Александр Лысков ВОСХОЖДЕНИЕ

Александр Лысков ВОСХОЖДЕНИЕ

НА ЯРОСЛАВЩИНЕ ХОРОШИЕ дороги. Сворачивай на любое ответвление от Московского тракта — асфальт, бетон, плиты, гравийные насыпи. Дорог здесь даже больше, чем нужно. Видел одну мощеную булыжниками странную и страшноватую дорогу. Она ведет в никуда. Четырнадцать километров прокатил — и ни следа человеческого, ни "карманов", ни перекрестков. Полоса булыжника и две стены леса. Будто строка из метеоритного пулемета. Обратно те же четырнадцать километров — задним ходом. А сколько новых дорог!

К школе знаменитого Мартышина — щебеночная. К источнику святого Иринарха — тоже. И к общине Н.Н., который просил "не конкретизировать" фамилию и место расположения. И к дому философа Федянина. К жилищу районного "министра культуры" Чугунова. К старосте храма в Павловом селе. К писателю Щербакову. Дороги — как твердь земная, и дороги — как желание подробнее рассмотреть те новые русские лица в глубинке, на которых она держится последние годы. Дороги к лицам, характерам, судьбам уездных, земских, районных интеллигентов рубежа веков.

Когда баки полны бензина, выпита чашечка кофе маккьято (с пятнышком — маккьято — пенки от сливок) в трактире "У Надежды" на окраине придорожного села Новое (118-й километр федерального шоссе М8), когда небо белеет от полдневной жары, леса еще зелены и ржи не сжаты, реки чисты и обочины звенят кузнечиками, гармошка вольно изливается и песни слышатся в домах, то кажется, что Русь уже в раю. И у старухи на завалинке, и у поддатого тракториста, и у залетного бомжа — у всех на лицах благодать. Не говоря уже о лицах свежих и молодых. Все жить торопятся.

Н.Н. — невысок, рыжеват, бородат и ладен той мужской ладностью, в которой нет ни излишка жира, ни мускулов — таких показных у качков. До приезда на ярославскую землю он был гитарным мастером: знает, какое дерево подложить на нижнюю деку (яшму), чтобы гитара издавала испанский звон. Бывший москвич живет с многочисленным семейством на одном из множества ярославских холмов с полуразрушенной церковью на макушке. Занимает обочь церкви двухэтажный каменный особняк. "Новый русский XIX века здесь когда-то жил. Государственный крестьянин. Разбогател на торговле лесом".

— А на чем же ты богатеешь, Николай?

— Ну что вы, какое у меня богатство?!

— Идейное, духовное хотя бы.

— За этой идеей я десять лет по свету мотался. Чем только ни занимался?! И фермерством, и национальными парками, и строительством, и рыбачил. И все понять не мог, с чего это я в девяносто первом году рванул из Москвы? Квартира была. У жены — кандидатская. Докторская светила. А мы — как неприкаянные в каких-то бараках, комнатушках, на узлах. И только недавно, даже не в тот день, когда впервые этот храм увидел, а когда мы уже на четвертую главку крест устанавливали, понял: вот оно что меня сорвало. Стою на лесах, гляжу на облака и будто считываю. Так вот к чему тебя толкало все это время! На эти леса. К маковке. И выше. Такая долгая получилась дорога к храму. Две дочки совсем взрослыми стали, да еще две народились за это время...

Брошенные храмы на Ярославщине, будто скалы, вершат множество холмов. И почти все они уже "застолблены" пионерами освоения дикого севера. Объявилось много желающих обновить их, намолить, собрать народ вокруг.

— А почему ты не желаешь, Николай, бесплатный пиар от нашей газеты получить — имя свое просишь не разглашать, место действия? Что, денег, работников в избытке?

— Дело у нас как бы свое. Ну если не семейное, то дружеское, общинное. Да и сами видите, объект не располагает к рекламной суете. Короче, боюсь Господа прогневать. И потом, по опыту знаю, дай объявление — откликнутся не самые лучшие. Как у меня с местными мужиками вышло? Такие вроде бы энтузиасты пришли! Что удивительно, каждый — с банкой молока! Наобещали мне с три короба. Выпросили по бутылке водки и — с концами.

— Знаешь! Вот только что одного из них я подвез попутно до Давыдова. Все сходится. Главное, тоже эта банка молока фигурирует. Доехали, он мне говорит: "Не могу я просто так тебя отпустить. Пойдем, молока налью". Какие же мы падкие на деревенское молоко, оказывается! Захожу с ним в дом, он мне наливает. И говорит: недорого, мол. Пришлось платить! Взять пришлось молоко, совсем мне не нужное, и заплатить. За что? А за то удовольствие помощи ближнему, голосующему на пустынной дороге, какое мужик доставил мне. А такой простак с виду!

— Ну, это из тех самых.

— Значит, говоря современным языком, у вас что-то вроде холдинга получается, если вы с директором совхоза объединяетесь. Некая православная экономика.

— Мы с директором много говорили об этом. Без действующего храма деревня погибнет. А нам трудно будет выжить без профессионального, местного крестьянина, который землю эту знает.

Я смотрю на небольшие, сильные руки Николая, на его изящные тонкие пальцы, с помощью которых он управляется на десятках музыкальных инструментов, а также на всех слесарных и столярных, и думаю, что не в кости и мясе сила, а в чем-то ином.

Вот из подвала, где Николай делает гитары по спецзаказу, он достает гармонь. Вскидывает ее ухарски над головой и извлекает потрясающей силы и наполненности аккорд.

История гармони такова. Сам Заволокин ("Играй, гармонь") подарил ее здешнему мужику. Не подошла. Строй не тот. Отдарил мужик ее Николаю.

И, не надевая ремня, на опущенных руках, изысканно-небрежно Н.Н. исполняет какую-то очень замысловатую вариацию.

С высокого холма, от стен церкви, в которой на Пасху уже намечена первая служба, разлетелись эти звуки по лугам.

— А на колоколах сможешь, Николай?

— Нет проблем.

Перламутр планок, уголь кнопок, никель решеточек, кожа ремешков и, конечно, звук, издаваемый этим ящичком, называемым "венкой", волнует слух "министра культуры" районной администрации Геннадия Чугунова. Он тоже — обросший настоящей русой с проседью бородой. У него глаз горит на "венку". Получив ее в руки, долго оглядывает, пробует на вес и кажется даже нюхает. Потом садится на скамью, наскоро сколоченную под стенами церкви из толстых неструганых досок, и объявляет:

— Недавно сочинил. Новая.

И переламывая гармонь через колено, играет вступление. Делает паузу. Вдох. И поет о белом снеге, о любви. Три куплета с припевом. В формате народного творчества довольно высокой пробы.

Чугунов — питерский человек, утонченно деликатный и вежливый. Став "министром культуры", болезненно переносит мелкое политиканство, свойственное любой чиновничьей среде: "Ну как это можно, утром одно говорить, а днем совсем противоположное!"

Человек честный, крайне совестливый, он десять лет назад покинул Питер, стремясь к простоте и цельности деревенской жизни. Шесть лет работал директором сельской школы в Ляхове, жил в ветхом домике, разводил кур. Утренние линейки с учениками начинал так. Выступал из своего директорского кабинета с гармошкой, запевал: "Как родная меня мать провожала…" Ребята, горланя, веселым маршем расходились по классам.

Разобрал до досочки, до винтика бросовое пианино, а когда собрал и настроил, то выучился на нем играть. В Питере занимался вокалом и танцами — в деревне стал ходячей консерваторией.

Дочка — в Австралии. Он недавно к ней ездил. Пожил в доме зятя — офицера армии США в отставке (крещен по настоянию Чугунова по православному обряду в Питере).

— Ну как там в Австралии, Геннадий?

— У нас лучше.

Ну а как лучше? А вот как. Приехал из Австралии, из двух коттеджей с бассейном в деревянное кособокое Ляхово. Сел в свою машину — "Волгу", выпуска 1970 года. Еще с оленем на передке. Повез на участок семена картошки. Был май. Только выехал за околицу — лопнул маслопровод. Мотор заклинило. Вышел из машины. Поднял капот, поглядел на кипящий мотор и понял, что дома все-таки лучше.

В этой почтенной советской машине, попыхивая, постреливая, позвякивая, мы едем по холмам и увалам ярославской земли, дышащей зноем и покоем. Сидящий за рулем "иномарки" Чугунов оглаживает бороду и возмущается своим министром Швыдким.

— Ну что он такое говорит: не знаю, мол, что делать с наследством советских времен. С нашим "дэка" (домом культуры — А.Л.), с нашей музыкальной школой. А я даже не представляю, как можно хотя бы на миг усомниться в нужности всего этого. Дико!

Чугунов — основательный, бесхитростный русак. Ему противна любая туманная, уклончивая мысль. За десять лет жизни в деревне он к тому же развил в себе мужицкую основательность и самость. Но не растерял и способности быстро, точно осмысливать всяческую новизну жизни.

Как мужик, вскоре после назначения на должность берет отвертку, клещи, несколько вечеров проводит за починкой рояля в дэка, благо опыт имеется. С поприща настройщика, как человек мыслящий, переходит в интеллектуальную сферу: допоздна засиживается над переводами с английского по теме "Как разумный менеджмент приносит прибыль учреждениям культуры. Странички из мировой практики".

А поутру, грянув с высот экономической мысли на родную землю, долго заводит мотор у своей "Волги" бальзаковского возраста.

В машине, кроме нас двоих, Катя — в недавнем прошлом уездная барышня, студентка педвуза, совсем недавно ставшая замужней дамой и служащей чугуновского департамента. Перед ней Геннадий поставил задачу: проложить маршрут по родному Борисоглебскому району, чтобы туристов возить и иметь от этого доход. Катя материально обеспечена. Служить пошла от избытка молодых душевных сил.

Вот проезжаем сельцо с восстановленной церковью.

— Да ведь здесь же язычники замучили первого христианина Павла! А где же это озеро, возле которого Павел похоронен? Можно остановиться, я сбегаю посмотрю?

Катя даже не из генерации "пепси" — следующее поколение. Просто молодая, образованная русская женщина начала века. И макияж, и платье и сумочка — все вроде бы невозвратимо либерально-демократическое, но глаза, мысли, поступки — почвеннические.

— А завтра мы что делаем, Геннадий Александрович?— спросит она позже у начальника.

— Ты же у нас на полставки? Значит, завтра — отдыхай.

И она чуть ли не до слез огорчится этим "отдыхай".

Мы едем к Владимиру Мартыши

ну.

Среди московских и питерских интеллигентов, осевших в пределах Борисоглебского монастыря, пустивших глубокие корни, это — один из самых крупных — по силе притяжения. Есть в районе даже дорога, названная его именем. Есть волость — мартышинская, которой он, по сути, владеет (волость — володеть), как варяжский гость. Есть мартышинская община. И мартышинская школа.

Это человек среднего роста, высочайшей подвижности и опять же — абсолютно бородатый. Быстро заходит в класс "своей" школы. Быстро жмет нам руки. По первым словам ясно: на философских, исторических высотах мысль этого человека парит привычно. Он зачаровывает краеведческой песнью. Поражает знанием всех деревень в округе, более того, всех крестьянских родов, чего не ведают даже сами носители древних фамилий.

Он воспевает и проповедует семью. Соединение душ семейных в едином устремлении к добротолюбию — так, добротолюбие, кстати, один из предметов в его школе на холме.

— Если каждый человек в семье будет иметь свою отдельную цель, это конец семье. Конец народу.

Выстроенная на десяти заповедях, его школа, возвышаясь на крутой горе, как бы парит над землей.

Такой пошел нынче подвижник-интеллигент, ходок в народ, что у него обязательно в руке рубанок, топор, мастерок. По ходу "вводной лекции" Мартышин морщится, ощупывает поясницу. Все утро бревна поднимал, двенадцатый венец у храма закончили.

Боль подавлена усилием воли, прижжена пламенем энтузиазма от недавно открывшегося знания, которым нельзя не поделиться.

— Вы знаете, мы нашли капище богини Лады! Это богиня любви у славян. Оно тут, в Горках. Там старухи еще помнят "крапивное воскресенье". В молодости они парней в этот день крапивой хлестали... А в Давыдове жил Святогор! А в Павлове люди до сих пор вещи хранят в одном кирпичном помещении. Там триста лет назад сгорела вся деревня. Столько лет прошло, а страх остаться в чем мать родила до сих пор жив... А через Горки везли тело царевича Дмитрия из Углича, так один мой ученик обнаружил следы просеки, по которой его везли...

Романтический Мартышин увлекает в высоты своего образного мира, и трудно поверить, что всего полчаса назад на строительстве храма он был суров и въедлив. Увидел, как один из работников грызет яблоко.

— А ты разве не знаешь, что до Спаса яблоки есть нельзя? Чтобы больше этого не было!

У другого увидел на майке какую-то чертовщину, голых девок.

— Чтобы через минуту переодеться!

А теперь в школьном классе рассказ Мартышина о богине Ладе прерывает молодой заезжий прораб из семинаристов. Они толкуют о понятном только им одним: о шканях, проемах и дверных коробках будущей церкви.

Он производит впечатление буревого, беспощадного к собственному здоровью и долголетию человека. Десять лет жизни отданы безвестной пропадающей волости.

— Что же вас вытолкнуло из Москвы, Владимир Сергеевич? Из четырехкомнатной квартиры?

— Знаете, вот я недавно листал свой дневник. В 1984 году была сделана запись: "Я медленно умираю". Затем, в 1987 году: "Хочу жить!" А в 1991 году, уже здесь: "Я живу!".

У нас в газете "Завтра" зимой Мартышин писал: помогите школе, кто чем может. Пошли деньги. Один из "спонсоров" приехал с семьей и остался.

Мартышин одарил собой эту землю, как, впрочем, и она, пропитанная потом и кровью русских людей, наполнила его жизненной силой. Помните: "Я медленно умираю". И — "Я живу!" Между которыми эпоха.

По волнам шоссе "Ростов—Углич" под нетленным панцирем скрипучей "Волги" едем на родину Святогора. В окошке: стоят избы по холмам, в каждой — горенка. А на каждом на холме — колоколенка.

На Давыдовском холме из живых земляков Святогора остались только несколько крестьянских семей да группа московских интеллигентов, в которой выделяется Юрий Петрович Федянин — сам, как богатырь, двухметровый и мощный. Припоминаю его в Доме актера. И в Доме кино. Свободный разворот плеч, таранный ход и густой, зычный голос — голосище. Он — мастер документального кино. Крутой русак. Проклял разрушителей страны и уехал в деревню навсегда.

Ему тесно и в своем уютном домике у дороги — в нем он смотрится прямо громадным. Сидит за столом, схватившись обеими руками за торцы, словно в пылу спора сейчас приподнимет и в доказательство своей правоты стукнет всеми четырьмя дубовыми ножками по широченным половицам.

— Эх! Мне бы сюда надо было лет двадцать назад приехать!

— А что бы вы тогда сделали, Юрий Петрович?

— Я бы тут власть взял! Стал бы председателем сельсовета! И всю бы жизнь перевернул.

Приходит на ум: да вот же он — Святогор.

— В деревне одна пьянь осталась. Нужна свежая кровь. Кончайте вы там в Москве трепаться о спасении России, слезы лить о бедном русском народе. Сюда приезжайте! Дело надо делать!

Сам Федянин четыре года проработал в школе Мартышина, пока здоровье позволяло.

— Вообще, жизнь в деревне — это и есть счастье!

Теперь он любит старые газеты просматривать и горько, зло вышучивать "героев былого".

А по вечерам, на закате, выходит на шоссе — новое, ровное, разлинованное. Закат — пересохшая выветренная бирюза и розовость на сочной зелени дальнего леса. И белые полосы на асфальте — розовые. Благоухает земля. Торжествует. Вот если бы еще машин побольше было на дороге, вздыхает философ. Вслушивается, не едет ли кто. Нет никого!

Ну что же, и так хорошо.

На каждом борисоглебском холме не только колоколенка, но и по интеллигенту — питерскому, московскому. Музыкант, журналист, кинодокументалист... Кто там следующий?

Писатель. Сергей Щербаков. Хотя он в своем Старове как бы даже и в низинке. В домике о трех оконцах и в одно "жило" с большой печью посредине.

Сергей легок, сух плотью. У него большой блестящий лоб, глаза страстотерпца и седая борода по грудь. Он Гоголя любит. "Старосветских помещиков". Отлично читает (когда-то блистал во всесоюзном радиоэфире).

"Я очень люблю скромную жизнь тех уединенных владетелей отдаленных деревень, которые обыкновенно называются старосветскими, которые, как и их дряхлые, живописные домики, хороши своей пестротою и противоположностью с новыми гладенькими строениями"...

Щербаков любит свою деревню, куда приехал двенадцать лет назад и жизнь которой описывает в своих книгах.

И он тоже на закате у окошка за чаем говорит о счастье созерцания.

— Вот погляжу на эту просинь в листьях, на этот бордовый разлив по окоему, и больше ничего не надо. Можно бы и писанину забросить. Но я такой, что с людьми поделиться хочу всем этим.

Он — русский прозаик с православной идеологией, как сам себя определяет. Борисоглебский монастырь — его второй дом, его второе счастье, о котором он не любит говорить как человек истинно верующий.

Монастырь и дом в три оконца — две его земные обители. Комната в Москве — сдана в наём. "Пёська" — зырянская лайка, родная душа. Им вдвоем хорошо. "Пёська" во многих рассказах Щербакова — главный герой. Ласковая, добрая собака. Тяжко вздыхает по ночам в своих собачьих раздумьях.

Крестьянский дом, в котором живет Щербаков, не сгинул (сгнил, сгорел), как тьма других, потому что в нем поселился московский городской человек. Более того, дом, как символ пребывания человека на земле, восстал из праха. Поднят на домкратах, подрублен, поставлен на кирпичи, подперт новым крылечком — вот вам и возрождение глубинной Руси!

В этом доме никогда не было и, наверное, уже никогда не будет телевизора. Тому фальшивому "празднику жизни" в цветном и цифровом изображении доступ в эти стены закрыт. Здесь свой праздник жизни — с молитвами и размышлениями, с книгами Гоголя и Бунина, с тихим закатным светом из окон, с литургиями и крестным ходом, с наказами монастырского священника.

— Отец Иоанн у нас — настоящий воин во Христе!— говорит Щербаков.— Он даже клобук надевает, как боевой шлем. Монашеская община, говорит, это не богадельня, а отряд спецназа.

Одним из верных "спецназовцев" является Щербаков, живущий и пишущий во имя духа Божия.

— Эх, ну что бы тебе на недельку раньше приехать! Тут у нас такой крестный ход был!

Договорились, на следующий год вместе пойдем.

Если москвич Федянин жалеет, что не взял власть в свои руки, то питерец Чугунов, когда накатит тяжкий миг раздумий, жалеет об обратном: зачем согласился в "министры". Зарплаты в администрации осталось на восемь месяцев, потом — на самообеспечение. Интриги, мелкое злопыхательство, а то и местное, сдобренное долгим сожительством хамство земляков портит жизнь артистичному человеку. То ли дело было в школе директорствовать. Но — взялся за гуж...

— В район девиз брошен: от выживания к благополучию! А финансирование обещано на семьдесят процентов от минимума! От минимума!

Он год как у власти. Сидит в своем кабинете образца 70-х годов прошлого века, из электроники один карманный калькулятор.

— Открою класс вокала. Сам займусь. Иначе культура пения просядет. Бабушки уходят. А попса клонирует себе подобных. Вот составляю бизнес-план на рекламу футбольной команды. По пруду пустим водные велосипеды. Зимой — освещенную трассу для лыжников. Музей "Березка". Указатель на въезде, где какая святыня находится. Туристы нужны.

Нелегкие размышления праведного уездного чиновника прерывает посетительница.

— Можно, Геннадий Александрович?

— Заходите.

— Я в отпуск. Заявление подпишите.

— Ну а как у вас в клубе?

— Пол совсем пропал, Геннадий Александрович.

— Вам же досок, кажется, удалось достать.

— Ой, Геннадий Александрович! Две тысячи рублей нам выписали спонсоры, так сами же на эти две тысячи нам досок и привезли. А доски — тонкие, на пол не годятся. Так они их себе же обратно и забрали. Нам бы тысячи две. Мы бы тогда...

— Добывайте сами. Заинтересовывайте людей. Находите подходы к директору совхоза, к детям его, внукам. Надо за душу взять человека своим искусством.

— Ой, да у меня уж оба директорских сына аппаратурой в клубе заведуют, дискотеки ведут. Уж я стараюсь.

— В культуре тоже законы маркетинга действуют. Надо понравиться, очаровать, стать нужным.

— После отпуска попробую.

В отделе культуры грядет событие: вот-вот появится первый компьютер. А "министр" уже широко размахнулся. "Все должны овладеть компьютерной грамотностью". Берет старую, неподъемную "Оптиму" в охапку, и мы везем ее в районный Дом культуры (РДК), чтобы методист пока на ней учился по клавишам ударять.

Затем садимся в полутемный зал — прослушивать вокальное трио "Светоч". Я обещал ребятам передать их записи и клипы знакомым шоу-деятелям в Москве, глядишь, найдется выход в столице.

Тут, в зале, уже годы девяностые. Неохватный микшерный пульт, аппаратура чуть ли не "Конгратюлэйшн". Через рок-группы, ВИА проходил прогресс высоких компьютерных технологий в семидесятые годы прошлого века. Отсюда контраст в оснащенности музыкантов и оснащенности чиновников, консерваторов по своей природе и истории.

Ирина, Игорь, Сергей (последние двое приехали на прогон на велосипедах) — настоящие профессионалы. Игорь даже с консерваторским образованием. Музыканты и певцы от Бога. Сложнейшие собственные композиции, классные аранжировки, фрагмент из рок-оперы " Это — Русь моя". Сильный вокал, могучее дыхание русской стихии. Видно, что и Чугунову нравится. Он долго хлопает в одиночестве. Но смотрит дальше. Говорит мне:

— Тоскую по живому звуку. Струна, резонатор баяна, раструб флейты! Уж не говорю о голосе — от сердца к сердцу без проводов!..

Чисто взятая грудная нота, едва заметное диминуэндо, бесконечная фермата — что может быть выше в искусстве?— рассуждает Чугунов.

Русский интеллигент начала XXI века в глубине страны — с топором в руке, рубит "в чашу", мох кладет в пазы, мнет глину, чтобы сложить печь, какую клали и пятьсот лет назад. Трапезничает без сервировки на столе — щами да кашей. Строит храм, как первые здешние христиане. Немножко оглашенный. Хотя и не фундаменталист. Восходит к высотам духа. Берется устраивать глубинную народную жизнь "сверху", а не от живота. В слове, звуке, мысли. Уезжает из города в деревню. По идее. В то время как после народнических "хождений" в этом направлении (город—деревня) двигались только продотряды и одиночки — тунеядцы вроде Бродского.

Они пришли сюда по-настоящему. Готовы здесь опочить. И уже свершают этот печальный, обещанный обряд. Только что узнал: умер в Борисоглебске поэт Константин Васильев. Я намеревался быть у него, но сказали: запил. Решил — в следующий раз. И вот...

Помню его черную бороду, длинные волосы. Его комнатку в деревянном доме, с деревянным диваном, фанерным шкафом и хлипким столом. Бутылку портвейна на столе, батон хлеба. И в этом интерьере поразило меня его величественное спокойствие, вовсе не соответствующее его тридцатилетнему возрасту, когда в человеке еще остается немало суетного.

По меркам обывателя, он жил — в захолустье. По собственным меркам, что отражалось в гордой посадке головы и в прямом насмешливом взгляде, жил он, конечно же,— в граде света.

Когда уходит поэт, в мире становится светлее от оставленных им стихов.

Не спрашивай дорогу к Храму,

не будь глупее, чем ты есть:

иди хоть по кривой, хоть прямо,

а главное оставишь здесь.

Дорога к Храму с миром внешним

имеет косвенную связь.

Глупец тоскует о нездешнем

и месит по дорогам грязь.

И видит все, что есть снаружи,

не зная собственной души.

Такому — правда будет хуже

обыкновенной нашей лжи.

Внутри себя иметь опору,

внутри себя построить Храм —

мы к этому придем не скоро,

а смерть за нами по пятам...

Но мудрые не сходят с места

и строят Храм в душе и Мир,

не слушая ни слов протеста,

ни нудного бряцанья лир!..

[cmsInclude /cms/Template/8e51w63o]