Антипов Евгений Боже, благослови Америку

Антипов Евгений

Боже, благослови Америку

Было это давно, изменилось многое. Тогда пиво в баночках — не столько пиво, сколько предмет возвышенный и надменный.

В Америку никто не ездил. Единицы. Полубоги. Америка была империей добра и несбыточной мечтой тихих головастиков.

Везли из Америки микроволновые печи, впечатления о супермаркетах, в которых есть все, и фразы про воздух свобод.

Съездил и я, но знакомство было с долей разочарования. Неделю ходил по магазинам в поисках нужного. Нужного нет, есть изобилие. Постояв на Бродвее, рассеянно потрогал подбородок: больше в магазины ни ногой. Трата времени. Не купив кипу пик, сэкономил взгляд. В результате со статусом богоравного привез из Америки заметки. По жанру не публицистика и не поэма. Зарисовка. Прошло время, многое не актуально: секретарь горкома… — что-то знакомое, но что? На местах больших красных щитов, призывавших перевыполнять план, теперь большие красные щиты, призывающие курить «Мальборо». Хотя малюсенький Мин-здрав таки против.

Россия повзрослела слишком быстро и сейчас выглядит болезненной и усталой. Не до Америк. Зарисовки остались. В зарисовках от глубин толстовских наблюдений осталась здоровая непосредственность. Что ж — не мало.

Американцы не носят домашних тапочек. Зря. В манхеттенской квартире вполне социалистический таракан. Я взял тапочек и убил. Не из идейных соображений, от задумчивости.

Наука насчитывает тысячу шестьсот семейств тараканов. Таракан — самое реактивное существо, самое древнее крылатое насекомое, не изменившееся за 300 млн. лет. Способное синтезировать каротин в безумных количествах и неведомый науке антибиотик. Самое чистоплотное, между прочим, насекомое. Ну да и хмырь с ним — дело в квартире. Квартира в Америке как погоны. Знак отличия.

За знаками следят.

Итак, квартира: светла и просторна, как сон Веры Павловны, хотя санузел на хрущевский манер. Квартира бела, пуста, но бела и пуста не потому что стиль, а потому что — временно. Быт без мебели — с кое-какой, случайной. Получив очередную звезду, переедут. Двери без звонка — внизу привратник с телефоном. Белая рубашка, темные зеркала, стены под мрамор, лифт под бронзу. У привратника телеэкран — следить, кто в лифте пишет непристойности. Никто не пишет, боятся привратника.

Привратник быстро улыбается лицом и открывает двери, какие успеет. Закрываются двери очень томно, провоцируя зевоту. От порога начинается парк Ривсайд. Вдоль парка река. Американцы называют ее Хадсон, но вообще-то это Гудзон. В пяти минутах расслабленного бега Центральный парк: искусственный рельеф, искусственные водоемы. Мило. И рельеф, и водоемы. Америка — страна недавняя, вождей не накопили, и улица обозначена без затей, порядковым номером. Вот тут квартира Леннона — со стареющей вдовой в траурных очках, — а тут квартира Джаггера. Там никто не стареет, но такие соседства не бесплатны. За 200 тысяч можно купить квартирку на Манхеттене, но есть квартиры, которые не продадут за любые деньги, если покупатель свалился с луны. В Америке за деньги можно все — это банальность, любопытнее продолжение: можно все, но не всем.

Распродажи — миф. Полумиф. В витрине жирная надпись «30 % офф», но цены прежние. Иногда над башмаками два ценника — пугающая цифра написана фломастером и фломастером же перечеркнута, и цифра поспокойней, шрифт аккуратный, механический. Не зануда, но логичней, если б наоборот. Зато прохожему маленький праздник, подешевели. Но прохожие эти народ тертый, они знают: суетиться не надо. Какие-то товары дешевеют — устаревая, а не к Рождеству. Проста и арифметика с лимонами. Один лимон стоит столько-то. Умножив на четыре, получим доллар. Но купив четыре, получим пятый бесплатно. Держа в руках такой подарок судьбы, иванушка, не спеши благословить Америку. Пять лимонов стоят доллар, ну и не мелочись, бери по пять. И помни, мил-человек, для твоей радости никто ничего себе в убыток.

Мифом оказались и счастливые улыбки. Америка выиграет любые соцсоревнования по мифам. Доброжелательность, если всмотреться, тоже миф. Откуда, если конкуренция? Столько лет орденоносные газеты писали об эксплуатации, о неуверенности в завтрашнем дне, о человек человеку волк. Оказывается, правда. Чтобы американец не забывал четких истин, каждую минуту на переходах загорается: ВОЛК. Принцип жизни. И если это не стало понятным из бытовых телесериалов, обратимся к фольклору, к народным образам, так сказать.

В Америке гордятся Америкой. В России стыдятся России. Беглый сравнительный анализ, что-нибудь на клеточном уровне:… пастух.

В России это мальчик-подросток в лапоточках и с собачкой — хвост колечком. 3аметим, и с дудочкой. В Америке это неутомимый любовник, выпивающий бочонок рома за раз, это четыре нагана и щетина из-под шляпы.

В России все говорят о хамстве. Хватает. В Америке о хамстве не говорят; босс посылает клерка в задницу, клерк называет босса ублюдком, но это деловой стиль: оба в галстуках.

Борьба систем не интересна, интересно, откуда берутся восклицательные знаки вокруг географического понятия. Ничего загадочного в Америке нет. Кроме одного: на нее работает мир. Весь мир. Цивилизованный и не слишком. Электроника из Японии, сантехника из Финляндии, мебель из Швеции, многостаночные фотомодели из нечерноземной полосы, обувь со вкусом из Италии, прочая обувь из Кореи, автомобили — откуда угодно. Автомобиль американский как лакированный бульдозер. Что остается бульдозеристам? Гордиться. Это получается. В России над агиткой всегда посмеивались, здесь — принимают к сердцу. Здесь столько песен про Америку, сколько не пели ни про одну родную партию. Поют с чувством, со слезой, как в последний раз, как Александр Матросов. С прекрасной мыслью о правах человека во взоре, поют непоколебимо. А потянуть за рукав, спросить, кого знает, ну философа, скрипача, художника, рожденного под синими звездами в красную полоску. Отмахнется.

И не мешайте американцу петь.

…Вытягивая откровенность, однажды услышал: если бы Америки не было, ее надо было бы придумать. Признание многого стоит. Ведь миф и о свободе: у привратника есть одна свобода — улыбаться. Свободы не улыбаться у него нет. Все занято, самая малая ниша. Иди, романтик, свищи свой шанс. Тебя пригласят в Голливуд, твою улыбку оценит рекламная компания, ты станешь Майклом Джексоном. Иди. Чтобы узнать: привратник — это не временная работа, это социальный статус. Можно сменить двери, но не судьбу. Трезвая философия, привратник.

Что еще достопримечательного. Чувство любви к ближнему. Для волков ближний — собака. О них заботятся. Когда заморосит, как-то так по-доброму собаке оденут пластмассовый чепец. Чтоб лицо не промокло. А дерьмо собачье американец собирает в п/этиленовый пакет, жутко смущаясь. Чего не сделаешь ради славы на земле: накопит 100 огромных мешков и снесет в книгу рекордов, оригинал.

Оригинального много: галереи. Числом — бесконечность. Галереи бывают очень престижные, престижные, средней престижности, так себе, не престижные и на Брайтоне.

Картин нет. Концепции. Длинные, на листочках, не остроумные. Высосанные из пальцев, часто не из своих. Условия рынка. Не до творчеств. Деятельные американцы вообще не любят слово «талант», они не любят никакие «небеса». Они любят, чтобы имя художнику сделал продюсер. Тогда все на местах. Этот, в белых штанах, будет наклонять голову влево и цокать языком, он будет щурить глаза и загадочно щупать нос, он будет восхищаться — умно и с достоинством — только потому, что эту кляксу ему всучили за миллион. Когда зазвонит телефон и принесут извинения, накладочка, сэр, это испорченный подрамник, а не бессмертное произведение, он ответит умно и с достоинством: нет-нет, бессмертное. И положит трубку.

Этот в штанах не дурак, и решение его гораздо изящнее, чем показалось. Есть вещи, их не называют, но и не нарушают. На них стоит Америка, на них стоит порядок. А без порядка — беспорядок.

Не дай бог, по ТВ покажут голую попу, американцы высоко поднимают брови и идут, с бровями, к Белому Дому. В едином порыве, в решительном, они требуют поправку, все равно какую, отставки президента и уменьшения налогов. Потом расходятся, оставляя мусор.

С 11 вечера по 33 каналу Н-Ю ТВ самокритичные девчата показывают иную сторону жизни. Блюстители нравственности краснеют, но ТВ не выключают. Гласность.

Задавались ли социологи вопросом, откуда в Америке столько борцов за экологию или против расовой дискриминации? Откуда идут демонстрации? И при чем тут расовая, если кастовая гораздо жестче. Борьба за экологию — героический предлог, чтобы крикнуть гадость даме в норковой шубе. Даже накопив денег, зеленый борец не купит себе длинный автомобиль. Деньги позволяют, а положение — нет. Надо соблюдать правила. Усомниться в правилах — все равно как усомниться, что цели партии — цели народа. То есть общего много. Некоторые правила кажутся формальными, но — кажутся. Некоторые умны до неузнаваемости. Например, нехорошо про негра говорить «негр». Начальник запрещает. Потому что, потому что, короче, права человека. Как же говорить про негра? Как-нибудь так: американский полноправный гражданин не совсем белого цвета. Это не корявый юмор и не забота о братьях меньших. Начальнику обильно наплевать на ранимость угнетенных народов, ему важно знать, кто не соблюдает директивы. Тест на лояльность. На политикл коррект. И все перед ним робеют, перед политикл коррект. Есть как бы два варианта: бояться или уважать. Поэтому, застенчиво отряхивая пиджак, американец говорит: я — уважаю. И даже на кухне не расскажет анекдот. Чтобы не быть совсем униженным в глазах девушки, он открыто выражает какое-нибудь несогласие с президентом и парламентом. И все довольны: и он, и девушка, и президент, и парламент.

…Легсингтон под Бостоном. Городок для богатых. Тут нет нищих и налогов на спортивные товары. Где же нищие? Нигде. Вывезли. Мудрое решение. Почему бы не вывезти из Нью-Йорка? О, нет-нет, не гуманно.

В Легсингтоне дом Майка, корни голландские, дом в голландском стиле. Обильное застолье, сладковатый сквош. Чтобы его съесть, нужно вытаращить глаза. Среди гостей — Элеанор, старушка, мы долго разговаривали о Гойе. Пригласила помычать на редкий рисунок в офис в бостонский музей. Рисунок найден недавно, атрибутирован. Элеанор — крупный специалист по Гойе. А ноги не ходят — костылики. Элеанор ко мне прониклась. И не за Гойю. И я проникся к Элеанор — и не за костылики. Детство и юность в музеях мира, девушка тонкой психической организации, она хотела любить — как все девушки, и умела любить — как немногие. Она хотела качать ребенка и петь ему незатейливые американские песенки. Внучка президента Вильсона, она была вправе требовать от судьбы широкую зеленую улицу. Сегодня жизнь прошла. Элеанор больна и скоро умрет. Жизнь прошла жизнью Гойи, его любовью, его нервами, его безумием.

Блестела пожилая слеза, обнимались. До свидания, Элеанор.

Круг ее общения — светский. В этой пустоте я был ей интересен. Потому что свое мнение в стране свобод — и роскошь и редкость. Роскошь? Потому что профессиональная среда структурирована так же категорично, как и социальная, и если полковник сказал, лейтенант не возразит. Редкость? Ответ обнаружит любопытнейшее: искусствовед с гарвардским образованием, работающий в известном музее, не знает, где и когда, хотя бы век, жил Рембрандт. Гарвард — это оч-чень престижно. Но этим все исчерпано. Гарвардский выпускник имеет спокойную речь, в рамках этикета холодноватый тон, прямую осанку; у него на футболке написано «Гарвард», у него на лице написано «Гарвард», он собирается писать диссертацию по истории философии, но он не слышал про Диогена. (Ни про Лаэрция, ни про киника.) Слово «Декарт» не ассоциируется даже с системой координат. Конфузливое чувство, смешанное с чувством пиетета порождает обтекаемые формулировки вроде: у них так, узкая специализация.

Никакая не узкая. Назовем этого голого короля своим именем — невежество.

Но откуда чувство пиетета — эта страсть напряженно вытягивать шею, дабы увидеть хоть краешек сказочной страны заходящего солнца. Почему пигмеи духа охотно покидают свои Гаити, Таити, Тольятти и спешат куда-то в неизвестность? Ведь тут еще никто не расцвел. Почему так старательно поддерживается этот миф? Зачем так упорно шлют на восток счастливые фотографии с автомобилем, купленным на пособие, почему не напишут, какое унижение на этом автомобиле ездить?

В русском квартале видел, как дипломированные соотечественники таскают ящики: американские ящики слаще. Турист соотечественник в стране тоталитарной демократии быстро усваивает главное — манеру жевать, класть ноги на журнальный столик и курить в салоне самолета. Эти шаромыжники за два часа ожидания в Шенноне накурили так, что подох весь персонал, а цветы сделались бумажными.

Америка рекламирует сигареты за океаном, но сама не курит. В Нью-Йорке 32 курильщика, все на учете, как неблагонадежные. Америка не курит, Америка мудро бегает.

Хочешь быть здоровым — бегай, хочешь быть красивым — бегай, хочешь быть умным — бегай. Это открыла не Америка, а Древняя Греция. Да-да, это где-то в Европе, Карл Великий привел своих шумеров, и даже гуси не спасли.

Зачем бегает Америка — это загадка. Бегает утром, днем и вечером. Бегает в «Найке», в «Тайгере», в «Рибоке», черт-те в чем. Бегает с бантиком в пышной прическе и с сединой на чернокожем лице. Бегают безногие жертвы Вьетнама и подставные президенты. Бегают с собачками и без. Бегают с детскими, инвалидными и прочими колясками. Бегают хриплые дедушки и хрупкие девушки. Заткнув уши негритянскими скороговорками и зажмурив глаза под черными очками — бегают. Бегаю и я. По инерции лет. И — в «Адидасе», консерватор. Бегаю, а женщины не смотрят. Факт, заинтересовавший в научном смысле, в исследовательском. Билль о правах учат? Достоинство блюдут, блюдуньи? Впрочем, смотрят. Из-под черных очков, из-под лакированной челки, из-под полей немыслимой шляпки нет-нет да скользнет заинтересованный взгляд по блестящим рейтузам. И не без риска для жизни.

Например.

В черном лимузине черные же очки, нетерпеливые ноготки поигрывают на руле. Как в кино: настоящая стерва! Надменный подбородок слегка повернут в сторону рейтуз. Заминка на перекрестке, перебегаю перед стервой — не спеша… И завизжало желтое такси, завизжала с акцентом толпа на перекрестке, и только показал им всем о’кей из пальчиков, и побежал дальше. Не спеша. Такая история. Полная драматизма и романтики.

Кстати, об истории.

Колумб америк не открывал. Веспуччи тоже. Туда ходили за 20 лет до Колумба, за 500, за 1000, за 2000. То есть — всегда. Викинги — сын Эрика Великого, — открыли Америку в 486 году. Ходили туда португальцы, кельты, римляне, финикийцы. Даже арабы: с каким-то твердым намерением ушел огромнейший флот, впрочем, не вернулся. Ходил лично Марко Поло. Серебро из Америки тамплиеры возили тоннами. Открытие континента повлекло за собой другие открытия, менее масштабные, но многочисленные: греческие статуэтки, римские монеты, пунические письмена, шотландские щиты и мечи, доспехи средневекового рыцаря, который в полной экипировке угодил в болото со своим конем, и — египетский саркофаг (!) в устье Амазонки.

А где курсировал Одиссей — десятилетие, неужели в Эгейском море? За это время можно пройти любые расстояния и в любых направлениях. И не один раз. В каких краях лотофаги угостили чем-то таким Эврилоха, отчего тот лишь счастливо улыбался, остальные же на это блаженство отреагировали испугом и быстренько ушли из счастливой страны? В Бермудах или, наоборот, в Море Дьявола корабли Одиссея рисковали провалиться в бездонную Харибду? А лестригоны, эти огромные каменные люди в шеренгу, чем не — двадцатиметровые — ребята с острова Пасхи.

В эпоху Колумба в Америку ходили уверенной походкой, но на цыпочках. (Контрабанда). Собрался и Колумб — официально. Христофор Колумб, он же Кристобаль Колон, а на самом деле Христофоро Коломбо разложил перед собой какие-то старые карты и, склонив светлую голову (Колумб был евреем, но блондином), что-то сверил. Потом выпрямился и — ноги на ширине плеч, скрестив на груди руки — задумчиво покачался на каблуках. Созвать командный состав! Каждый персонально дал клятву: в какой бы материк не уткнулись, это Китай, Китай, альма матер вашу! И точным курсом пошли в Америку: сверху попутные ветры, снизу попутное течение. На беспокойство по поводу отклонявшейся стрелки компаса Колумб успокаивал: ничего, бывает.

За эту историю с открытием Колумба упрекали современники. Вместо ответа он взял яичко и попросил поставить вертикально. Никто не смог, не стоит яичко. Колумб пришлепнул оное об стол — стоит. Он улыбнулся им в лицо: вот и все.

Новый Свет увидел лошадей, стрельбу, рабство, пьянство и подорожник. Старый Свет увидел много золота, наркотики, календарь, с точностью до шестого знака после запятой, каучуковый мяч, табак и картошку. Обменялись венерическими болезнями. Началась эра цивилизованных отношений. Позже в Америку пришли миссионеры, паровозы, таверны, расстроенный рояль и красотка Мэри. Потом асфальт, небоскребы, квакающие автомобили, сухой закон, автоматы под черными плащами и великая депрессия. Потом — еще небоскребы, дюралевые переплеты окон, гирлянды крошечных лампочек на деревьях, электроножи для ветчины, публичные дома и прочий расцвет.

А долетала ли любовь до этих берегов? Как она, со своими тяжелыми крыльями, — в узких лабиринтах социальной иерархии? И вопрос не риторический.

Огромная цементная кора поднимает свой факел, чтоб другие девушки, стандартные и теплокровные, могли прочесть лозунг во все американское небо: если выгодно — не раздумывай. Мудрость древняя, еще от времен, когда обнаружилось: женщина безнадежно слабее остальных. И кто же ее упрекнет, если на одну чашу легли фундаментные блоки гранитного благополучия, а на другую — розовые облака? Женщина принимает верное решение, но без сомнений, а это настораживает. Есть слабый шанс, теоретический, когда в день икс что-то случайное царапнет боковое сознание, что-то замельтешит хаотично и стремительно, как хвостик киноленты, затем вспыхнет и замрет пустым экраном: нечто важное, о чем мечталось, уже не произойдет.

Женщина долго и напряженно смотрит в зеркало, потом трагически закрывает глаза. Оставим ее одну, пусть постоит.

А вот — вечер и дождь. В бронзовом лифте журнальными зубами улыбается девушка — красоты необычайной. Неожиданной. Месяц назад вывела из дверей свою атласную собаку, собака поклонилась учтиво, а девушка как-то столкнулась взглядом, и вспыхнула, и растерялась. Ну что ж, девушка, бывает. Хорошо, что вспыхнула, что растерялась, это по-человечески.

…Вечер и дождь, Белоснежка в бронзовом лифте. Белые локоны в капельках жемчуга. Улыбается журнальными зубами. И так непосредственно, что рыдает душа моя. Принцесса! Фея Ренессанса! Сказать что-нибудь, упасть к туфелькам, предложить руку и сердце — станет разглядывать. Рука понравится, но зачем ей оно — эта чужая и страшная вещь. До свиданья, Белоснежка. Дай бог вам принца на пегом коне. Умного и нежного. С длинными ресницами. Дай бог вам, Белоснежка, ложиться только по любви, что-то тихо лепетать на лунном языке, целуя длинные ресницы. До свидания. До иных миров. До Ренессанса…

Американцы дорожат семьей: признак благополучия. Американский покой охраняется государством. Если нет камина, купи видеокассету, и три часа несгораемое полено будет согревать непритязательную душу. Вкрадчивые мужские голоса за кадром споют о счастливом Рождестве. Куда же вы, развитые? Скорблю вослед… (О, субъект в пальто на велосипеде, в черном пластмассовом котелке: какая тихая печаль, какая мутная.) Скорблю.

Из глубоких чувств допустима сентиментальность. Америка сморкается в бумажную салфетку над пузырчатой мелодрамой, но шекспировского накала она себе не позволит и не простит. Норма жизни исключает. Сверкай, безнадежный оптимизм! Огромный, как лица агитации. Под этим счастливым присмотром ребенок зарабатывает на игрушку. Увы, педагоги, пока зарабатывал, из детства улетели какие-то бабочки. Его сводят в Диснейленд, но бабочки не вернутся. И купюра, заложенная в детские сны, будет работать: перпетуум.

Но как проглядели замедленную бомбу — музеи? Не те, современного искусства с пустыми подрамниками Раушенберга, а настоящие, с древними греками и малыми голландцами. Не подозрительно? — ежедневно красивые люди приходят сюда для сомнамбулических ритуалов. Как прозевали? Почему не запретили вход с младенцами? Решили усложнить игру, зная исход? Но этот сюжет Борхеса имеет свою развязку: или культура, или — ничего.

Я подобрал двух художников. Они борются за выживание, Нью-Йорк. У них вкус и умение. О творчестве не думают; ночью пишут с открыток, днем продают с панели. У Саши золотые зубы, но религиозное лицо. У Наташи большие глаза, беззвучная походка и крохотная грудь. Повел в музей. Они третий год в Америке и впервые в музее. Оглядываясь на советское прошлое, Саша сказал: мы и не думали, в каком раю жили. Как Вергилий, я водил по залам и зальчикам, говорил, что Питер Ластман прогнал Рембрандта, что Рафаэль младше Тициана, что Тициан родился 20.12.1480, что этих цифр прочесть негде.

Музей Метрополитен богатейший в Америке. Богатейший по деньгам. Негры в синей униформе (…полноправные), эскалаторы, комната Ллойда Райта. Богата и экспозиция, много маленьких открытий. Рейнольдс в холодной гамме, Курбе, оказывается, эротичен и игрив, Гольбейн-то — маленького размера, Петер Кристус совсем миниатюра; у Вермеера много странного ультрамарина (видимо, при реставрации вместе с лаком сняли и лессировку), есть незаконченный Дель Сарто и Рембрандт филигранной сделанности, есть Бронзино, надменный, изысканный, есть Корреджио сомнительной подлинности и даже Савольдо, редкий для музеев. Есть все что пожелаешь, даже ошибка в четырехэтажном имени Энгра.

Интересный пустячок: какое-то мстительное чувство заставило снобов писать имена «традиционных» американцев после названия картины. Купленные, вероятно, за скромно, несут они, добросовестные, эту снисходительную улыбку в спину. А ведь пейзажная школа крепка без оговорок. Ведь самое яркое и неожиданное — американец-символист, рубеж веков, всего одна работа, сцена из короля Лира. Елки вы мои палочки! По динамической организации это Рубенс, по духу это между Бёклиным и Шаваном, по живописи это Малявин. Это восторг и изумление, это взволнованное хождение туда-сюда, это рыданья на белых плитах, это Олег Кошевой с голосом отчаянья: как жить, мама?

Действительно, зачем они, музеи? Только травят. Зачем прекрасные залы, где и перламутровые фонтаны, и растительность по стойке «смирно», и — никакого времени. В полумраке среди романских скульптур растет большая синтетическая ель. Под сладкий гул хорала столпились люди, улыбаются. Открывая восхищенный рот, радуется ребенок, протягивает пальчик к стайке игрушечных ангелов, к игрушечному монаху с осликом под мышкой, к Деве Марии с мальчиком на коленях. Не ель это и не ленты, это тихая эпитафия всем иллюзиям и мифам. Радуйся, детка, протягивай пальчик, смейся своим непонятным мыслям, живи жизнью, пока не подрос, пока не усвоил что и почем.

* * *

На севере, за Лейк-Плесидом, доисторические леса, страшные и в снегу, на нью-йоркском ривсайде фонари, усталые и безразличные, а на аккуратных камнях Центрального парка — мокрые листья.

Спасибо, Америка, за комфорт и беззаботность, спасибо за мудрость, за это новое чувство — симпатии к родным местам.

Над Нью-Йорком мало звезд, восемнадцать. Одна поярче, остальные так. Луны нет вовсе. Утром на Манхеттене журнальные страницы, вечером на Манхеттене журнальные страницы, днем страниц не видно: люди. В Центральном парке толстые белочки и конная полиция со шпорами, пижоны. Но все зыбко в этой столице мира. Ведь задует ветер — и покроется Манхеттен ломаными зонтиками, как листвой, и сорвет ухающие вывески, и унесет на куличики, и пойдет дождь, и затопит ржавое метро. Засуетятся вертолеты в свете белых вспышек, очнутся люди, посмотрят друг на друга — и не узнают. Закачаются небоскребы чикагской школы и уйдут под землю, как не бывало, как град Китеж, как «Титаник» в огнях, как Атлантида Платона.

Господи, прости их и не дай сгинуть в неведении. Прости этих неплохих, в общем, людей, придумавших детскую игру в касты, с их смешными длинными автомобилями. Спаси эту самоуверенную процветающую страну, ведь не за себя прошу, не за Россию. Россия выживет, потому что потертый человек с татуировками на пальцах (из зоны; и надолго ли — из зоны) положил — я видел — свою монету уличному музыканту.