Здравствуй, Снежеть!
Здравствуй, Снежеть!
Собираясь сходить с поезда в Карачеве, Доронин заранее вынул из-под сиденья чемоданчик и, простившись с соседями по купе, стал пробираться к выходу.
На зеленых улицах городка он узнавал многие дома, скверики. Невелик городок: вот и окраина. Доронин разулся, туфли шнурками связал, перекинул через плечо. Вспомнилось вдруг, как босиком бегал из своего села в карачевскую десятилетку. Семь верст от села босиком с ботинками на плече — обувку берег.
В полях голубел лен, желтела рожь, дрожали в зеленом мареве березовые перелески, за дальними буграми передвигались пыльные облачка: грузовики бегали, сновали комбайны. Припекало. Доронин смахивал пот со лба, с кончика носа. Сзади засигналила автомашина. Ходок посторонился. Притормаживая, пыля, вперед проехал вездеход.
— В Бугровский? — высунулся мужчина в светлой с дырочками шляпе.
Доронин скорее догадался, чем узнал директора здешнего совхоза.
Шофер рулил лихо. Сзади крепко потряхивало. Доронин поглядывал в окошко. Пейзаж тот же: бугор да бугор. И название поселку недолго выдумывали: Бугровский.
Еще раз притормозили. Метрах в десяти, на взгорке, стояла не по-будничному одетая тетка и, прикрыв ладонью глаза от слепящего солнца, смотрела на дорогу. Крепдешиновое, модное когда-то платье неуклюже свисало с ее худых плеч. Голова была покрыта розовой косынкой.
— Со станции? — крикнула она. — Брянский был?
Доронин открыл дверцу.
— Прошел брянский.
— Не видали, военный не сходил? — Тетка вглядывалась в приезжего. — Никак Володька Доронин, Петров брат?
И приезжий узнал женщину: Потапова Мария, с ее мужем воевали рядом.
— Не видал сына мово?
— Он все служит?
— Слу-ужит, — ответила женщина. — Ты заходи, Владимир Федрыч, на часок. Витька будет радый, отца вспомянете. Ну, ехайте, я еще подежурю…
Некоторое время, пока машина не скатилась в лог, Доронин видел в заднем стекле застывшую на взгорке женскую фигуру. Вот так и его мать выглядывала в сорок пятом. Теперь что: не сегодня, так завтра приедет, а тогда — иди знай…
— Значит, Петра Федоровича брат, — оживился директор. — Как я сразу не скумекал, одно же лицо. А Петро теперь в поле, уборка. И сыновья с ним. Повезло Петру на сыновей — четверо! А вы надолго к нам?
— Месяц отпуска…
Машину сильно тряхнуло — колесо попало в выбоину. Гостя подкинуло так, что он достал макушкой до трубки тентодержателя.
— Беда с дорогами, — как бы извинился директор, — рук не хватает: ферму строим, клуб, памятник воинам хотим обновить. Вы, случаем, не строитель?
— Литейщик, — ответил Доронин. — Инженер-литейщик.
— Жаль, — полуобернулся директор, — я уж, грешным делом, хотел подрядить на месячишко. Что ж, тогда отдыхайте. Хороши сейчас зорьки на Снежети!
Доронину вспомнилась серебристая змейка реки, которая брала здесь исток, душное безветрие низких берегов и камышовых зарослей, представил на миг раскаленный диск солнца, выкатывающийся туманным утром на росистые зеленые бугры. От этих воспоминаний сладко запершило в горле.
Встретили Доронина невестка и младший из племянников. Гость умылся с дороги, осмотрел комнаты, вошел в горницу: здесь уже накрыли на стол. Гость запротестовал, мол, брата будет ждать, невестка мягко возразила: «Они до самой росы молотят».
Постель была предусмотрительно разобрана. Доронин прилег, закинув руки за голову, уставясь в чисто и ровно выбеленный известью потолок. Давно не был на родине. Едва дождался отпуска. Так нашло, хоть среди ночи срывайся и езжай. После Орла в вагоне уже не сиделось. Выскакивал в тамбур, курил, прилипал лбом к стеклу.
В спальню заглянул племянник.
— Вы отдыхайте, дядь, а мы с мамкой — на ток, дорабатывать. Тут ваши бумаги нашлись, посмотрите…
Он сунул Доронину в руки потертый газетный сверток, перевязанный бечевкой, и тихо вышел, неслышно притворив дверь.
Доронин развернул и разгладил пожелтевшую газету. В ней оказались старые, уже ненужные справки о том, что он работал по направлению после окончания института в Вольске на заводе, корешки расчетных листков, поздравительные открытки. И на саму обертку пошла Вольская газета «Цемент». Он с любопытством читал старую газету. На последней странице выделялся заголовок: «Творчество наших читателей».
Я помню те багровые закаты
И ту девчонку, что, войну кляня,
На одерском непрочном льду когда-то
Спасала, полумертвого, меня.
Внизу стояла подпись: «В. Доронин, технолог литейного цеха». Он ли писал это? Прошло время, прошло… Он не помнил лица той медсестры (так шибануло, что сознание потерял). Из госпиталя вышел — искал ее… Это же надо — с плацдарма тащила через разбитый лед. А сколько ребят там осталось? Сколько под лед ушло вместе с орудиями?
Он прибыл на фронт, когда уже освобождали Польшу. Когда выходили к Одеру, имел польскую медаль. Служил в расчете 45-миллиметрового орудия. После приказа форсировать реку по льду командир орудия пожилой сибиряк Герасимов сказал ему:
— Бери, сынок, ящик со снарядами — и на ту сторону.
Доронин полз по прогибающемуся льду, толкая впереди себя тяжелый ящик, минуя полыньи и свежие проруби с темной дымящейся водой. Он полз и смотрел вправо, где, прикрываясь от осколков щитом, катили пушку его товарищи. Вода набиралась Доронину в рукава шинели, намокшее белье холодно и жестко прилипало к телу. Батарея за батареей двигался артдивизион по тонкому льду реки. Фашисты били по наступающим в упор. По всей реке вставали мутные фонтаны воды.
Долбануло рядом — под Дорониным треснуло. Он опрокинулся в воду, отчаянно забарахтался, хватаясь за ломкие края льда. На выручку ему полз солдат.
— Рукавицу сыми! Рукавицу! — кричал со льда боец.
Доронин сдернул зубами рукавицу, уцепился ногтями за лед, поймал конец брючного ремня…
Ящик со снарядами лежал в двух метрах нетронутый, вроде дожидался. А может, это был не его ящик. Доронин снова толкал груз впереди себя разбитыми, скрюченными от холода пальцами, и слезы обиды и горечи стекали вместе с каплями грязной воды по сизым от февральского ветра щекам.
На том берегу Доронин, трудно дыша, поднялся на дрожащие ноги, не выпуская из рук ящика. Вода еще стекала с шинели в широкие голенища сапог. Оглянулся по сторонам: ни Герасимова, ни пушки.
— Снаряды! — орал какой-то незнакомый сержант, разворачивая на берегу пушку на прямую наводку.
Доронин, вздрагивая от близких взрывов, все еще стоял с ящиком в руках, ища глазами и не находя своих.
— Снаряды давай! — махал ошалевшему от взрывов, ледяной купели и суматохи переправы солдату незнакомый командир орудия.
Пригибаясь, раскоряча ноги, побежал он с ящиком на зов сержанта. Оставалось несколько шагов, когда, как на острое шило, напоролся на что-то грудью…
Брат приехал с поля ночью, почти на рассвете. Доронин слышал сквозь сон, как Петро разговаривал с женой, и заставил себя подняться.
— Ну зачем встал? — обнимая брата, сконфуженно говорил Петро.
От него волнующе пахло теплым зерном, машинным маслом, свежей стерней. Появились племянники. Тоже пообнимались с дядькой, сели за стол. Разговор начался живо: «Как твои? Вера все в садике работает? Генка большой, небось, вымахал?» После рюмки и обильной еды усталость брала свое. Ребята откровенно клевали носами.
— Ложись, братва, — скомандовал сыновьям Петро. — В пять подыму.
— Сам ложись, — пожалел Доронин брата.
— Не поговорили даже.
— Поговорим еще, ложись.
Петро заснул, едва коснулся головой подушки, а Доронин взял спички, папиросы и вышел во двор.
От висевшей посредине неба луны, от густо рассыпанных в вышине звезд стекал на крыши домов, на сельскую улицу ровный матовый свет. Утихла последняя хлопотливая зерномашина на току, звонкая тишина завладела сонным пространством. Доронин давно не испытывал такого благостного ощущения одиночества.
В его собственном доме, там, на юге, в Мелитополе, Доронин для таких светлых минут требуемого душе одиночества приспособил специальный уголок. «Чудило», — говорила жена, когда он обшивал чердак досками, устраивал по бокам стеллажи для книг, прилаживал у слухового окна мольберт. В Мелитополе, куда он переехал из Вольска, на него обрушилась вся южная благодать: близость моря, дурман цветущих акаций, тучные черешневые и абрикосовые сады, тишина теплых, недвижных ночей.
Только перестук поездов слышался отчетливо на доронинском чердаке, когда он там «чудил». То обкладывался толстыми философскими трактатами и выписывал что-то в школьную тетрадь, то замирал с кистью у мольберта, то расхаживал взад-вперед, заучивая с листа роль для драмкружка, то нетерпеливо выглядывал в оконце, ждал дождя…
С детства он был неравнодушен к дождям. Они на Брянщине заряжали надолго. От водяной пленки стекла в избе казались кривыми, а ближние, видные из окна бугры лежали нахохлившиеся, почерневшие, как наработавшиеся волы.
На юге стояла сухость. Заслышав однажды среди ночи шорох водяных струй в шершавой листве, Доронин тихонько и счастливо засмеялся. Он погасил лампу на чердаке и открыл слуховое окно. Дождя не было. Соседи поливали огород.
Доронина сторонились сперва. Непонятный человек. Инженер, а ходит в льняной косоворотке, в кургузом пиджачке. Мебель в доме — самодельная. На участке сказочную избушку поставил. Натуральную, из бревен. Рядом репку из цемента слепил, с дедом, бабкой… Разукрасил — смехота! Как тут не дивиться. По ночам свет под крышей. Потом обвыкли; чего бояться, если сама жена «чудилом» зовет. Стали здороваться, он отвечал с простецкой улыбочкой, а глаза смотрели далеко куда-то…
Но бывало неделями свет по ночам не горел на чердаке. Хозяин поздно приходил с завода. Машину какую-то выдумывал для своей литейки. Приходил затемно, быстро, неразборчиво ел и бежал в сарай к верстаку. До полуночи оттуда слышался визг напильника, скрежет сверла. Потом гремел во дворе умывальник, и стихало все до утра. Утром хозяйка выплескивала в яму за домом таз черной маслянистой воды. Наконец Доронин сдавал машину, приносил с завода домой очередную грамоту и снова зажигал лампу на чердаке.
Тихо ходил по родным деревенским улицам приезжий, посвечивая в редеющей к утру темноте зажженной папироской. Он добрел до сквера с белой пирамидой памятника в центре. Когда-то пирамида со звездой была деревянной, потом — кирпичной, теперь вот снова разбогатели на обнову. Неподалеку стояло корыто с водой, возвышались кучи песка и глины. Темнела доска с именами погибших односельчан.
Доронин машинально мял кусок глины, окунал его в теплую воду корыта. Пальцы привычно давили, гнули, скребли податливый материал… Получился бесенок с рожками, с хвостиком. Доронин хмыкнул, смял в руке фигурку, только рожки торчали из кулака. Он присел на уголок бревна, набрал еще пригоршню глины и стал месить ладонями, задумчиво поглядывая на памятник, на тихие деревенские улицы, в которые наплывал от Снежети редкий туманец.
Директор удивился, увидев ранним утром у совхозной конторы вчерашнего попутчика с узелком в руках.
— На рыбалку?
— К вам на пару слов.
В кабинете Доронин положил узелок на стол и развязал концы.
— Вот те на! — удивился директор. — Да вы — скульптор.
Директор со всех сторон оглядел глиняную фигурку женщины-матери, глядящей вдаль из-под ладони. Лицо матери было морщинисто и скорбно. Директор переводил взгляд с фигурки на приезжего и одобрительно кивал. Кустистые, цвета спелой соломы брови Доронина то сходились на переносице, то поднимались вверх, отчего лицо делалось то хмурым, то растерянным.
— Вроде того бы, памятник поставить, — сказал наконец гость, — и не в деревне, а за околицей, там, где Потапову вчера встретили.
— Неплохо бы, — согласился директор. — Да кто сделает? У нас в районе таких специалистов нет, старый памятник обновить некому. А вы бы не взялись? — Он доверительно положил руку на покатое доронинское плечо. — Я понимаю, вы отдохнуть приехали.
— Не в этом дело, — покраснел гость, — никогда не делал памятников.
— А это? — указал директор на фигурку.
— Так, — гость повертел в воздухе растопыренными пальцами, — фантазия на темы…
В дверь заглянули.
— Наряд скоро?
Директор обнял Доронина за плечи.
— Соглашайтесь, Владимир Федорович. Обеспечу цементом, арматурой, кирпичом. Подсобника дам. И заплатим, само собой, не обидим.
— Уже обидели, — заметил гость. — Там ведь Доронины тоже лежат.
Пока на указанное Дорониным место за поселком свозили кирпич да цемент, он сам, обложившись в доме брата старыми фотоальбомами, срисовывал подходящие лица. Нужны были два лица — матери и солдата. Доронин задумал постамент с горельефом умирающего в бою солдата, а на постаменте — трехметровая фигура Матери. Лиц с таким выражением, как хотелось, в альбоме не было. Военных было достаточно: и с Отечественной войны, и даже с гражданской. Себя даже обнаружил Доронин. А ведь сниматься не любил. А тут стоит девятнадцатилетний, тонкошеий, в сержантских погонах, с медалью «За боевые заслуги» на вылинявшей от частой стирки гимнастерке. При демобилизации снялся. В худое время люди не фотографируются. Каждому хочется память по себе оставить в лучшем виде. Военные перед объективом держались с достоинством, выкатывали грудь, подбоченивались. Женщины в большинстве сидели под аппаратом спокойно, умиротворенно, сложив на животе натруженные ладони.
Чтобы с натуры кого срисовать — это знал Доронин — в деревне гиблое дело. Он вспомнил, что Потапова приглашала в гости: не с ее ли погибшего мужа горельеф сделать?
Мария выставила поллитровку, свежий окорок, малосольные огурчики, исходящую паром молодую картошку. Сын ее, Виктор, сидел за столом в форменной зеленой рубашке с пётельками для погон. Лицом он в мать, отметил Доронин, а фигурой в отца.
— Как служба? — начал с общего вопроса гость, когда принялись закусывать.
— Служба — труд, солдат — не гость, — бойко выпалил Виктор. — Нормально. Войны нет — служить можно…
— Медаль за что? — покосился гость на мундир, висящий на спинке стула.
— Задание выполняли, — парень поглядел на мать, боясь ее растревожить.
Но ему хотелось поделиться с земляком, тем более фронтовиком, пусть знает: молодые тоже не спасуют, если что…
— Помните, в Курске арсенал немецкий обнаружили? — Он специально ввернул незнакомое матери слово.
Доронин понятливо кивнул. Как из центра Курска эвакуировали население, а потом ржавые бомбы вывозили на грузовиках с песком, он по телевизору видел.
— Ты там был?
— Нет, я в другом месте, такая же история.
— Молодцом!
Гость встал, направился к стене, где в старых рамках под стеклом желтели любительские карточки и среди них снимки Григория Потапова. Виктор тоже поднялся и вышел из-за стола.
— Благодарность отцу от Сталина, — ткнул парень пальцем в одну из рамок.
Доронин кивнул. У него хранилась точно такая же. Двести шестьдесят шестой приказ. Он помнил текст назубок: «Вам, участнику боев при вторжении в пределы Бранденбургской провинции, за отличные боевые действия приказом Главнокомандующего Маршала Советского Союза товарища Сталина от тридцать первого января сорок пятого года объявляется благодарность».
— На плацдарме отец погиб? — спросил Виктор.
— Там, — ответил Доронин, — против танков стояли… Семьдесят верст до Берлина, немец уже затылком конец чуял.
Гость снял со стены большую рамку.
— Можно карточку Гриши взять на время? Памятник поставлю — верну.
— С него хочешь делать? — спросила хозяйка, провожая Доронина до калитки. — Подсобника дали?
— Пока нет.
— Виктор послезавтра уезжает, могу подсобить. А на карточке Гриша не дюже на себя похож. Вот Вовка, его племяш, что сварщиком в мастерской, — две капли воды.
Каждое утро вездеход директора совхоза притормаживал у взгорка, где возился Доронин.
— В область звонил, — делился директор, — утвердили проект.
Он хозяйским глазом охватывал квадратное подножие памятника, трогал торчащую из него арматуру.
— Каркас уже варят, — сообщил он, — завтра привезут на место. Как Мария, помогает?
— По воду поехала, — кивал Доронин вниз, на голубую излучину Снежети.
— Обрадовал ты ее. Не все, правда, в толк возьмут, почему Потаповым такая честь, погромчее, говорят, герои имеются.
Доронин пытался объяснить:
— Просто это ближе, я воевал с ним рядом, сам чуть в Одере не остался. А памятник ведь не Потаповым, не им, то есть, одним.
— Я-то понимаю, конечно, — кивнул в знак согласия директор.
Вовка-сварщик привез каркас, помог установить. После этого каждый день появлялся на пригорке, чем-нибудь помогал. Доронин рассказал ему о своем замысле, попросил позировать. Вовка не знал, что он должен делать. Доронин объяснил: ничего особенного — лечь на землю, приподняться чуть на правом локте, а левую руку тянуть к нему, Доронину, вроде помощи просит. Вовка попробовал. За его спиной раздался хохот. Мальчишки набежали. Среди них несколько Вовкиных погодков. В городе учатся, теперь каникулы — бездельничают в деревне…
— На зорьке приду, — сказал парень, оглядываясь на пересмешников.
Он пришел, как обещал. Доронин хотел разостлать брезент — роса, но парень бухнулся прямо в мокрую траву и вытянул левую руку, как учили. Доронин принялся за работу.
— Так никто дяде Грише и не помог? — спросил Вовка из травы.
— Нельзя понимать буквально, — пояснял Доронин, ковыряясь в цементе. — Памятник — не фотография, а образ, символ.
— Вы тоже по танкам били там, на Одере?
— Я снаряды подносил. Успел один ящик на ту сторону перетащить.
— Ящик, один?!
— Один, один… Потом ранило разрывной пулей в грудь. Ты ляг, пожалуйста, как лежал, а то напряжения нет в лице.
Парень снова опустился на локоть, изображая на лице напряжение.
— Не кривись, — попросил Доронин, — нормально смотри.
Хорошо поработали с Вовкой в то утро.
Однажды Вовка притащил с собой старуху. Как ему удалось ее уговорить? Старуха Доронину очень понравилась. Лицо в сплошной сетке морщин, глаза острые, спину держит прямо. На палку обопрется и стоит как изваяние. Очень подходящая старуха.
Доронин возился наверху, иногда спускался, говорил со старухой, спрашивал: не устала?
— Устану — уйду, — отвечала та.
Иногда начинала говорить:
— Значитца, Федора Доронина сын. Как жа, знала. Чудно-ой. Коммуну ладил. Хотел, штоба все в одней большой избе жили, вся деревня. А мой-то, царствие небесное, говорит ему: хошь равенство — бери моих девок, у нас четыре дочки было, а мне сына одного отдавай. По-отеха!
А то вдруг глянет старуха на горельеф солдата, перекрестится:
— Вот так и зятья мои загинули. Один в Ермании, как Гришка, другой — на нашей еще стороне, речка какая-то Кисельная…
— Молочная, — подсказал сверху Доронин. Теперь он на берегу той речки жил.
Памятник открывали без Доронина. У него кончился отпуск. Едва успел надпись сделать: «Памяти тех, кто никогда уже не вернется».