3. Истина о том, что болит голова?
3. Истина о том, что болит голова?
Ниже приведено начало текста почти одноимённой статьи М.М.Дунаева “Истина о том, что болит голова”, взятой нами с одного из библейски-“православных” сайтов в Интернете: .
— Верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? — спрашивает пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат у бродячего правдовозвестителя Иешуа Га-Ноцри. — У меня и осла-то никакого нет, игемон, — недоумённо отвечает тот. — Пришёл я в Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал” (Михаил Булгаков. Романы. Л., 1978, с. 443).
Проделать бы эксперимент: попытаться растолковать смысл этого места в романе М.Булгакова "Мастер и Маргарита” — ну, хотя бы тем тихим старушкам, что стекаются на исходе шестой седмицы Великого Поста в Божьи храмы, держа в руках веточки, покрытые белыми барашками…
Уже первые критики, откликнувшиеся на роман, заметили, не могли не заметить, реплику Иешуа по поводу записей его ученика Левия Матвея: “Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И всё из-за того, что он неверно записывает за мной (…)…Ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты Бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал” (там же с. 439). Устами своего героя автор отверг истинность Евангелия.
Да и без реплики этой, — различия между Писанием и романом столь значительны, что нам помимо воли нашей навязывается выбор, ибо нельзя совместить в сознании и в душе оба текста. Всю силу своего дарования призвал на помощь писатель дабы заставить читателя поверить: истина в том, что составило содержание романа. Должно признать что наваждение правдоподобия, иллюзия достоверности — необычайно сильны у Булгакова. Бесспорно: роман “Мастер и Маргарита” — истинный литературный шедевр. И всегда так бывает: выдающиеся художественные достоинства произведения становятся сильнейшим аргументом в пользу того, что пытается внушить художник…
Не будем задерживать внимание на множестве бросающихся в глаза различий между рассказом о событиях у евангелистов и версией романиста. Сосредоточимся на главном: перед нами — иной образ Спасителя. Знаменательно, что персонаж этот несёт у Булгакова иное звучание своего имени: Иешуа. Но это именно Христос. Недаром Воланд, предваряя повествование Мастера, уверяет Берлиоза и Иванушку Бездомного: “Имейте в виду, что Иисус существовал” (с. 435). Да, Иешуа — это Христос, представленный в романе как единственно истинный, в противоположность евангельскому, измышленному якобы, порождённому нелепостью слухов и бестолковостью ученика. Миф о Иешуа начинает твориться на глазах читателя. Так, начальник тайной стражи Афраний сообщает Пилату сущий вымысел о поведении бродячего философа во время казни. Иешуа вовсе не твердил приписываемых ему Афранием слов о трусости, не отказывался от питья. Правда, те же слова о трусости имеются и на пергаменте Левия Матвея (на козлином пергаменте — что за деталь!), но доверие к записям ученика подорвано изначально самим учителем. Если не может быть веры свидетельствам явных очевидцев — что говорить тогда о позднейших писаниях? Да и откуда взяться правде, если ученик был всего один (остальные, стало быть, самозванцы?), да и того лишь с большой натяжкой можно отождествлять с евангелистом Матфеем. Следовательно, все последующие свидетельства — вымысел чистейшей воды.
Но Иешуа не только именем и событиями жизни отличается от Иисуса — он существенно иной, иной на всех уровнях: сакральном, богословском, философском, психологическом, физическом.
Он робок и слаб, простодушен, непрактичен, наивен до глупости. Он настолько слабое представление о жизни имеет, что не может в любопытствующем Иуде из Кириафа распознать заурядного провокатора-стукача (тут любой “простой советский человек” почувствует горделиво своё безусловное превосходство над нищим мудрецом). По простоте душевной Иешуа и сам становится добровольным доносчиком, ибо без всякого внешнего побуждения со стороны Пилата в самом же начале допроса “стучит”, того не подозревая, на верного ученика Левия Матвея, сваливая на него все недоразумения с толкованием собственных слов и дел. Тут уж поистине: простота хуже воровства. Лишь равнодушие Пилата, глубокое и презрительное, спасает, по сути, Левия от возможного преследования. Да и мудрец ли он, этот Иешуа, готовый в любой момент вести беседу с кем угодно и о чём угодно?
Его принцип: “правду говорить легко и приятно” (стр. 446). Никакие практические соображения не остановят его на том пути, к которому он считает себя призванным. Он не остережётся даже тогда, когда его правда становится угрозою для его же жизни. Но мы впали бы в заблуждение, когда отказали бы Иешуа на этом оснований хоть в какой-то мудрости. Тут-то как раз он достигает подлинной духовной высоты, ибо руководствуется не практическими соображениями рассудка, но стремлением более высоким. Иешуа возвещает свою правду вопреки так называемому “здравому смыслу”, он проповедует как бы поверх всех конкретных обстоятельств, поверх времени — для вечности. Поэтому он не только надздравомысленно мудр, но и нравственно высок.
Иешуа высок, но высота его — человеческая по природе своей. Он высок по человеческим меркам. Он человек. В нём нет ничего от Сына Божия. Божественность Иешуа навязывается нам соотнесённостью, несмотря ни на что, его образа с личностью Христа. Однако если и сделать вынужденную уступку, вопреки всей очевидности, представленной в романе, то можно лишь признать условно, что перед нами не Богочеловек, а человекобог. Вот то главное новое, что вносит Булгаков, по сравнению с Новым Заветом, в своё “благовествование” о Христе.
Сын Божий явил нам высший образец смирения, истинно смиряя Свою Божественную силу. Он, Который одним взглядом мог бы разметать всех утеснителей и палачей, принял от них поругание и смерть по доброй воле и во исполнение воли Отца Своего Небесного. Иешуа явно положился на волю случая и не заглядывает далеко вперёд. Он смирения в себе не несёт, ибо нечего ему смирять. Он слаб, он находится в полной, вопреки своей воле, зависимости от последнего римского солдата, не способен, если бы и захотел, противиться внешней силе. Иешуа жертвенно несёт свою правду, но жертва его не более чем романтический порыв плохо представляющего своё будущее человека.
Христос знал, что Его ждёт. Иешуа такого знания лишён, он простодушно просит Пилата: “А ты бы меня отпустил, игемон” (с. 448) и верит, что это возможно. Пилат и впрямь готов был бы отпустить нищего проповедника, и лишь примитивная провокация Иуды из Кириафа решает исход дела к невыгоде Иешуа. Поэтому, по Истине, у Иешуа нет не только волевого смирения, но и подвига жертвенности.
У Иешуа нет и трезвой мудрости Христа. По свидетельству евангелистов, Сын Божий был немногословен перед лицом своих судий. Иешуа, напротив, чересчур говорлив. В необоримой наивности своей он готов каждого наградить званием доброго человека и договаривается под конец до абсурда, утверждая, что кентуриона Марка изуродовали именно “добрые люди”. В подобных идеях нет ничего общего с истинной мудростью Христа, простившего Своим палачам их преступление. Иешуа же не может никому и ничего простить, ибо простить можно лишь вину, грех, а он не ведает о грехе. Он вообще как бы находится по другую сторону добра и зла.
Но и как проповедник Иешуа безнадёжно слаб, ибо не в состоянии дать людям главного — веры, которая может послужить им опорою в жизни. Что говорить о других, если не выдерживает первого же испытания даже ученик-“евангелист”, в отчаянии рассылающий проклятия Богу при виде казни Иешуа.
Да и уже отбросивший человеческую природу, спустя без малого две тысячи лет после событий в Ершалаиме, Иешуа, ставший наконец Иисусом, не может одолеть в споре всё того же Понтия Пилата — и бесконечный диалог их теряется где-то в глубине необозримого грядущего на пути, сотканном из лунного суета. Или это христианство являет свою несостоятельность?
Иешуа слаб, потому что не ведает он Истины. То важнейший, центральный момент всей сцены между Иешуа и Пилатом в романе — диалог об Истине. — Что такое истина? — скептически вопрошает Пилат.
Христос здесь безмолвствовал. Всё уже было сказано, всё возвещено. Иешуа же многословен необычайно: — Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе даже трудно глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чём-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдёт (с. 441).
Христос безмолвствовал — и в том должно видеть глубокий смысл.
Но уж если заговорил — ответь же на величайший вопрос, какой только может задать человек Богу, ибо ты вещаешь для вечности, и не только прокуратор Иудеи ждёт ответа. Но всё сводится к примитивному сеансу психотерапии. Мудрец-проповедник на поверку оказался средней руки экстрасенсом (выразимся по-современному!). И нет никакой скрытой глубины за теми словами, никакого потаённого смысла, который заключался даже в молчании истинного Сына Божия. А тут — Истина оказалась сведённой к тому незамысловатому факту, что у кого-то в данный момент болит голова.
Нет, это не принижение Истины до уровня бытового сознания. Всё гораздо серьёзнее. Истина, по сути, отрицается тут вовсе, она объявляется лишь отражением быстротекущего времени, неуловимых изменений реальности. Иешуа всё-таки философ. Слово Спасителя всегда собирало умы в единстве Истины. Слово Иешуа побуждает к отказу от такого единства, к дроблению сознания, к растворению Истины в хаосе мелких недоразумений, подобных головной боли. Он всё-таки философ, Иешуа. Но его философия, внешне противостоящая как будто суетности житейской мудрости, погружена в стихию “мудрости мира сего”.
“Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом, как написано: уловляет мудрых в лукавстве их. И ещё: Господь знает умствования мудрецов, что они суетны” (1 «послание» Кор«инфянам, гл.» 3, 19 — 20). Поэтому-то нищий философ сводит под конец все мудрствования не к прозрениям в тайны бытия, а к сомнительным идеям земного обустройства людей. Иешуа предстаёт носителем утопических идей социально-политической справедливости: “В числе прочего я говорил, — рассказывал арестант, — что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдёт в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть” (с. 447). Царство истины? “Но что есть истина?” — только и можно спросить вслед за Пилатом, наслушавшись подобных речей.
Ничего оригинального в такой интерпретации учения Христа нет. Ещё Белинский в пресловутом письме к Гоголю утверждал о Христе: “Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения” (В.Г.Белинский. Собр. соч. в трёх томах, т. 3, М., 1948, с. 709). Идея, на что и сам Белинский указал, восходит к материализму Просвещения, то есть к той самой эпохе, когда “мудрость мира сего” была обожествлена и возведена в абсолют. Стоило ли огород городить, чтобы возвратиться всё к тому же?
Можно угадать при этом возражение поклонников романа: главной целью автора было художественное истолкование характера Пилата как психологического и социального типа, эстетическое его исследование. Несомненно, Пилат — прежде всего привлекает романиста в той давней истории. Пилат вообще одна из центральных фигур всего романа. Он крупнее, значительнее как личность, нежели Иешуа. Образ его отличается большей цельностью и художественной завершённостью. Всё так. Но зачем ради того было перекорёживать Евангелие?
Но это большинством нашей читающей публики и вовсе как несущественное воспринимается. Литературные достоинства романа как бы искупают любое кощунство, делают его даже незаметным — тем более что публика настроена обычно если и не строго атеистически, то в духе религиозного либерализма, при котором за всякою точкою зрения на что угодно признаётся законное право существовать и числиться по разряду истины. Иешуа же, возводивший в ранг Истины головную боль пятого прокуратора Иудеи, давал тем самым своего рода идеологическое обоснование возможности сколь угодно многого числа идей-истин подобного уровня. Кроме того, булгаковский Иешуа предоставляет всякому, кто лишь пожелает, щекочущую воображение возможность отчасти свысока взглянуть на Того, перед Кем Церковь преклоняется как перед Сыном Божиим. Лёгкость вольного обращения с Самим Спасителем, которую обеспечивает роман “Мастер и Маргарита” согласимся, тоже чего-то стоит! Для релятивистски настроенного сознания тут и кощунства никакого нет.
Впечатление достоверности рассказа о событиях двухтысячелетней давности обеспечивается в романе Булгакова правдивостью критического освещения современной действительности, при всей гротескности авторских приёмов. Разоблачительный пафос романа признаётся как несомненная нравственно-художественная ценность его. Но тут нужно заметить что (как ни покажется то обидным и даже оскорбительным для позднейших исследователей Булгакова) сама тема эта, можно сказать открыта и закрыта одновременно уже первыми критическими отзывами на журнальную публикацию романа, и прежде всего обстоятельными статьями В.Лакшина (Роман М.Булгакова “Мастер и Маргарита”. — Новый мир, 1968, № 6) и И.Виноградова (Завещание мастера. — Вопросы литературы, 1968, № 6). Без сомнения, здесь ещё многое можно выявить — количественно; однако качественно что-либо новое сказать вряд ли удастся. Да и что можно нового добавить к простой констатации факта: Булгаков в своём романе дал убийственную критику мира недолжного существования, разоблачил, высмеял, испепелил огнём язвительного негодования суетность и ничтожество нового советского культурного мещанства. Нет слов, задача до тонкости исследовать сами методы булгаковской разоблачительной критики — весьма увлекательна. Но отчасти хотя бы: не топтанием ли то будет на месте, повторением на разные лады одного и того же, одного и того же. Тут, пожалуй, благодатное поле деятельности для студентов-дипломников филологических факультетов — но уже не более того.
Оппозиционный по отношению к официальной культуре дух романа, а также трагическая судьба его автора, как и трагическая первоначальная судьба самого произведения, помогли вознесению созданного пером Михаила Булгакова на недосягаемую для любого критического суждения высоту. Всё курьезно осложнилось и тем, что для значительной части наших полуобразованных читателей роман “Мастер и Маргарита” долгое время оставался едва ли не единственным источником, откуда можно было черпать сведения о евангельских событиях. Достоверность булгаковского повествования поверялась им же самим — ситуация печально-забавная. Посягновение на святость Христа само превратилось в своего рода интеллигентскую святыню. Булгакову ныне прощается всё, его критиков ждёт остракизм.
Понять феномен шедевра Булгакова помогает мысль архиепископа Иоанна (Шаховского): “Одна из уловок духовного зла, это — смешать понятия, запутать в один клубок нити разных духовных крепостей и тем создать впечатление духовной органичности того, что не органично и даже антиорганично по отношению к человеческому духу” (Московский церковный вестник, 1991, № 1, с. 14). Правда обличения социального зла и правда собственного страдания создали защитную броню для кощунственной неправды романа “Мастер и Маргарита”. Для неправды, объявившею себя единственною Истиною. Там всё неправда — как бы говорит автор, разумея Священное Писание. “Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время”. Правда же открывает себя вдохновенными прозрениями Мастера, о чём свидетельствует с несомненностью претендующий на безусловное доверие наше — Сатана. (Скажут: это же условность. Возразим: всякая условность имеет свои границы, за которыми она безусловно отражает определённую идею).
Роман Булгакова посвящен вовсе не Иешуа, и даже не в первую очередь самому Мастеру с его Маргаритою, но — Сатане. Воланд есть несомненный главный герой произведения, его образ — своего рода энергетический узел всей сложной композиционной структуры романа. Главенство Воланда утверждается изначально эпиграфом к первой части: “Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо”.
Слова Мефистофеля, вознесённые над текстом романа, призваны выявить своего рода диалектичность, а точнее, (употребим модное словечко) амбивалентность дьявольской природы, якобы направленной в конце концов на сотворение добра. Мысль, требующая осмысления. Сатана действует в мире лишь постольку, поскольку ему дозволяется то попущением Всевышнего. Но всё, совершающееся по воле Создателя, не может быть злом, направлено к благу Его творения, есть, какой мерою то ни меряй, выражение высшей справедливости Господней. “Благ Господь ко всем, и щедроты Его на всех делах Его” (Пс«алм». 144, 9). В этом смысл и содержание христианской веры. Поэтому зло, исходящее от дьявола, преобразуется во благо для человека, благодаря именно Божьему попущению, Господнему произволению. Но по природе своей, по дьявольскому изначальному намерению оно продолжает оставаться злом. Бог обращает его во благо — не Сатана. Поэтому, утверждая: “я творю добро”, — служитель ада лжёт, присваивает себе то, что ему не принадлежит. И эта сатанинская претензия на исходящее от Бога — воспринимается автором “Мастера и Маргариты” как безусловная истина, и на основании веры в дьявольский обман Булгаков и выстраивает всю нравственно-философскую и эстетическую систему своего творения.
Воланд в романе — безусловный гарант справедливости, творец добра, праведный судия для людей, чем и привлекает к себе горячее сочувствие читателя. Воланд — самый обаятельный персонаж романа, гораздо более симпатичный, чем малахольный Иешуа. Он активно вмешивается во все события, и всегда действует во благо — от наставительных увещеваний вороватой Аннушки до спасения от небытия рукописи Мастера (не будем разделять действия самого Воланда и его подручных). Не от Бога — от Воланда изливается на мир справедливость. Недееспособный Иешуа (якобы Сын Божий) ничего не может дать людям, кроме абстрактных, духовно расслабляющих рассуждений о не вполне вразумительном добре, да кроме туманных обещаний грядущего царства истины, которое, по его же логике, может обернуться скорее всего лишь царством головной боли (вот напророчил!). Воланд твердою волею направляет деяния людей, руководствуясь понятиями вполне конкретной справедливости и одновременно испытывая к людям неподдельную симпатию, даже сочувствие: “Ну что же, они — люди как люди. (…) Ну, легкомысленны… ну, что ж… и милосердие иногда стучится в их сердца… обыкновенные люди… (…) квартирный вопрос только испортил их…” (с. 541).
Под конец Воланд действует скорее как Ангел Господень, осуществляя волю Того, Кто на завершающих страницах романа начинает смутно угадываться за всеми событиями мировой истории. И вот важно: даже прямой посланник Христа, Левий Матвей, скорее просит (даже “моляще обращается”), нежели приказывает Воланду. Сознание своей правоты позволяет Воланду с долею высокомерия отнестись к неудавшемуся ученику “евангелисту”, как бы незаслуженно присвоившему себе право быть рядом с Сыном Божиим. Воланд настойчиво подчёркивает с самого начала: именно он находился рядом с Иисусом в момент важнейших событий, “неправедно” отражённых в Евангелии.
Но зачем так настойчиво навязывает он свои свидетельские показания? И не он ли направлял вдохновенное прозрение Мастера, пусть и не подозревавшего о том? “Рукописи не горят” — эта дьявольская ложь привела когда-то в восторг почитателей булгаковского романа (ведь так хотелось в то верить!). Горят. Но что спасло эту?
Давно уже сказано, что дьяволу особенно желательно, чтобы все думали, будто его нет. Вот то-то и утверждается в романе. То есть не вообще его нет, а не выступает он в роли соблазнителя [357], сеятеля зла. Поборником же справедливости — кому не желательно, не лестно предстать в людском мнении?
Рассуждая об этой особенности Воланда, критик И.Виноградов сделал необычайно важный вывод относительно причины “странного” поведения Сатаны: он не вводит никого в соблазн, не насаждает зла, не утверждает активно неправду (что как будто должно быть свойственно дьяволу), ибо в том нет никакой нужды. Зло и без бесовских усилий действует в мире, оно имманентно миру, отчего Воланду остаётся лишь наблюдать естественный ход вещей. Трудно сказать, ориентировался ли критик сознательно на религиозную догматику, но объективно (хотя и смутно) он выявил важное: булгаковское понимание мира в лучшем случае основано на католическом учении о несовершенстве первозданной природы человека, требующей активного внешнего воздействия для её исправления. Таким внешним воздействием, собственно, и занимается Воланд, карая провинившихся грешников. Внесение же соблазна в мир от него и не требуется: мир и без того соблазнён изначально, или же несовершенен изначально. Кем соблазнён, если не Сатаною? Кто совершил ошибку, сотворив мир несовершенным? Или не ошибка то была, а сознательный изначальный расчёт? Роман Булгакова открыто провоцирует эти вопросы, хотя и не даёт на них ответа. Додумываться должен читатель — самостоятельно.
Критик В.Лакшин обратил внимание на иную сторону той же проблемы: “В прекрасной и человечной правде Иешуа не нашлось места для наказания зла, для идеи возмездия. Булгакову трудно с этим примириться, и оттого ему так нужен Воланд, изъятый из привычной ему стихии разрушения и зла и как бы получивший взамен от сил добра в свои руки меч карающий” (Новый мир, 1968, № 6, с. 299). Критики заметили сразу: Иешуа воспринял от своего евангельского Прототипа лишь слово, но не дело. Дело — прерогатива Воланда. Но тогда… сделаем вывод самостоятельно… Иешуа и Воланд — не что иное, как две ипостаси Христа? Да, в романе “Мастер и Маргарита” Воланд и Иешуа — это персонификации булгаковского осмысления двух сущностных начал, определивших земной путь Христа. Что это — тень манихейской ереси?
Но как бы там ни было, парадокс системы художественных образов романа “Мастер и Маргарита” выразился в том, что именно Воланд-Сатана воплотил в себе хоть какую-то религиозную идею бытия, тогда как Иешуа — и в том сошлись все критики и исследователи — есть характер исключительно социальный, отчасти философский, но не более. Можно лишь повторить вместе с В.Лакшиным: “Мы видим здесь человеческую драму и драму идей. (…) В необыкновенном и легендарном открывается по-человечески, понятное, реальное и доступное, но оттого не менее существенное не вера, но правда и красота” (там же с. 289).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.