую грязь со двора, перемешанную тысячами сапог.
За минувшие дни мне один раз досталась пачка концентрата. Через оконный проем, наполовину загороженный стеной из трупов, мне видны двор и ворота. Грузовик въезжает во двор и останавливается посередине. Я вижу пленных, которые со всех сторон тянутся к этому грузовику, впившись в него голодными глазами. Пулеметы на вышках тоже, как по команде, поворачиваются в эту же сторону. Гитлеровцы в грузовике поднимают руки с зажатыми в них гранатами.
Я медленно встаю. Нужно идти. Там, около грузовика, меня наверняка убьют. Это лучше, чем умереть так, как умирает лежащий рядом на полу боец. Грязные худые руки скребут цементный пол. Полузакрытые, со слипшимися от гноя ресницами глаза смотрят куда-то вверх. По грязному синеватому лицу ползают вши. Изо рта раздается натужный хрип. Мертвых и умирающих больше, чем живых, а живые больше похожи на мертвых, вставших из могил. Я не хочу умирать так, и поэтому мне надо идти
За пустыми оконными проемами (здание начали строить еще до войны, но не успели покрыть его крышей и вставить окна) что-то кричали конвойные. В окно справа вдруг влетела граната и взорвалась у северной стены, где было особенно много людей (там не так дул ветер). Крики боли и ужаса вызвали в ответ еще более сильную стрельбу. Что же это делается на свете? Да, мы все согнаны в эти голые стены – пленные. Да, нас схватили гитлеровцы, которые сейчас неудержимой лавиной катятся по Украине, Белоруссии, Смоленщине. Уже несколько дней не слышно канонады, умолкла где-то на востоке. Где наши теперь? Многим посчастливилось: они пали в бою, других, менее счастливых, убили сразу в плену. А мы здесь. Хуже голода мучают жажда и холод. В голове неотвязная мысль: хоть бы один раз удалось согреться перед смертью. А смерть, она тут, рядом: на этаже появляются эсэсовцы с автоматами. Выкликают фамилию. Встает человек и тут же падает, сраженный автоматной очередью. Все это повторяется. На третью фамилию никто не откликается. Ее повторяют. Опять никто. И вдруг раздаются какие-то голоса: „Вот он, здесь запрятался“. Автоматы бьют прямо в гущу людей. Следующий встает сам. Потом вновь молчание в ответ на фамилию, и опять предательские голоса, и вновь стрельба по толпе. На душе тяжелая тоска. Как после этого жить? Полумертвые люди предают друг друга. Идут дни. Каждый день сотни убитых и умерших. Мертвых уже гораздо больше, чем живых. Хмурым утром седьмого ноября поднимается дикий шум. Сотни голосов кричат: „Всех распускают по домам. Москва взята!“. Первая мысль – конец этому аду! Ее тут же заглушает другая: Москва! Я рыдаю, уткнувшись в холодную кирпичную стену. Ничего мне не нужно, если пала Москва. Через некоторое время в голову приходит четкая мысль: „Это неправда. Этого не может быть“. И высыхают слезы.
Был конец ноября 1941 года. Стояло хмурое утро. Внезапно во дворе началась все нарастающая стрельба, усилилась хриплая брань, крики. На этаже появились солдаты и эсэсовцы. Урожая автоматами, они стали выгонять пленных во двор.
Тех, кто не мог подняться, пристреливали. На лестнице образовалась давка. Передние не успевали выходить, а на задних напирали немцы с криком и стрельбой. Между верхним и нижним этажами было широкое окно. Через него мне удалось увидеть, что происходило во дворе. Шел еврейский погром. Эсэсовцы отбирали евреев и отгоняли их вправо. Более месяца, проведенные в этом лагере, сделали мне смерть милее жизни. Не раз уже я сама лезла под пули, но когда увидела, как убивают евреев, как над ними издеваются эсэсовцы, спуская на них собак (описывать это я не в состоянии), и представила, что же они могут сделать с женщиной, то постаралась задержаться на лестнице, пусть пристрелят здесь. Задержаться не удалось, поток людей вынес меня на крыльцо. Тут же ко мне подлетел высокий эсэсовский офицер:
– Жидовка?
– Нет, грузинка.
– Фамилия?
– Анджапаридзе.
– Где родилась?
– В Тбилиси.
Последовало еще несколько вопросов. Говорил он по-русски, без малейшего акцента. И хотя прошло уже полвека, я и сейчас вижу его перед собой, как будто все происходило вчера. Но никогда не могла вспомнить, как пришли мне в голову эти ответы и фамилия моего однокурсника. Ударом руки офицер толкнул меня не вправо, куда я боялась даже взглянуть, не влево, куда отгоняли всех, а вперед. Поднявшись на ноги, я обнаружила еще двух женщин-военнопленных. „Селекция“ продолжалась, нас, женщин, постепенно стало шестеро. Стояли, тесно прижавшись друг к другу. Было страшно. Страшно смотреть на то, что творилось кругом, страшно думать о том, что могли сделать с нами. Когда „селекция“ окончилась, военнопленных загнали обратно в здание, эсэсовцы и солдаты ушли, во дворе остались только трупы и мы шестеро посередине пустого пространства в полной неизвестности.
Через какое-то время явился пьяный немецкий фельдфебель и на ломаном польском языке принялся орать на нас, перемешивая русский мат с польским. „Вы вшистке шесть есть би проститутки. Что вы делали тутой в одном дому с тысячами мужчин?“ – примерно такой был смысл его брани.
Потом нас загнали в каморку у ворот лагеря. Всю ночь не спали. Дрогли на голом полу. Вскакивали каждый раз, когда за дверью раздавались шаги или голоса. Утром пришел протрезвевший „переводчик“, выяснил, что мы все медики, и ушел. Потом солдат принес нам два котелка кипятка и три пачки концентрата гречневой каши. Наша каша – их трофей. Немцы гречки не ели. Я уже голодала с начала октября, когда наш 505-й передвижной полевой госпиталь вместе с ранеными попал в окружение под Вязьмой, с тех пор ни разу не ели горячего. Этот завтрак не забылся»[122].
Шлячков Борис Иванович (1923–2014), г. Москва
Борис Иванович Шлячков – ветеран 2-й дивизии народного ополчения Сталинского района г. Москвы. В 1941 г. ему было 17 лет. Добровольцем ушел на защиту Москвы. Был схвачен фашистами 11 октября 1941 г. раненым, находился в бывшем советском госпитале в Вязьме, где наши пленные врачи сделали ему тяжелую операцию. Спасли! Потом, уже в Чехословакии, Борис Шлячков бежал из плена, воевал в партизанском отряде, в РККА – до конца войны, имел боевые награды.
«Госпиталь в Вязьме, куда я попал, находился недалеко от церкви, метрах в 300. До войны там, видимо, была школа, так как здание было похоже на школу – коридоры длинные и помещения, как для классов. Деревянная. В этом здании до прихода немцев размещался наш госпиталь. Не успел выехать. Весь персонал остался вместе с ранеными. Врачи, медсестры ходили в белых халатах, белых шапочках, косыночках. Как в СССР. Свет был, электричество. На кроватях оставались висеть таблички с именами раненых. Госпиталь не охранялся: больные все, лежачие, зима, куда денутся. Операции делали. Кормили сначала ничего. Суп, каша из концентратов. Когда лекарства кончились, а это произошло быстро, операции делали вживую. Меня оперировали без наркоза. Несколько месяцев я лежал только на спине, не мог перевернуться даже на бок – нога была закована в гипс, как в валенке. Сперва меня кормили медсестры. Раненые лежали в палате человек по 20. Помирало в госпитале много солдат, особенно раненных в живот, грудь. Кто выживал – тех отправляли в лагерь военнопленных. Из окна я видел, как наших на работу водили: одеты легко, а зима. Люди падали от истощения и болезней, кто встать не мог, тех немцы пристреливали. Ужас, сколько умирало.
Пробыл я в этом госпитале с октября 1941 по весну 1942 г. А в мае нас всех, кто мог ходить, под конвоем отправили на станцию Вязьма, и перевезли в „шталаг“ Молодечно в Белоруссию. Там я опять попал в лазарет. Разговор был в Молодечно, что немцы хотели в здании госпиталя в Вязьме ремонт сделать и разместить там своих солдат. Всех неходячих вывезли и расстреляли, а врачей наших собрали и предложили им лечить немцев. Отказались наши. Немцы врачей тоже расстреляли, местные говорили. Потом отправили нас в Германию, в Чехословакию, откуда я бежал, был в партизанах. Затем, после освобождения нашими войсками, воевал в РККА до конца войны. Награжден.
Сколько у меня под Вязьмой товарищей погибло, сколько погибло нас, пацанов 17-летних, и как сам остался живой?.. Не знаю. Мой одноклассник, лучший товарищ мой, Юра Курначев (он жил на 3-й Сокольнической улице в Москве, а наша школа в Сокольниках была, деревянная), погиб под Вязьмой. Мы записались с ним вместе во 2-ю сдно Сталинскую на военном заводе „615-й“ на Большой Семеновской, дом 40, но попали с ним в разные части. Есть у меня фотография довоенная, где мы с Юрой в школьной форме рядом стоим…»[123]
Шимкевич Вадим Николаевич (1924), г. Кишинев, Молдова
Вадим Николаевич Шимкевич, бывший слесарь-лекальщик одного из московских электрозаводов, в июле 1941 г. добровольцем ушел в ополчение, став рядовым Второй дивизии народного ополчения Сталинского района Москвы. В октябре 1941 г. дивизия, вошедшая в 19-ю армию генерала Лукина, в считанные дни растаяла в боях, попала в окружение, а ее остатки пробивались к своим в районе печально известного с. Богородицкое, что к северу-западу от Вязьмы, по необъятным смоленским лесам. Лютую зиму 1941/42 г. он смог перезимовать у добрых людей, которые подобрали его, замерзающего, на дороге. Однако весной 1942 г. Шимкевич был схвачен полицаями и отправлен в Германию на принудительные работы, где выжить ему помогло его довоенное увлечение футболом. Его взяли в свою команду французские военнопленные, которые жили не в пример лучше советских. Это дало возможность автору не умереть с голоду. Однако такое пассивное времяпровождение было не для него, он занялся подпольной антифашистской работой, что в конце концов привело его в лагерь смерти Дахау. Оттуда его, уже отправленного в мертвецкую, спасли американские солдаты.
«Из заиндевевшего Вяземского леса все еще были слышны выстрелы и крики, откуда солдаты Гитлера все продолжали выводить пленных. Один держался рукой за плечо, сквозь пальцы которого сочилась кровь. У красноармейца вся голова была в бинтах, и он отплевывался кровью. Ополченец, раненный в руку и ковылявший впереди меня, вдруг бросился бежать, только и успел преодолеть канаву – и тут же поплатился жизнью.
На вспаханном поле, которое находилось рядом с лесом, немцы согнали сюда до трех десятков плененных. По сторонам этого поля была расставлена охрана – пастухи этого скорбного стада, теперь каждый вооруженный немец властвовал над моей жизнью, у меня ничего не оставалось, кроме сознания свой беззащитности. Страшная действительность – „плен“ – поразила мое сознание. Это слово и его суть унизило меня – придавило. Страшно, когда отрубают голову, страшнее – когда отнимают душу и ты уже опустошен на всю жизнь.
Ныла у меня спина, и болели плечи, а затем боли появились и в голове. Ощущение было такое, будто кто-то со стороны затылка, под правое ухо неожиданно втыкал мне иглу, и пронзительная боль туманила на миг мое сознание, дергались голова и шея, после чего на короткое время боль отступала, а потом снова была боль. И мне пришлось искать причину возникновения этой боли.
Вероятно, приклад немца пришелся мне вскользь по каске, и всю силу удара приняли на себя голова, плечи и спина. А если бы удар попал прямо в цель, то разбил бы голову. Зажмурил глаза, с мольбой зашептал:
– Мамочка, защити! За какие грехи мне такие испытания? Я уже получил все: ранения и контузию – и под землей лежал, и оглохшим был.
Ночь укрыла землю. Вчерашние воины не понимали, как они, такая масса мужчин, оказались в таком положении? От холода и от сознания непоправимой беды мало кто мог спать в эту первую тяжелую ночь плена. Засыпавшие и просыпавшиеся люди мучились тревогой, стонали и бредили.
Только начало светать, как весь пленный табор криками и выстрелами подняли и построили в ряды, дали команду, и скорбная лента людей потекла по дороге.
– Шнеллер! Темпо! – покрикивали на пленных наглые конвоиры.
Хлюпают, чавкают по грязи ноги. Пленные бредут молча, низко опустив головы. Холодный пронизывающий ветер пробирает их до костей. Натянув на уши отвороты пилоток, подняв воротники и засунув глубже руки в карманы или в рукава шинели, идут, согнувшись, идут под хриплый непрекращающийся простуженный кашель.
– Шнель! Русише швайне! – окриком подгоняли пленных конвоиры.
После нескольких часов изнуряющего марша впереди показались строения какого-то городка. Высокие печные трубы сожженных строений тупо уставились в неприветливое холодное октябрьское небо. Слабо и безвольно, как в прореху, заморосил дождь со снегом.
Пленников гонят по узкой улице, которая похожа на густое месиво. Кое-где еще стоят уцелевшие дома, где среди двора видны оборонительные траншеи. Ветер носит по земле мокрые обрывки бумаг и другого хлама.
Потом навстречу пленникам стали встречаться заплаканные женщины, они возвращались на родное пепелище, тащили на себе или везли на тележках и тачках жалкие остатки спасенного имущества. Они плакали, сожалея, что все вокруг было сожжено и разрушено. И пленные были потрясены видом сожженного городка и с участием смотрели на изможденные лица и заплаканные глаза женщин и дряхлых стариков.
В изнеможении остановилась старая женщина, грудь ее распирало в тяжелом дыхании, и она, держась за ручку двухколесной тележки, немигающими глазами смотрела на нас. Нет, она не плакала, но на ее лице была написана такая скорбь. А рядом с ней стоял древний дед – его худые щеки тряслись, а глаза с красными веками слезились.
– Да это никак Вязьма! – произнес чей-то осипший голос. И старик, стоявший возле тележки, согласно закивал головой.
Колонна стала огибать сожженный городок, и пленные увидели на его окраине разбитые кирпичные и деревянные корпуса завода, которые были без крыш и окон и где были видны дымящиеся легкой дымкой бугры, похожие на горняцкие терриконы. Все это было огорожено колючей проволокой. Как потом мы узнали, на этом месте был когда-то заводик, разбомбленный и сожженный фашистской авиацией, на котором когда-то жали растительные масла из конопли и проса.
Перед основным лагерем был „предбанник“ – поле, огороженное колючей проволокой, – сюда и загнали нашу колонну.
Погода с каждым часом портилась, вскоре неприветливые облака обрушили на нас уже не моросящий дождь, а дождь пополам со снегом.
Встречавшему нас гитлеровскому офицеру такая погода, как говорят, была на руку: чем хуже, тем лучше. Он и его солдаты были одеты в дождевики, им не страшен ни ветер, ни дождь со снегом.
Следует новая команда офицера, а затем и перевод:
– Сесть, всем сесть.
Колонна садится в размешанную ногами грязь. Новая команда, и переводчик надрывно кричит:
– Политруки, командиры и евреи, встать и выйти из колонны.
Никто не встал, никто не вышел. Стояла напряженная выжидающая тишина – слышался лишь кашель промокших и продрогших на ветру людей.
Смотрю на офицера, на его лицо, губы немца складывались в отвратительную усмешку. Он был чисто выбрит и собой доволен, доволен властью над беззащитными. Но вот лицо его постепенно становится хмурым, он, вероятно, начинает понимать, что перед ним сидят не те люди, с которыми он раньше сталкивался, – это были не французы и не поляки. И все равно – сколько человеческих жизней было у него в руках. Захочет – голодом убьет, захочет – пулей, у него была власть и полное беззаконие.
Пленные сидели, низко опустив головы, даже не смея посмотреть друг на друга. Такого им еще не приходилось слышать. Мне было стыдно, горько и противно, что мне и всем остальным предлагают гнусную постыдную сделку – выдать товарищей за похлебку. И был убежден, что никто из нас не согласится на такое предложение, но офицер на это и рассчитывал: вдруг кто-то и сломается.
Не найдя предателя, офицер, солдаты и переводчик стали обходить сидящие шеренги, пытливо вглядываясь в лица.
В тяжелых раздумьях прошла бессонная ночь. К утру осадки прекратились, и сразу здорово похолодало, а мокрая одежда не согревала нас. От усталости подламывались ноги, было желание хотя бы присесть, но под ногами была грязь и вода. Так до утра и простояли, надрываясь в судорожном кашле и с одной мыслью: что будет дальше?
– …Господин офицер будет говорить – соблюдайте тишину.
– Пленные, – начал офицер, а полицай с повязкой начал переводить слова немца. – Ваш любимый азиат Сталин бросил вас в пекло войны, напрочь забыв, что пленных надо кормить, лечить и содержать в хороших условиях. Но азиат не подписал международную конвенцию о статусе военнопленных. Мы не виноваты, что вы доходяги. А великая Германия не планировала для вашего содержания ни продовольствия, ни медикаментов.
Он протянул руку, и его палец указал в сторону помойки:
– А теперь посмотрите туда – там помойка! Идите и покопайтесь в ней. Что найдете – все ваше! – сказал с усмешкой.
Дул холодный пронизывающий ветер, и так хотелось теплого супа, чтобы согреть желудок, который казался окончательно окоченевшим. У котла стоит пленный русский парень лет двадцати пяти. Он видел наши голодные глаза, но старался быть веселым. Раздавая суп, он делился новостями, сообщал пленным о боях под столицей, у города Киева и у реки Невы. Это бодрило нас, вселяло надежду. Но задерживаться у телеги нельзя. Чуть зазевался – получай удар палкой или зуботычину.
Наводил „порядок“ в очереди парень с белой повязкой на рукаве, он стоял с увесистой палкой в руке. Суп был сварен из мерзлой свеклы и капустных листьев – все было скользкое, сладковатое. Когда процедура кормления супом была закончена, всех снова посадили на землю. Потом, разделив колонну на несколько очередей, немцы приступили к обыску.
…Открыли ворота основного лагеря, и нам пришлось пройти через галдящий живой коридор. Когда крики толпы несколько утихли, на нас посыпались вопросы, в основном это были:
– Как там на фронте? Когда и где в плен взяли? Сам-то откуда?
Многие искали земляков – московских, рязанских. Находили и группировались по признакам землячества и товарищества. Вдвоем, втроем легче было преодолевать невзгоды. Дружба спасала людей от беды. Единоличники, думающие только о себе, больше и быстрее других погибали. Среди пленных встречались и отчаянные нытики, и отчаявшиеся. Таких людей презирали. Душевные муки плена болезненно отражались на людях, они были во много раз тяжелее физических страданий. Немцы, замечая, что маловер и нытик ослаб и сломлен, начинали склонять к измене, к предательству.
Выбравшись из галдящей толпы, мы решили первым делом осмотреть лагерь. Куда ни кинешь взгляд – сидят, лежат тысячи изможденных, смертельно усталых людей.
… Раненый замолчал, вдруг вздрогнув, закашлялся – снова нам шепчет:
– Медицинской помощи здесь никакой нет, раненые умирают сотнями в день, дизентерия и инфекционные болезни сведут всех в могилу. С мертвых и умирающих снимают одежду.
Раненый продолжает:
– Вы хотели знать, какой порядок в лагере, так вот знайте. Рано утром один раз в день привозят баланду, но ее почти невозможно получить, пробиться к котлу. Мой вам совет: каждый день пленных немцы куда-то угоняют, а смелые бегут, а вы молодые, раны, я вижу, у вас несерьезные. Не теряйте времени зря, пока у вас есть на это силы, а потом это будет сделать намного трудней.
Лицо раненого искривилось от боли, он протяжно застонал.
– Вы-то давно в лагере? – поинтересовался я.
– С неделю. Меня под Вязьмой раненым взяли. Рана у меня серьезная и уже запущенная, которая здорово припахивает, а помощи получить неоткуда: нет врачей и лекарств, да и операция нужна, да и бесполезно уже что-либо сделать. Сил у меня уже никаких нет – ни встать не могу, ни пошевелиться, все печет внутри.
Раненый закрыл глаза, прошептал:
– Устал я… – Крупная скупая мужская слеза, скатившись по щеке, застряла в рыжеватой щетине; вдруг вздрогнув, он закашлялся и, дернув головой, застыл.
Посмотрел на его руки. Руки у него были слабые, с тонкой кожей, с синими мертвыми ногтями. Подумал: „Такими руками за жизнь не удержаться“.
Мы остановились у самой большой кучи конопляной шелухи. Ее чешуйки, серые и легкие, вероятно, они от самовозгорания курятся легкой дымкой. Возле нее мы увидели несколько обнаженных человеческих трупов. Я посмотрел на Алексея и высказал свою мысль:
– Есть возможность найти место в этой куче чешуек и отдохнуть в тепле, поспать и осмыслить пережитое и увиденное, решить, как быть дальше.
Полезли вверх, шелуха нас держит, но плохо – осыпалась, и трудно было удержаться на ногах, к тому же чувствовали, что топчем, идем по телам. Из сыпучей массы шелухи вначале появилась рука, а потом и голова. Мы уставились на нее, на человека, на его серое и грязное лицо, поросшее щетиной, которая была забита мельчайшими крошками шелухи. Его провалившиеся глаза смотрели на нас с укором, его губы шептали:
– Передвигайтесь только ползком, под вами будут попадаться тела людей – это доходяги и раненые. Найдете мертвое тело – скатывайте его вниз и занимайте место, так все делают.
– Я думаю, что подниматься нам выше не надо, так как внизу теплее, – высказал свое мнение Алексей. Он плашмя улегся и по-пластунски пополз. Так преодолев несколько метров, он остановился и начал копать, через минуту махнул мне рукой – и уже вместе принялись разгребать сыпучую массу.
Мертвый был в шинели, лежал он на боку, головой к вершине бугра. Лицо его было накрыто сероватой тряпкой, ее придерживала глубоко надвинутая на лоб пилотка. Гимнастерка на нем была разорвана до самого низа, под ней видны побуревшие от крови бинты. Глаза его были закрыты, по лицу ползает осиротевшее полчище вшей.
Алексей простонал:
– Пойдем отсюда, а то заразимся еще брюшным или сыпным тифом.
Вскоре мы были удивлены тем, как много ходячих пленных спешит к воротам лагеря. Пошли и мы. У ворот уже собралась большая толпа, которую сдерживали вооруженные палками полицаи. По другую сторону колючей проволоки, опустив низко головы, стояли две раненые небольшие лошадки.
– Этот спектакль нужен немецкой пропаганде, мол, смотрите – это же настоящие русские варвары, – послышался чей-то раздраженный голос.
Мы обернулись на голос и увидели: опершись на палку, стоит с изможденным лицом пленный, который продолжает:
– Немцы надумали на пленку заснять человеческое безумие и теперь терпеливо выжидают, когда можно будет пустить в ход свои фотоаппараты. Ждут, когда все будет готово. Ждут, когда офицер даст полицейским команду, и этих вот лошадок отдадут голодной толпе на растерзание. Такое я видел здесь.
Мы прозевали тот момент, когда животные оказались уже на территории лагеря. Скопление обезумевших голодных людей ринулись к животным. Они, опрокинутые человеческой массой и терзаемые ей, визгливо ржали. А когда этот визг смолк, стали слышны крики и ругань. Все слилось в один шевелящийся клубок.
Алексей показывает мне на ворота лагеря. Фоторепортеры старались вовсю, а немец в пальто залез на ворота, он снимал колоритную сцену, пока не кончилась у него пленка. Вот таким „материалом“ он будет располагать для прессы и для потомков! Вот для чего был устроен этот спектакль! Мы были потрясены человеческим безумием.
Ночь выдалась холодная, спать не спали – кемарили, а потом пошли занимать очередь за приварком. К утру поднявшийся ветер принес снег, где-то, срываясь на лай, скулили овчарки. Пленные, собравшиеся для возможного получения пищи, вскоре были окружены полицаями и солдатами, которые принялись сгонять к воротам лагеря.
Колонну построили, и полицаи принялись считать, мимоходом торопливо раздавали зуботычины и колотили палками, а пленные, как могли, защищались, переминались с ноги на ногу и ежились, а холодный и порывистый ветер все усиливался, и колючий снег слепил глаза и нещадно драл уши. Затем снег повалил гуще, покрывая землю белым покрывалом, садясь нам на головы и на ссутулившиеся плечи.
Узкой лентой вилась по дороге бесконечная, пропадавшая за оставленными позади пригорками колонна военнопленных. Идут в прожженных и грязных шинелях с почерневшими от усталости и голодом лицами, брели в неизвестность. Онемевшие ноги от холода и сырости вязли в перемешанной со снегом грязи. Раненых, как только могли, поддерживали товарищи, и порой приходилось удивляться, откуда берется сила в измученном теле, чтобы и самому не растерять ее напрасно.
Путь колонны был обозначен страшными указателями – раздетыми голыми трупами, которых невозможно было пересчитать. Мертвые лежали по всему нашему пути. Стриженые головы, остекленевшие глаза и открытые рты. Лица все молодые, тела, как бумага, белые, остуженные морозом. Многие убитые были с размозженными черепами или со штыковыми ранами на груди и животе.
Мы видим их, костлявых, страшных…»[124]
Согрин Александр Михайлович, Курганская область
Житель села Пивкино Щучанского района Курганской области А. М. Согрин был призван в армию в 1940 г. В 1941 г. участвует в Смоленском сражении Тяжелые бои, отступление, смерть товарищей. Под Вязьмой в окружении попал в плен. Восемь дней находился в «Дулаге-184» на территории современного мясокомбината. Бежал, стал партизаном особого полка имени 24-й годовщины РККА. Партизаны называли его Сашка-Мельник (мастерил жернова для размола пшеницы местным жителям). После гибели партизанского отряда снова попал в плен. Месяцы лагерей. Вернулся на родину. Получил ветфельдшерское образование, двадцать пять лет работал в родном совхозе. Имел много наград за добросовестный труд, в том числе медаль участника ВДНХ в 1973 г. А. М. Согрина разыскали следопыты 29-й смоленской школы, собирающие сведения о партизанском отряде. Долгие годы пытались они узнать, кто же скрывается в собранных ими материалах музея под прозвищем Сашки-Мельника. Партизанские друзья помогли раскрыть эту тайну. Бывая в Смоленске на встречах со своими партизанскими друзьями, А. М. Согрин выступал перед ребятами с воспоминаниями о тех страшных днях, учил их любви к Родине. Награжден Почетной грамотой «за большую проводимую в школе № 29 г. Смоленска работу по военно-патриотическому воспитанию учащихся». Приводим отрывки из книги Степана Шилова «Страшная одиссея солдата Согрина».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.