Николай Пеньков ЛЮБВИ МОЕЙ ПОСЛЕДНИЙ ЧАС... ( рассказ )
Николай Пеньков ЛЮБВИ МОЕЙ ПОСЛЕДНИЙ ЧАС... ( рассказ )
ВЕК ПИВНЫХ на этой станции был короток. Они почему-то имели дурную привычку время от времени гореть. Не успеют мужики освоить, обжить новое помещение, как оно “пых!” — и нет его...
На моей памяти их сгорело две. Первой помню фанерную “стоячку”, выкрашенную в какой-то неопределенный, постыдный цвет. Внутри нее всегда было сумрачно, хотя голая лампочка, свисавшая с потолка, горела чуть ли не круглосуточно. На земляном полу там и сям, вразброс, стояли пустые пивные бочки, заменяя собой столы. Летом здесь было даже уютно. Земляной пол давал прохладу, глушил шаги. Голоса посетителей звучали тихо, умиротворяюще.
Сгорела она, как спичка, в момент, до основания. До нижнего камушка. Никто никуда и позвонить не успел. После “фанерки” на том же фундаменте в короткий срок воздвиглось, как бы само собой, новое сооружение из полупрозрачного, волокнистого шифера на металлическом каркасе. Двойная обшивка стен и крыши имела зимний утеплитель. Казалось, износа этому строению не будет, но, не прослужив и трех сезонов, в темную, осеннюю ночь оно вдруг занялось синим пламенем.
Пожарные поутру на месте пивной обнаружили лишь кучку праха ядовито-желтого цвета и струйку дыма поверх него с нехорошим запахом. Созданная по этому случаю комиссия долго искала причину пожара и в конце концов решила, что возгорание случилось в результате неисправности электропроводки. Вывод, по тем временам, был новый и смелый. Так ли было на самом деле — никто не знал. Думали разное, но определенно утверждать что-либо никто не решался. Истина как всегда канула амбарным ключом в омут. Но по малому прошествию времени, когда столетние, дореволюционные березы в пристанционном скверике вспыхнули зеленым румянцем первых листочков, на месте пожарища красовалось вновь выстроенное здание. Задуманное в стиле старинного терема, оно сияло на весь поселок стеклянным фасадом, филенчатыми боковыми стенами, крытыми лаком, резным карнизом. По фронтону вилась надпись: “Кафе “Феникс”. Когда в день открытия первые, самые жаждущие, мужички переступили порог нового кафе, их взорам предстала сногсшибательная красота современного интерьера. Пол из узорчатой метлахской плитки отражал солнце, проникавшее свободно через переднюю стену. Повсюду были расставлены мраморные круглые столики на высоких, по грудь, витых ножках. Левее от выхода, в красном углу, сияла нержавейкой буфетная стойка. А за стойкой, отгороженная от всего мира гнутым оргстеклом витрин, в белом халате, в высоком белом кокошнике пламенела шестимесячной завивкой Рыжая Анька.
Глядя через стеклянную стенку фасада куда-то вдаль, мимо и выше оробевших мужиков, толпившихся в дверях, Рыжая Анька четко, как генерал на параде, произнесла: — Если вы, размундяи, будете здесь курить, плевать или сорить — не то что пива, воды из-под крана от меня не получите. Усекли? — Мужики поспешили согласиться.
— Об чем разговор, Аня? Будет все путем.
Рыжая Анька была бессменной хозяйкой всех забегаловок, которые когда-либо стояли на этом месте, в этом скверике. Сколько помнят старожилы и местные, и с садовых участков, она всегда стояла у пивного крана за стойкой. Горели кафе, но она была несгораемой...
— Володьк, кружки вымыл? — с привычной строгостью и недовольством в голосе кричит Анька. — Заснул, что ль, там у меня, размундяй!
Из подсобки вышел Володя. Большой поднос с кружками мелко подрагивал в его руках. Володя был тихим алкоголиком из местных. По рассказам мужиков, как участник войны получал он хорошую пенсию, но (и это надо отметить как редкий, положительный факт) всю до копейки оставлял ее матери, с которой они вдвоем жили в старом домишке возле канала. При Аньке Володя состоял в добровольных помощниках. Утром она наливала ему первую, опохмельную кружку пива. Потом целый день, приволакивая ноги, ходил он от столика к столику, собирая использованные тарелки, кружки, промокая грязной тряпкой пивные выплески на столиках. Иногда, не глядя в лицо, просил знакомых мужиков:
— Оставь допить.
Ему оставляли. Отвернувшись, он быстро выпивал содержимое посудины, коротко благодарил глуховатым голосом и, покашливая, уходил в подсобку, вытирая дрожащими пальцами синие, со слезой глаза. К вечеру он прилично набирался, но не было заметно, чтобы пьянел. Наоборот, переставали дрожать руки, распрямлялись плечи, из глаз исчезала застарелая виновность бездомного пса.
Я СИДЕЛ на своем излюбленном месте в углу, справа от входа, на низкой деревянной решетке, прикрывавшей батарею отопления. По пути с садового участка, перед тем, как сесть в московскую электричку, я всегда заходил сюда на некоторое неопределенное время. В моем воображении, посмеиваясь, я казался самому себе в этих случаях каким-то одиноким перелетным гусем, который спустился к вечеру в тихую заводь отдохнуть, попить водички перед трудным предстоящим маршрутом. Две кружки свежего пива и полстакана “имбирной” стояли передо мной на столике. От батареи под куртку шло приятное сухое тепло. Лицо, исхлестанное за день холодным ветром, занялось изнутри жаром. Было хорошо, спокойно. По-осеннему тихо жундели голоса разных посетителей. Компания крепких, молодых мужиков в противоположном углу что-то негромко, горячо обсуждала, наклонив головы над столиком. Время от времени, будто спохватившись, они залпом опорожняли кружки с пивом. Пьяный мужичонка за их столиком, непонятно как затесавшийся к ним, мешая беседе, кричал Аньке, водя перед собой указательным пальцем:
— Любимая, меня вы не любили!
После каждого вскрика колени у него подгибались, и он, шурша курткой по стене, оседал на пол. Кто-нибудь из мужиков вздергивал его и, утвердив за столиком в прежнем, стоячем положении, мягко предупреждал:
— Держись, отец!
— Надрался, размундяй, — Анька косо наблюдала за этой сценой.
— Живут же люди! Тут упираешься изо всех сил, как папа Карло, а они... С утра выпьют — и весь день свободные. Гуляй, Вася, ешь опилки.
Анька за последние годы заметно сдала. В густых, морковного цвета волосах стала пробиваться седина. На скулах выступили синие склеротические жилки.
— Народу у тебя что-то сегодня немного, Ань?
— К пяти набегут. Как тараканы на сусло. Вон из монастыря уж подгребают.
Вошли трое пожилых мужчин, чем-то похожих друг на друга. Может, тем, что одеты были похоже: в пальто старого фасона, в черные ботинки и в промокшие серые шляпы. Потирая руки, бодро сморкаясь, они подошли к стойке.
— В долг не дам! — громко, на все кафе предупредила Анька.
Они тихо, униженно стали упрашивать ее. Слышались слова: “Не пропадет...”, “пенсия...”, “всегда отдавали...”
— Ну глядите, размундяи, — так же громко сжалилась Анька и налила им по кружке пива. — В последний раз верю. — Они отошли к столику, сняли шляпы, расстегнули пальто. Тускло блеснули на пиджаках старые ордена и медали в окружении разноцветных значков и памятных знаков, сияющих новенькой, необтертой эмалью.
В местном, чудом уцелевшем монастыре после войны был устроен госпиталь для тяжелых раненых, так называемых “самоваров”, которые потеряли на фронте руки, ноги, глаза или то и другое вместе, и от которых отказались родные. С годами приток их прекратился, а естественная убыль увеличилась. И тогда умное начальство приспособило освободившиеся помещения под приют для одиноких ветеранов войны. Кто остался один, как перст, и кому под старость некуда было деться. Умирай — кружку воды некому подать... Квартиры их отходили государству, пенсии тоже. Но кое-что им все-таки оставляли “на табачок”. На эти крохи они и ухитрялись коротать время в этом кафе...
ЗА СТЕКЛАМИ фасада стояла глубокая осень. Деревья сбросили листву, открыв четкий, кружевной рисунок голых сучьев. День стоял холодный, ветренный. С севера бежали тяжелые облака. Сквозь нижние их кромки время от времени сыпался на землю дождь, смешанный со снежной крупой. Иногда сквозь рвань облаков на малое время проглядывало солнце, и тогда все вокруг преображалось. Серая даль вспыхивала последними красками. На бесцветном лугу мокрым малахитом сверкало пятно отавы. В деревне за каналом, на самом косогоре, на юру, виднелась шеренга, штук в десять, тополей. Они каким-то чудом еще держали желтую листву. На короткий миг прохваченные солнечными лучами, они упруго, по-молодому выгибали стволы и, трепеща каждым листком поредевших крон, сказочными фрегатами в золотых парусах рвались навстречу ветру, соотнося свою скорость со скоростью облаков и бегущими по холмам их отражениями.
— Допивать не будете? — голос Володи вывел меня из созерцательного состояния. Я подвинул ему кружку.
Народу заметно прибавилось. Группка молодежи, по виду студентов, заняла столик у стены, слева от входа. Сбросив рюкзаки и мокрые ветровки на пол, они быстро, в деловом ритме выпили пива, кто-то расчехлил гитару и все, без передышки, запели какую-то бодрую песню, известную только им одним. Круговая порука туристского похода обязывала их веселиться.
— Эй, вы, размундяи, освобождай кружки! — заорала Анька. — И квасят губы, и квасят... Нет, чтобы раз-раз и за угол.
— Перебьешься... — высокий мужчина с седыми висками за соседним столиком аккуратно насыпал щепотью пальцев соляной валик по срезу пивной кружки. — Разбавит, не дольет, и еще, видите ли, подгоняет... Мешает процессу... — Он примерился и, прихватывая соляной валик губами, слева от ручки сделал первый большой глоток. Подумал и сказал: — Нет, ничего...
Вошел давнишний знакомец дядя Саша. Он был тоже старожилом кафе, как Рыжая Анька, как Володя. Медленно, тщательно ставя каблук одного растоптанного ботинка вровень с носком другого, точно совершая ритуальный ход по обету, он побрел к стойке.
— Только тебя и не хватало, — язвительно протянула Анька.
Местные остряки за медлительность походки прозвали его “дядя Саша — луноход”. При случае они всегда просят рассказать его, как в далекой юности он состоял в обществе “долой стыд”. Как при первом выходе членов общества “в свет” — в базарный день на Дмитровский рынок — в чем мать родила, лишь с красными лентами через плечо, на которых мелом были выведены слова их главной патронессы, красного комиссара Александры Колонтай, выраженные кратко и сжато, в двух словах: “долой стыд” — мужики на рынке, остолбеневшие от такого нахальства, взяли их в дубье и вилы и гнали ниспровергателей старой морали через весь городок, “до самых до окраин”, пока вконец не расточили по переулкам и садам. После этого местная фракция всероссийского общества прекратила свое существование.
Насмеявшись вдоволь над рассказом, дяде Саше обычно наливали глоток водки и оставляли пустые бутылки для сдачи.
— Спасибо, сынки, — говорил он в этих случаях, — дай Бог вам здоровья...
— Эй, там, я вам покурю! — раздался строгий Анькин голос. — Ну не паразиты, а? Кто курит, сознавайтесь? Вы, что ли, герои монастырские?
— Что ты, Аня, ни сном, ни духом, — трое ветеранов подняли вверх пустые ладони, точно сдаваясь.
— Глядите у меня!
— Однако... — хмыкнул мужчина с седыми волосами.
— Не так строго, Анна Николаевна! — раздался вдруг от двери низкий, с ленцой голос. — На полтона ниже.
Человек в ватнике и синем берете, не спеша оглядывал зал, потирая озябшие руки. Еще трое, очевидно, его приятели, чем-то похожие на него, то ли одинаковыми ватниками, то ли прокаленными холодным ветром лицами, стояли за его спиной. Все четверо были крепки, коренасты и немолоды.
— Привет честной компании, — голос переднего без труда накрыл слабый, еще не успевший к тому времени набрать полные звуковые обороты гул.
— Привет, Спартак!
— Капитонычу!
— Рули к нам, — послышалось от столиков. Его здесь, как видно, хорошо знали.
— “Канальские” пожаловали, — не то с издевкой, не то с одобрением протянула Анька, — гость косяком попер... Володька, пошевеливайся!
Тот, кого звали Спартаком, подошел к ветеранам, поздоровался за руку с каждым.
— Дяде Коляне... Сергеичу... Павлу Ивановичу... Дяде Саше!
Потом обернулся к Аньке:
— Анна Николаевна, ты что же это моих друзей обижаешь?
— Их обидишь...
— Не надо, не надо этого делать, — продолжал он с легкой усмешкой, — а то Бог накажет. Они у нас герои, а героев, как говорится, надо беречь.
— Может, мне их в рамку вставить? Заместо политбюро?
— А что, интересное предложение! Как вы на это смотрите, славяне?
Один их ветеранов с глубокими, точно провальными, морщинами на щеках засмеялся и махнул рукой:
— Высоко больно. Нам чего попроще.
— Тогда так: пивка всем по паре кружек и... Чем нынче в этом заведении православных травят?
— Имбирная есть, — через паузу, с неохотой ответила Анька.
— Что за гадость?
— Поглядите на размундяя... “Имбирной” он никогда не пил... Настойка такая...
— Убойная сила? — продолжал расспрашивать Спартак.
— Чего? — не поняла Анька.
— Градусов сколько?
— Во, комик!.. Двадцать восемь.
— Пьется легко, — успокоил Володя.
— Ладно, даем добро на “имбирную”. Как, славяне?
ВОКРУГ ВЕТЕРАНОВ в одно мгновение организовалось, сбилось застолье. Все засуетилось, закипело. Володя забегал с кружками, тарелками.
Спартак шутил, посмеивался, потирая руки.
— Это похоже на дело! Сейчас мы с вами, славяне, выпьем...
— Наши ворошиловские сто грамм, — встрял ветеран с красным, точно обмороженным, лицом.
— Верно, дядя Коляня... Выпьем положенную нам норму за то, чтобы... — он замолчал, подыскивая слова и, не найдя ничего подходящего, закончил: — А-а-а... чего тут... За Победу!
— За победу! — все молча выпили.
— Как в сорок пятом начали, так все остановиться не могут, — громко, как бы ни к кому не обращаясь, проговорила Анька, — и пьют, и пьют... Пол-России пропили “за победу”. Войну, считай, проиграли, а пьют за победу! Размундяи!
— Как так проиграли? — удивился высокий ветеран с металлическими вставными зубами. — Ты что буровишь, Аня?
— Не обращай внимания, Пал Иваныч, — сказал Спартак, — это у нее чисто женское.
— А так и проиграли, что ничего не выиграли! — Аньку понесло. — Навешали вам побрякушек на грудь, вы и рады! Победители! Ты вот говоришь, всю войну летал, и до чего долетался? — Она уставилась на Спартака. — Под старость на канале мантачишь... Про этих, — она кивнула на стариков — я и говорить не хочу. Нищета! Чуть что: “Ань, налей в долг”... Загнали вас, размундяев, в монастырь, с глаз начальства подальше: помирайте спокойно, дорогие наши защитники Родины! Вы и помирайте потихоньку. У монахов при царе хоть молитва была в утешение... А у вас что?
Неловкая пауза зависла над столом.
Володя попытался ее нарушить:
— Как нынче на канале, Спартак?
— Холод на канале. Ветер. Как в аэродинамической трубе.
Я невольно взглянул на него: “аэродинамическая труба” в пивной звучала явным перебором.
Тут в ходу были иные речевые обороты. Он заметил мой взгляд, но никак не отреагировал.
— Это ты зря, Ань. У нас тоже есть молитва, — тихо и чуть улыбаясь сказал дядя Коляня. — Может, не такая, как у монахов... Слова не те!.. Может, их и вообще нет, слов-то.. но молитва есть... А как же?
Так что ты не волнуйся, Аня.
— Еще чего!..
— Это у нее после поездки в Германию произошел сдвиг по фазе, — уточнил Спартак. — Путевка ей шальная досталась. Так, что ли, Анна Николаевна?
— Вам тоже бы не мешало туда съездить. Посмотреть, как живут ваши побежденные! Вам такая жизнь и не снилась! Так и жить-то нельзя, в рай потом не пустят! — убежденно, чуть ли не с суеверным страхом, закончила она и замолчала. Видно было, что человек выплеснул себя до дна.
— А-а... им свое, нам свое! — встряхнулся Спартак. — Нечего завидовать. Счастья и горя всем поровну достается. Споем, что ли, Володь? Давно мы не баловались.
— Дело! — встрепенулся Володя и обратился к студенту с гитарой. — Молодой, одолжи инструмент на малеху. Попеть охота.
— Я попою кой-кому, я попою! — подала голос Анька. — Кто кружки мыть будет? Штирлиц?
Спартак усмехнулся: — Что-то вы сегодня, Анна Николаевна, мне не нравитесь. Какая-то вы, как бы это поточнее выразить...
— Недотыканная, — брякнул Володя.
— Ты бы уж помолчал, “тыкальщик”... из анекдота: “мадам, вы адресом ошиблись, я не ... энтот, я алкоголик...” От вас, размундяев, дождешься чего путного... Как бутылку увидят, так тут хоть распнись перед ними — толку никакого.
Спартак тронул гитарные струны и невольно скривился:
— Ширпотреб... Магазин культтоваров...
Он яростно стал накручивать гитарные колки, точно уши нерадивым ребятишкам. Струны гудели, стонали, завывали под его короткими толстыми пальцами. “С такими руками лес заготовлять хорошо, а не на гитаре играть”, — невольно подумалось мне. Перестав, наконец, терзать инструмент, он взял первый аккорд. Слитый звук примиренных струн оказался неожиданно чист, благороден. Поскучнев лицом, медленно, как бы не зная, что ему делать дальше, он снял еще несколько пробных аккордов. Пальцы неожиданно легко забегали по струнам, заговорили с каждой в отдельности. И от этой позабытой манеры игры стало на душе радостно и тревожно, как перед неожиданной бедой.
— Они любили друг друга крепко,
Когда еще были детьми...
Запел он без подготовки, без замаха, даже как бы и не запел, а заговорил низким речитативом, словно вспоминая какой-то случай из своей жизни:
— И часто, часто они шептали,
Что не забудем друга друга мы...
Это был позабытый фронтовой романс. Я вдруг вспомнил его от первого до последнего слова. В нем говорилось о любви, о разлуке и смерти... И снова о любви... Рассыпав проигрыш, Спартак чуть заметно кивнул головой Володе и тот, выпрямившись и каменея лицом, точно сглотнув что-то горячее, высоким, чистым голосом, так не похожим на его глухое, привычное всем бормотание “оставь допить”, повел второй куплет:
— Семнадцать лет прошло мальчишке,
В пилоты он служить ушел...
В машине быстрой с звездой на крыльях
Утеху он себе нашел.
АХ, УЖ ЭТИ предвоенные мальчишки... Романтики и фаталисты. Они мечтали красиво жить, красиво любить и, самое главное, красиво умереть за Родину.
Простая мелодия, которую сдержанно, не расплескивая, вели два мужских голоса, заполнила прокуренное, пропитое пространство кафе. Все затихли, застыли, боясь пошевелиться, боясь пропустить хоть малость, хоть одно слово из незамысловатого сюжета, в конце которого мальчишку ожидала война!..
И вот он — последний бой! Тупоносый “ястребок”, со всех сторон облепленный “мессерами”, закрутил в небе смертельную карусель. Прошитый очередями, он вспыхнул и огненным комком устремился к земле. Прыгать поздно. Сквозь треск пламени мальчишка посылает прощальный привет той, которую всю жизнь любил:
— Так значит — амба! Так значит — крышка!
Любви моей последний час...
Любил тебя я еще мальчишкой,
Еще сильней люблю сейчас!
Большой палец тронул по очереди струны...
Настала тишина. Ее нарушил пьяный мужичонка:
— Браво! — заорал он. — Я пел тогда, когда мой край был болен!..
Ноги его опять подкосились и он снова нырнул под стол.
— Надоел ты, отец, хуже горькой редьки! — мужики подняли его и прижали каменной столешницей пониже груди. — Теперь попробуй упасть!
Получив добавочную опору, мужичонка повис на стене, как жук, пришпиленный булавкой.
Ветераны молчали, уставясь в стол.
— И чего старье вспоминать? — недовольно проворчала Анька, отворачиваясь. — Тоже мне, песня... Ее после войны инвалиды хрипели по всем поездам... Спели бы “Малиновку”!
— Разбирался бы кто-то... в колбасных обрезках, — буркнул Володя, — давай еще чего-нибудь, Спартак, а?
— “Голубой сарафан!” — встрепенулся Павел Иванович. — Не помню, когда я слышал.
— “Черные ресницы!”
— “Галю”...
Они пели все подряд. Вспомнили совсем уж, казалось бы, потерянные песни, что пелись тогда, той далекой военной порой. Позабытые, никогда не исполняемые в концертах или на радио, они жили в глубине памяти, становясь постепенно легендой, фольклором.
— “Анюту”, ребята, если можно, а? — попросил дядя Коляня. Его красное, какое-то облезлое лицо еще больше, казалось, покраснело.
— Ань, в честь тебя... — объявил Володя.
— Нужно это мне, как рыбе зонтик.
И снова пальцы-сардельки забегали по струнам и пошел рассказ о ротном санинструкторе, тоненькой девушке, в которую на передовой все были влюблены: и молодые, и пожилые. Как она во время боя слабыми ручонками, которыми тяжелее расчески, зеркальца и книжки ничего в жизни она не поднимала, тащила волоком искромсанные мужские тела, и, свалив очередного раненого в ближайшую воронку, сдувая машинально пот с верхней губы, чтобы не капнул в рану, судорожно бинтовала его индивидуальными пакетами, хрипя от смертной усталости нежные слова, которые она кому-то не успела дошептать в мирное время.
— Потерпи, миленький, потерпи, родной!
— Мне годами казались минуты,
И как прежде, шел яростный бой.
Медсестра, дорогая Анюта,
Подползла, прошептала: “Живой!”
Ему только и надо было услышать это одно-единственное слово: “живой”.
А потерпеть — он потерпит...
У меня вдруг сжало горло, как в детстве. Когда незаслуженно обидят. Стало трудно дышать...
— Медсестру, дорогую Анюту
Не забыть мне, друзья, никогда!
Песня подошла к концу. Спартак пятерней накрыл струны:
— Молодой, возьми инструмент. Спасибо.
— Это про нашу Аньку, что ли? — спросил кто-то со смешком от углового столика.
— Анна Николаевна в то время, надо полагать, пешком под стол ходила.
— Размундяи, — Анька всучила Володе поднос с полными кружками, — подай нищебродам. Пускай зальются... Не расплескай, гляди!..
— Мужики, завтра весна будет, яблони зацветут! — заорал Володя. — Анька угощает.
Ветераны закричали “Ура!” и стали чокаться со Спартаком, между собой.
— Благотворное воздействие искусства на душу буфетчицы, — иронично протянул мой сосед с седыми висками, по-прежнему аккуратно кладя соль на краешек очередной кружки.
Спартак вдруг резко повернулся в нашу сторону:
— В авиации служил? — спросил он требовательно, и я не сразу сообразил, что это он спрашивает у меня. Я несколько растерялся. Я действительно служил в авиационных частях, но откуда ему про то известно?
— В наземной. Аэродромный ас, — попытался я отшутиться.
Он, казалось, не заметил этого:
— Все равно. Хочешь знать, когда мы всерьез научились сбивать “мессеры”?
Вопрос был чисто риторическим, он не ждал от меня ответа, просто ему зачем-то нужно было выговориться в эту минуту.
— Когда у нас на вооружении появился истребитель Ла-5. Помнишь? Хотя бы по фильмам?
— Немного.
— Игрушка! По всем параметрам не уступает “мессеру”! Вооружение! Скорость! И мотор с воздушным охлаждением! Сечешь?
— Не очень...
— Короткий ликбез: при выходе из петли, перед тем, как запрокинуться на спину, самолет на какой-то миг зависает в так называемой мертвой точке. Чем тяжелее мотор, тем миг зависания длиннее. У “мессера” охлаждение жидкостное, а значит?..
— Мотор тяжелее.
— Точно! При бое на вертикалях, когда крутишь петли и гоняешься друг за другом до посинения, когда непонятно, кто кошка, а кто мышка, легкость моего “лавочника” начинала в конце концов сказываться. После каждого витка я выигрывал у него расстояние. Какие-то метры, но выигрывал! И вот наступает тот момент, когда заходишь к нему в хвост! А он зависает перед тобою, как картинка! Как мишень на голубом щите! И вот тут-то! — Его крупные, широкие ладони сжались в кулаки, костяшки суставов побелели. Суженными до ножевой прорези глазами он глянул куда-то вверх, в угол потолка:
— И тут в него!.. в хвост! в гриву! в крылья! в корпус! в элероны! в заклепки! в кресты! в душу мать!.. из всех гашеток!
ОН КРИЧАЛ, не замечая того. Его хриплый голос походил сейчас на те осатанелые хрипы в наушниках во время воздушных боев, когда эфир взрывался яростными командами на русском и немецком языках, состоящих, в основном, из мата с некоторым вкраплением житейских слов, когда молоденькие радистки на командных пунктах в одночасье становились седыми, слыша прощальные слова летчиков из подбитых горящих самолетов...
Потолок пивной вдруг разлетелся вдребезги, и я увидел близко перед собой, вот он, рукой подать, тонкий силуэт “мессера”. Черные кресты с белой подпушкой, ровные строчки заклепок на крыльях и фюзеляже, прозрачный фонарь кабины. И белые, дымные трассы пулеметных очередей, устремленных от нас к нему, соединивших нас смертной связью до конца нашей памяти...
— Все, славяне, баста! — Спартак стукнул кулаком по столу так, что подскочили, звякнули пустые кружки на подносе:
— Сколько времени?
— Четверть седьмого.
Он бешеными глазами оглядел всех, кто был к тому часу за столиками, и четко, как клятву, произнес:
— К семи напиваюсь в дупель! Желающие — ко мне! Я угощаю!
— Родители у меня идейные были, — посмеиваясь, говорил Спартак, когда мы вместе вышли из кафе, — сестру Жанной назвали в честь, значит, Жанны д’Арк, одного брата Маратом, другого Владленом... Полный набор из “красных святцев”...
“В дупель”, как обещал, он так и не напился. Мы попрощались.
— Может, еще увидимся?
— Если доживем — обязательно...
Электричка шла к Москве. Постукивали колеса, покачивался вагон. Входили и выходили пассажиры. Вагонные двери стукались резиновыми лбами. За окнами стояла плотная темень. Был конец одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. До великой беды оставались считанные месяцы.
Народный артист России Николай ПЕНЬКОВ в роли Наполеона в спектакле МХАТ им. М.Горького “Наполеон в Кремле”