Алексей ТАТАРИНОВ РУССКИЙ ВАГАНТ ЕМЕЛИН

Алексей ТАТАРИНОВ РУССКИЙ ВАГАНТ ЕМЕЛИН

Стихи Всеволода Емелина вряд ли понравятся читателю, поймавшему лирическую волну. Он – не трубадур, собирающийся вновь искать самые необходимые слова для выражения любви-страдания к даме, которую не суждено увидеть. Емелин – вагант, агрессивно смотрящий на мир, чуждый доброй сентиментальности и возвышенным сюжетам. Он напоминает рано стареющих шалопаев средневековья, прекрасно разбирающихся в литературе и богословии, но из-за проблем с характером неспособных окончить университет, стать обеспеченными мудрецами. Часами может цитиро- вать умные книги, качественно играть с образами, но извлечь дивиденды из своего нестандартного ума мешает алкоголь, вновь призывающий вернуться к любимому времяпровождению.

Емелин похож на хитрого ремесленника XIII века, добывающего гроши тяжёлым трудом и зло смотрящего на разодетых рыцарей, ищущих приключения на турнирах, на монахов, высоко несущих своё смирение, которое напоминает гордыню. Как автор средневековых анекдотов-фаблио, высмеивающий этикетную праведность "тех, кто воюет", и "тех, кто молится", Емелин радуется любой возможности дать ответ фарисеям, которые, собственно, и не задают вопросов, потому что вполне самодостаточны. Подобно Франсуа Вийону Емелин ценит исповедальность, и часто, обвиняя мир в безобразиях, упрекает его и в личной несложившейся судьбе, стремится к воссоз- данию образа себя – остро чувствующего и энергично мыслящего неформала, обречённого погибнуть от каверзного равнодушия системы и от личных недостатков, которые уже совсем не вдохновляют врачей, махнувших рукой на строптивого пациента.

Для мастеров фаблио и вагантов объектом удара оказывается рыцарская и духовная культуры в их застывающих знаках и внешней чванливости. Это не значит, что происходит полное отрицание священства в "Завещании осла" или разрыв с богослужебной практикой во "Всепьяннейшей литургии". Скорее, отрицаются костенеющие формы, душные ритуалы, в которых бал правит лицемерие, а не милосердие, фарисейство, а не та евангельская нищета духа, которая совсем не нуждается в заученных словах о верном пути, о добрых праведниках и однозначно обречённых грешниках. Ваганты – на обочине христианской культуры, где герой, утративший почву и житейскую устойчивость, начинает складно и смешно говорить о тех, кто в рамках духовной традиции живёт комфортно, оскорбляя своим невниманием братьев по вере.

Емелин – вагант в границах массовой культуры. Масскульт питает Всеволода Емелина, и считать его поэтом-борцом вряд ли возможно. Борьба – в героическом эпосе, где внешние враги (драконы, мавры, очевидные предатели) подлежат уничтожению, канонизированному поэтическим словом. Средневековая народная культура при всём своём демократизме – часть системы, как поэзия Емелина – часть массовой культуры, в которой она и существует. В героическом эпосе отрицаются чужие. У вагантов и Емелина осмеиваются свои, и здесь отрицание под контролем компромисса. Всё у нас плохо, и всё у нас смешно, и все мы такие. Вагантство – хороший способ пережить поражение, не впадая в депрессию.

Емелин не утрачивает способности смеяться, подпитываясь новой информацией о казусах существования, но всегда помнит о том, что жизнь есть нисхождение. Это движение вниз отличает и отношение к реальности, и к представляющему её штампу. "К женщине с плетью я шёл, выполняя завет Заратустры. Баба дала мне по морде и отобрала мою плеть" ("Римейк римейка римейка"), – сообщает герой об унижении ницшеанской программы и себя вместе с ней. "Мусульманские банды Всё, что хотят, здесь делают. Нет у вас больше Роланда, Нет Орлеанской девы", – недействительным оказывается героический эпос с его горизонтом ожидания ("К событиям в городе Париже"). Вроде бы всем правит Америка, о чём осведомлён емелинский герой, но падает – в прямом и переносном смысле – и Америка: "Тучи пыли вставали в эфире, Репортёры срывались на крик. А народ ликовал во всём мире, Что Америке вышел кирдык!" ("Песня об 11 сентября").

Вниз ведёт читателя и несравненно более популярный современный писатель – Виктор Пелевин. Емелин – простой, народный, реалистичный. Пелевин – сложный, интеллигентский, постмодернистский. У первого есть дидактическая идея, кочующая из текста в текст, превращающаяся в пелевинского бога из машины. У второго нет назидания, всё заполняет собой вслух ругающийся субъект. Но у обоих массовая информация входит в художественный код. Пелевин постоянно говорит о пустоте, превращает её в главную полноту текста, но всё же на первом плане – остроумный и весьма озлобленный субъект речи, который всё замечает, потребляет и так хорошо разбирается в том, что отрицает, что появляется вопрос: а может эта ругань и насмешки – форма объяснение в любви или хотя бы признание зависимости? Нечто подобное наблюдается и у Емелина: он активно работает с популярным ныне вторичным абсурдом: не бытие стучится в текст, а образы издевательства над ним в новостях, телевизионных картинках, в интернет-сообщениях, в информационном хламе, готовом заполнить каждый дом. Чья-то трагедия, пройдя сито масскульутры (выпуск новостей – её кульминация), превращается в необходимый минимум сюжета: на место агонизирующей литературы спешат новостные истории, маленькие трагедии, поставкой и постановкой которых занимаются информационные агентства всего мира. Когда есть Бен Ладен, живой, мёртвый или вовсе отсутствующий, романы о добре и зле как бы и не нужны. Есть малые формы – драматизированные сообщения, выдающие влечение к экономичности, жадность потребления мнимой реальности, иллюзорного приобщения к эпицентру современного мироздания.

Емелин осмеивает новости и – продлевает их короткую жизнь, украшает гротескной формой, тем самым заставляя читателя ждать появления новой информации – и поэтического анекдота о ней. Емелинский мир чётко свидетельствует, что на место писателя приходит журналист: с иным уровнем слова, с другой глубиной, точнее, её отсутствием. Автор заранее уверен, что он не способен собрать должную аудиторию обособленным сюжетом своего сознания. Тогда в душе писателя рождается новая фигура – хитроумный журналист-посредник, соблазняющий читателя нестандартным ракур- сом восприятия всем известного факта, пришедшего к нам из телевизора. Смеховая игра с событием должна воодушевить читателя приобщением к базе общезначимых новостей. Такой путь в стихотворениях "На смерть леди Дианы Спенсер", "Песня (а есть ещё и "Песенка") об 11 сентября", "Ода на выход Ж.-М. Ле Пенна во 2-й тур президентских выборов", "На смерть Масхадова", "Баллада о сержанте Глухове". Прямо сейчас можно набрать в Сети http://emelind.livejournal.com и прочитать "Не могу молчать" – о неудачном сексуальном приключении главы международного валютного Фонда ("Пусть затылок мой ноет тупо После шестого стакана, Я осуждаю вопиющий проступок Директора МВФ Стросс-Кана") и стихотворение о скандальном высказывании знаменитого кинорежиссёра ("Не сдержал вот языка, И в прямом эфире Дал большого косяка Ларс-то наш фон Триер"). Лет двадцать назад похожим поэтическим промыслом занимался Евгений Евтушенко: открываешь утром газету, и там уже напечатано зарифмованное впечатление от яркого события вчерашнего дня. Правда, Евтушенко барабанил по читателю нравственной максимой, прошивающей насквозь акту- альные строки. Евтушенко из тех, кто постоянно хочет вверх, ведь он не вагант, он серьёзный, успешный интеллигент. А Емелин, как мы уже сказали, вечно куда-то падает.

Стих "На смерть леди Дианы Спенсер" построен в форме обвинений, предъявляемых папарацци, королевской семье, лично принцу Чарльзу ("Принц Уэльский нашёлся гордый, Ухмыляется на могиле. Да в Москве бы с такою мордой И в метро тебя не пустили!"), которые виноваты в гибели столь прекрасной дамы. За громким и недобрым плачем открывается главная фигура стиха – агрессивный обыватель, живущий в информационно-развлекательном ящике и реализующий страсть к отрицанию через комментарии к телеобразу. В этот момент, когда новости рисуют очередную трагедию, гуманизм зрителя выворачивается наизнанку. Пропадает близкая реальность, требующая внимания, и душу заполняет теленравственность: гаснут огни собственной судьбы, забываешь о том, что снова в грязи лежит родная страна, и начинаешь сопереживать экранным героям, охая, пересказывая сюжеты соседу, и роняя слезу под торжественные похороны нового успешного покойника, сумевшего собрать мир на поминках, часто прерываемых рекламой. Объект смеха – вся ситуация в целом: и Диана, ставшая гламурной куклой светской хроники, и её предсмертный спутник – "непьющий, представительный египтянин", и королевское семейство, которое могло желать такого исхода, и уродливое российское телевидение, и совсем уж смешной герой – русский мужик, растрачивающий жизнь перед лживо сентиментальными картинками, постепенно чахнущий в общении с телемонстрами. Направить бы силу отрицания на достойные объекты, но – куда там! Ведь есть возможность пережит эпос, заменив меч на пульт: "Нам об этом вашем разврате, Обо всех вас – козлах безрогих, Киселев, политобозреватель, Рассказал в программе "Итоги". Киселев был со скорбным взором, Он печально усы развесил. У него поучитесь, Виндзоры, Как горевать по мёртвым принцессам. Если вы позабыли это, Мы напомним вам, недоноскам, Как Марии Антуанетты Голова скакала по доскам".

Саркастический смех у телевизора в общении с бутылкой – надёжный приют простого русского человека, хорошо знающего о том, что роландов и былинных героев больше нет. Емелина интересуют перешедшие границу. Сам поэт совершил это деяние с помощью алкоголя; маргинализм существования помогает сбить оковы. Страна давно перешла границу с помощью лицемерия. Алкоголизм массовой культуры – важная тема Емелина. Русский ход (и для поэта, и для страны) – дать ответ неласковому миру воссозданием в себе изменённого сознания, превращением в бомжа (стихотворение "Смерть бомжа" здесь весьма органично). Емелин – талантливый русский человек в обычном плену: и водка есть, есть и зависимость от осмеиваемого. Выключить телевизор не получается. Концентрация на себе выявит недостаточность себя? И поэтому лучше талантливо хохотать над глупой и навязчивой телевселенной?

Творчество нашего поэта – фарсовая защита личностного бытия, но объект осмеяния способен вбирать в себя смеющегося. Вагантом быть легко? Потреблять информацию, чтобы выплюнуть её в тех, кто эту информацию контролирует, дозирует, превращает в незатейливый миф. Емелин – олицетворение обыденности русского бунта в его нестрашной, житейской форме: всё, исходящее от власти (политической, телевизионной, культурной), должно быть побеждено смехом. Творцом позитивной житейской реальности быть не получается, потребителем и исполнителем быть совсем не хочется. Приходится пить, чтобы интереснее смотреть. А когда долго смотришь в экран, остановить запой и вовсе сложно.

Как Юрий Клинских ("Сектор газа") и Глеб Самойлов ("Агата Кристи", "The Matrixx"), Всеволод Емелин выступает в роли летящего вниз головой неформала, который против – всегда, всего. Клинских, умерший в 2000 году, видел себя в панк-культуре: темы и сюжетные контексты – водка, наркотики, вампиры, грязь души, исповедь хама, мат. Самойлов, умерший в "Агате" и организовавший новый проект, мыслит себя в декадансе: минорная музыкальность, многозначительная обречённость, внутренний милитаризм, эстетизм формы и причудливость грехов. У Клинских акцент сделан на простом парне, который вряд ли будет долго жить. Самойлов следит за одиноким волком, не способным смешаться с толпой потенциальных самоубийц.

У всех троих, включая Емелина, тема изменённого сознания и гибнущего от ненужных веществ организма – на видном месте. Человек-сердце уступает позиции человеку-печени. Герой – желчный, под интоксикацией, желающий продолжать, зная, к чему это ведёт. В тексте Емелина "Печень" уловленный циррозом персонаж, воспевая "печень – трудягу кроткую, живущую не по лжи", вспоминает и палёную водку демократии, и "чёрный вторник, дефолт, замиренье Чечни", и Горбачёва с Лигачёвым, "до сих пор сидящих в печёнках".

Емелин остаётся социальным поэтом, который хорошо осведомлён о внешнем мире. Этим он серьезно отличается от Клинских или Самойлова, стремящихся обособиться в собственных болезнях. Емелин ищет формулы соотношения личного и общественного, стремясь при этом наращивать болезненное Я: "Страна воскреснет с новой силой, Спасёт её капитализм. Жаль, что меня сведёт в могилу До той поры алкоголизм" ("Пейзаж после битвы"). Элегия у Емелина – в подтексте, он нуждается в ней. Потому так много стихотворений о смерти – Майкла Джексона, леди Дианы, верблюда на русско-украинской таможне, бомжа, Туркменбаши, ваххабита, американцев 11 сентября, полковника Литвиненко. Как бы ни смеялся, ни иронизировал поэтический повествователь Емелина, источником вдохновения остаётся смерть и мысль о ней. В этом контексте Емелин – настоящий поэт. Собственная кончина его сильно занимает. В мыслях о ней есть вийоновские ноты скорби о своем подлинном внутреннем человеке, который будет погребён вместе с ущербной телесной оболочкой, не часто ощущавшей счастье. И трудно сказать: мешает поэзия напиться до смерти или, наоборот, активно подгоняет на этом пути, подталкивает к финишу.

"Памяти Майкла Джексона" – один из самых динамичных текстов в плане соотношения личного и социального. Уловленный масскультурой образ может служить музыкальным рефреном гибельной композиции. Гибнет сам Джексон, поэт и страна: "Граждане шли, как на парад, Скандируя: "Ельцин! Ельцин!" А вечерами в программе "Взгляд" Песни нам пел Майкл Джексон". Джексон "принёс перестройку и гласность и прочие блага свободы". Уже умерший Джексон и ещё живой герой – в соотнесении: "Вот он идёт походкой лунной Задом наперёд, Каким я был тогда юным, А нынче наоборот". Этот Джексон не имеет никакого отношения к музыке, он – знак абсурдного поражения: личного и коллективного: "На почту приходит лишь спам, А больше ни хера. Майкл Джексон принял ислам, Да и нам всем пора". Чудовищный Джексон – стереотип мира, который также пляшет к смерти, впрочем, как и сам герой стихотворения, безуспешно мечтающий о позитивных изменениях: "Пересадите мне черную кожу, Сделайте пухлость губ, Я в зеркале свою пьяную рожу Видеть уже не могу".

В стране хорошо лишь иконам информационного антимира: Джексону, Диане, Литвиненко, Бен Ладену. Русскому человеку нет места. В очередной раз он избит своей милицией, и не заступится ни ПАСЭ, ни Алла Гербер, ни Глеб Якунин, ни "Мемориал": "Не баптист я, ни пятидесятник, Не иеговист, не иудей. Я один из этих непонятных Русских, всем мешающих людей" ("Русский шансон"). Герой под атакой – извне, изнутри. Герой не может выйти на линию фронта, потому что понимает: не победил себя. Надо в атаку, но, увы, не пускает собственная зависимость от многого, от безволия, в частности. Иногда удаётся прорваться через все кордоны, построенные миром-симулякром, и тогда вагант сближается – хоть чуть-чуть – с Иовом, способным вопрошать Бога, смешивать скорбь с бранью и сленгом: "Не ревёт тревога, Не берут менты. Подожди немного, Отдохнешь и ты… (…) Только крикнешь в воздух: "Что ж Ты, командир? Для кого Ты создал Свой огромный мир? Грацию оленей. Джунгли, полюса, Женские колени, Мачты, паруса?" Сомкнутые веки, Выси, облака. Воды, броды, реки, Годы и века. Где Он, тот, что вроде Умер и воскрес? Из лесу выходит Или входит в лес?" ("Колыбельная бедных").

Красивее всего мир отражается в скорбной или саркастической строке, показывающей, что заброшенная в земные пространства душа, одетая в немощное, больное тело, способна искать только свои слова, отказываясь от официальной риторики. На вопросы "Колыбельной бедных" богословские ответы не требуются. Молитва здесь выступает в форме бытийной претензии, пробуждающей силу человека, не желающего смиряться с крушением собственной судьбы. Но эта высота встречается в творчестве Емелина редко. Чтобы стать новым Вийоном – трагическим поэтом-воином – надо победить в себе журналиста, зависимого от последних известий, и увидеть реальность в безобразии наготы, не утратив при этом способность требовать ответа у не совсем ясного, но, безусловно, существующего источника, и – действовать. Но это будет другая поэзия. Емелинские тексты отражают привычный для сегодняшнего дня русский путь: смеяться и зависеть от осмеиваемого. Болеть от алкоголя, черпать в этом недуге вдохновение, сокрушаться о своей роли маргинала, всё проигравшего. И благословлять своё поражение в стихах.